355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Северов » Сочинения в 2 т. Том 1 » Текст книги (страница 15)
Сочинения в 2 т. Том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:19

Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"


Автор книги: Петр Северов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)

Особняк Шмаева стоял в неглубокой разлогой балочке. Зимой здесь не так тревожили северные и восточные ветры. Дорога к новой, капитальной шахте шла от ворот мимо поселка, круто поднимаясь на взгорок. Теперь, стоя на крылечке, отец и сын Шмаевы видели, как этой дорогой медленно, очень медленно двигались два человека. Коренастый шахтер все время придерживал под руку Лагутина. Белая поземка струилась у их ног.

– Мы напрасно его упустили, – сказал Вовочка.

– Ты глуп, – сказал отец. – Это не Париж. Там живут миллионы и, когда исчезает один человек, – это незаметно.

– Все же мы напрасно его упустили.

– А свидетель?

– Его тоже нужно было пригласить в дом. Он скоро уснул бы от коньяка и ничего не видел бы и не слышал. И не проснулся бы.

Теперь, может быть, впервые после долгой разлуки, Шмаев с интересом взглянул на сына.

– У тебя размах… Сразу двоих?

– Мы и сами поставили бы нужные плюсы и минусы на карте. И приготовили бы статью для газет. Следствие вел бы Трифонов. Он предан тебе, как собака…

– Я думаю, мы кончим полюбовно, – сказал старший Шмаев. – Если он не согласится… Он говорил, что будет пробираться к станице Каменской по левому берегу, лесами… Он будет один.

– Возможно, с извозчиком…

– Не важно, Там уже случались грабежи и убийства. Это совсем не важно, сынок…

– Да, это не важно, – согласился Вовочка.

* * *

Едва повернув за угол своей мазанки, Калюжный резко остановился и придержал Лагутина.

– Смотрите… Что это за напасть? – спросил он растерянно. – Неужели опять… гости?

У единственного деревца, у молодого клена, сиротливо стоявшего неподалеку от порога, породистый караковый рысак, впряженный в щегольскую пролетку, нетерпеливо натягивал повод. Он уже изломал ветки, обгрыз кору на клене и выбил копытом в промерзшей земле глубокую борозду.

– Одни убытки вам от меня, Кузьма Петрович, – сказал Лагутин, – Жаль деревцо. – Они невольно залюбовались молодым жеребцом. Был он суховат в сложении, с глубокой подпругой, с могучими мускулами ляжек, с длинными плечами и несколько сдавленной грудью. Маленькая, гордо поднятая голова на сильной, плавно изогнутой шее казалась выточенной из серого камня. Он настороженно обернулся на голоса, навострив чуткие уши.

– Я знаю, чей это жеребчик, – сказал Калюжный. – Его зовут «Ветер». Это господина Копта. Немец тут есть такой…

Но господин Копт уже появился собственной персоной в дверях мазанки.

– А, Леонид Иваныч, майн фрейнд! – закричал он так радостно, словно давно уже был самым близким другом Лагутина, хотя они виделись впервые. – Мы ожидаль, очень ожидаль!..

Торопливо неся свой тяжелый живот и размахивая коротенькими руками, господин Копт попытался обнять Лагутина, но Леонид Иванович отстранился. Это нисколько не смутило немца. Сияя восторженной улыбкой, он подал руку:

– Оскар Эльза Копт!.. Я очень хотель имейт знакомство… О, ви зиайт меня. Мой шахта находится рядом, в Саево.

Не зная, как поскорее избавиться от еще одного собеседника, Лагутин прошел в горницу, разделен с помощью Кузьмы и лег в постель. Копт непрестанно охал, бестолково суетился и выражал сочувствие.

– Я пришлю вам лутший врач! – кричал он почему-то угрожающе. – Что, врач уже бил? Но я выпишу из Бахмут!.. Как, тоже бил?.. Екатеринослав! Я не постою за деньги. Моя родина – страна культурный прогресс, там ценят такой большой специалист!

– У вас ко мне дело? – нетерпеливо спросил Леонид Иванович, Говорите. Я очень устал…

Немец покосился на Калюжного:

– Это есть маленький секрет…

– Понятно, – хмуро сказал Кузьма и вышел.

– Это большой деловой вопрос, – доверительно зашептал немец, склонясь над кроватью, вытирая клетчатым платком маслянистую розовую лысину. Лицо его было таким же розовым, как и лысина. Странное лицо без характерных черт, просто большой кусок оплывшей свинины. – Да, это есть очень пикантный вопрос…

– Понимаю, – прервал его Лагутин. – Вы хотите, чтобы я не показывал на карте…

– Вот именно!..

– Чего не показывал?..

– Что на моей земле за Саево, в Яблонском, в Сурове, в Мышарове нет угля.

– Но его там нет. Можете не волноваться…

– Я хочу, чтобы он бил!..

– Вашего желания мало.

– Майн готт! – шумно вздохнул Оскар Эльза Копт. – Он должен там бить. На вашей чертеж… Понимайт?

– Вы хотите продать свою землю подороже?

Немец хихикнул и, улыбаясь, задумался, словно вспоминая что-то смешное.

– Ви есть проницательный человек! – сказал он смущенно. – Я дам вам… О, я не пожалей пятьсот рублей! У меня триста десятин земля. Я буду имейт маленький выручка.

– Кузьма Петрович! – негромко позвал Лагутин. Калюжный тотчас появился в дверях. – Сделайте одолжение, Кузьма Петрович, помогите господину Оскару Эльзе Копту выехать со двора.

Калюжный решительно шагнул к немцу. Тот посмотрел на него изумленно, потом перевел взгляд на Лагутина.

– Я хотел еще говорить… Я пошутил… Пять тысяч. Не векселями, нет. Золотом!.. О, ви есть большой специалист!..

– Я не торгую. Можете идти…

Немец сорвался со стула, весь багровый от гнева. Толстые губы его тряслись.

– О, ви не есть практик!.. Ви еще меня споминайт…

– Я сообщу журналистам о вашем предложении, – сказал Лагутин. – Вы такой же мошенник, как и Шмаев…

Оскар Эльза Копт растерянно попятился к печке. Бурая краска тотчас сошла с его лица.

– Я еще не слышал такой оскорблений!. Как ви посмел?.. Я имею два миллиона рублей в государственный банк… Я хорошо знаком самый губернатор. Фи!.. Ни один газет не напечатайт ваши слова. Но ви еще подумайт. Вы оскорбили Оскар Эльза Копт!

Калюжный сделал еще один широкий решительный шаг и стал перед немцем. Лагутин приметил, как сжались тяжелые кулаки шахтера.

– Так что – до свиданья, господин Копт…

Если в разговоре с Лагутиным немец еще кое-как держался в рамках приличия, то теперь он словно взбесился. Размахивая пухлыми руками и не забывая промакать платком лысину, он закричал надрывно, с визгом:

– Как?.. Ты, простой шахтер, смеешь меня выгоняйт?! Ты русский свинья! Ничто ты есть перед господин Копт!.. Сегодня тебя увольняйт с работы. О, подожди, я тебя вернихтен… уничтожить!

Калюжный взял его за плечи, легонько повернул и мягко, почти любезно, вывел из горницы. Уже на дворе он сказал немцу Негромко:

– За этого человека… Вы понимаете, господин Копт?.. За этого человека я, если надобно, на самую крайность пойду!

Только взглянув в ледяные глаза Калюжного, немец притих и принялся отвязывать от молодого клена повод. Провожая взглядом пролетку, Калюжный видел: немец направился прямо к особняку Шмаева.

* * *

Шмаев обещал навестить Лагутина через три дня. После того как у него побывал Копт, он изменил свое намерение и прислал посыльного. Развязный, ресторанного типа юноша без стука вошел в горницу, молча сложил в корзинку посуду, снял и свернул скатерть. Потом он достал из нагрудного кармана длинный листок бумаги, разгладил его на ладони и положил перед Лагутиным. Молча следивший за всей этой операцией, Леонид Иванович взял листок. Это был счет. Лагутин пробежал его глазами. Здесь была учтена каждая мелочь: лекарства, принесенные фельдшером, прогон лошадей, вызов врача, снова прогон лошадей, сигары, конфеты, чай… В итоге значилось: двести тридцать четыре рубля ноль три копейки.

Юноша подождал, неловко переступая с ноги на ногу, и спросил, робея:

– Разрешите получить?

– Счет не совсем точен…

– Я здесь ни при чем. Они сами составляли…

– Допишите, – сказал Лагутин: – Чашка черного кофе, сигара, рюмка коньяку. Шмаев забыл о расходах, которые понес в собственном доме…

Юноша выдернул из кармана карандаш и добавил какую-то цифру.

– Так. Теперь напишите расписку, что вы эту сумму с меня получили.

Сопя и потея, посыльный нацарапал расписку. Лагутин взял свою сумку, отсчитал деньги, уплатил. Его удивила растерянность посыльного, с какой тот смотрел на деньги.

– Почему же вы медлите? – спросил Леонид Иванович. – Можете пересчитать.

Посыльный пересчитал деньги, спрятал их в карман, но продолжал стоять у тумбочки. Лагутин кивнул ему головой:

– Передайте мою благодарность за услугу…

– Я хотел сказать вам, господин… Я не виноват, честное мое слово! Этакое стыдное дело… Я знаю, кто вы такой. Только мне приказано, а хозяин строг – вы меня простите, сударь…

Неожиданно Лагутину стало жаль этого простоватого парня, не сумевшего сыграть до конца порученную ему роль.

– Пустяки! – сказал он, смеясь, – Передайте благодарность…

Робко поклонившись, посыльный ушел. Калюжный недвижно и молча стоял в уголке горницы. Лагутин взглянул на него и усмехнулся:

– Все это не стоит волнения, Кузьма Петрович… И в самом деле: кто он мне – сват или брат? Он – человек дела и получил по счету. Вы лучше о другом подумайте, дорогой мой. Мне уже нужно собираться. Завтра осмотрю этот прослоек в известняке, пробу возьму – и в дорогу.

Из прихожей послышался испуганный голос Натальи:

– Бог мой… Опять на скалу?..

Лагутин откликнулся весело:

– Не уходить же мне побежденным? Стыдно, хозяюшка. И скала эта манит.

– А ты не вмешивайся, – строго заметил Кузьма жене. – Это мужское дело. Мы вместе на веревках к пласту доберемся. Я тоже, Леонид Иваныч, заядлый: если уж задумал – настою…

Наталья глубоко вздохнула и загремела посудой.

– И чего только мытарятся люди? Один из-за камушка, другой из-за флажка…

– Да замолчи ты, женщина! – строго прикрикнул Кузьма. – Или пуще греми кастрюлями, чтобы слов твоих не было слышно… Может, перед этим камушком да флажком на колени стоит опуститься. Может, это и есть чудо… Главное из чудес.

Лагутин смотрел на него удивленно.

– Кузьма Петрович!.. Я запомню эти слова…

* * *

Шмаев не любил исправника. Он не терпел того нагловатого тона, какой был усвоен Трифоновым со всеми, без разбора. За резкими манерами – оглушительным хохотом, привычкой громыхать каблуками, за дерзким взглядом и неожиданным, наигранным раздумьем – скрывался самовлюбленный и недостаточно воспитанный провинциал.

Неизвестно почему этот рьяный служака вдруг уверовал в собственную проницательность и стремился всех ею удивить. При каждом удобном случае он пускался в нехитрые россказни о своих бесчисленных приключениях, из которых, как правило, выходил победителем. Здесь были и расследования запутанных дел, и неожиданные разоблачения, погони, и неравные схватки, и поимки государственных преступников, обязательно государственных, так как с другими, помельче, Трифонов не желал иметь дела.

Шмаеву давно уже надоели эти однообразные басни, но с исправником приходилось встречаться, принимать его у себя дома, поручать кое-какие секретные дела. Трифонов, конечно, брал – как брали все: от волостного писаря до станового, до прокурора и губернатора. Впрочем, это были мелкие суммы, и его самолюбие постоянно оставалось уязвленным. В пятом году шахтовладельцы стали щедрее, и он заметно приободрился, даже купил рысака и дрожки, но суровый год миновал, и самые денежные клиенты вскоре перестали радоваться встречам с исправником. Вот почему Трифонов так встрепенулся, получив приглашение Шмаева: скупой «старобельский мужичок» был деловит и не приглашал просто, на чашку чая.

– Не понимаю, отец, – раздраженно сказал Вовочка, – что ты находишь в этом мужлане! Манекен… Да, разговаривающий манекен!

Шмаев чуть приметно усмехнулся, и Вовочка понял, что отец заранее приготовил отговорку.

– Видишь ли, дитя великовозрастное мое… Скушно!

– А с этим деревом весело?

– Очень! Только нужно уметь смеяться. Он-то ведь не замечает, что я смеюсь. Подозреваю, что Трифонов полнейший безбожник. Ты обратил внимание: стоит ему про свои похождения заговорить, как я тут же священным писанием его шпигую. И рад бы он от библии, от всех пророков отмахнуться, да нельзя – богохульство. Слушает, остолоп! А я его, миленького, все просвещаю… Потеха!

Вовочка отлично понимал, что Трифонов вызван не ради развлечения. С той минуты, когда он подсказал отцу, что плюсы и минусы на карте Лагутина можно проставить и самим, старший Шмаев неуловимо переменился. Правда, он грубо высмеял «парижанина» и, вероятно, был уверен, что сын тотчас же пожалел о неосторожном слове, но он недостаточно знал Вовочку-европейца и не подумал о том, что у сына могут быть и свои планы.

Отрезок житейского пути, пройденный Вовочкой вдали от родины, не был усыпан розами. Ему доводилось жить не только в лучших отелях, но и в грязных меблирашках. За игорным столом, в компании лощеных кутил, высокомерных жуликов с титулами графов, князей и баронов, он не раз испытал ледяное касание страха, жуткое безмолвие риска, взлет хищной радости, бессильную ярость неудач.

У него постоянно не хватало денег, так как папаша был скуп: он переводил Вовочке строго определенные суммы. В письмах он корил сына за мотовство, приводя в пример свою скаредность. Но младший Шмаев знал цену деньгам, ту цену, о которой папаша, пожалуй, даже не догадывался. Деньги для Вовочки были понятием волшебным, мистическим, подавляющим все добродетели, все условности морали. Именно из-за денег он прибыл в эту шахтерскую глухомань, твердо решив, что настало время поделить с папашей его барыши. Но Шмаев-отец был проницателен, осторожен и в отношении к сыну груб. Едва лишь Вовочка заговорил о своем пае, как папаша показал ему кукиш. А теперь сама судьба подсказывала Вовочке безошибочный ход: если Лагутин исчезнет, а его карты окажутся у отца, Вовочка потребует за молчание половину всего шмаевского капитала. В «операции» с Лагутиным Вовочка был готов принять и непосредственное участие, однако, поскольку в это дело ввязался Трифонов, младшего Шмаева вполне устраивало наблюдение за ходом событий со стороны. Он не мог сдержать улыбки при мысли о том, как выкатит папаша глазища, когда сынок назовет его убийцей и пообещает ославить на всю губернию. А потом, получив свой пай и упаковав чемоданы, Вовочка укатит за границу, подальше от этой чумазой, озлобленной, непокорствующей шахтерни.

Одеваясь и поглядывая на модные ручные часы, младший Шмаев сказал равнодушно:

– Я предпочитаю прогулку на свежем воздухе.

– Можешь остаться с нами, – предложил отец и тут же проявил несколько необычную заботу. – Одевайся теплее, на дворе сегодня холодно…

Вовочка прошел в комнату матери, хитро подмигнул ей, приставив палец к губам, и, досадуя на ее непонятливость, осторожно, чтобы не шуметь, снял пальто, шапку, галоши. Антуанетта догадалась: ее резвый Вовочка затеял какую-то веселую шутку. Она поспешно спрятала его вещи и тоже хитро мигнула на дверь, за которой старший Шмаев уже с нетерпением ждал исправника.

В соседней комнате было темно; неслышно ступая, Вовочка нащупал спинку дивана, присел. «Нужно уметь смеяться, – сказал он себе, – В крайнем случае, я отвечу, что учился смеяться незаметно…» Все же это было рискованное предприятие, и старший Шмаев мог не на шутку рассердиться. Но у Вовочки были планы, которые стоили риска.

Трифонов явился в точно назначенный час. Вовочка слышал тяжкий грохот его каблуков, приветственный возглас и, после краткого молчания, нелепо громкий хохот. Он с жаром рассказывал о своем иноходце, и Вовочка как будто видел сквозь двери сияющее, багровое лицо исправника, его жесткие подстриженные усы, прическу бобрик и крупные зубы.

– А лошадь оказалась действительно штучкой! Ну кто бы мог подумать, что она чистых орловских кровей?.. Да такой лошадке и цены нету! А жаль, придется продать…

Голос Шмаева прозвучал насмешливо:

– Пускай она даже арабской породы, я не куплю…

– Да уж знаю! Скуповаты, уважаемый, скуповаты…

Шмаев ответил евангельским текстом:

– Беззакония мои я сознаю, и грех Мой всегда предо мною…

– Э, батенька, началась вечерня? – уныло проговорил исправник. – Не лучше ли по рюмочке коньяку?..

– Просите, и дано вам будет, ищите и обрящете; стучите, и отверзется…

– Искать я не буду, – сказал исправник, – не с обыском пришел, а стуком – чего добьешься? Но, ради создателя, обойдемся сегодня без молитв!

Они заговорили тише, и Вовочка плотнее приник к двери. Он слышал, как вошла служанка, зазвенела посуда.

– Сколько вы хотите за свою клячу? – неожиданно спросил отец.

Исправник ответил, не раздумывая:

– Двести… Другого такого коня не сыскать.

– Мало просите.

– Но я отдам за полторы… Вам повезло. Тут дело случая. Как раз чертовски понадобились деньги.

– Я дам вам тысячу рублей, – медленно и серьезно произнес Шмаев. – Да, без шуток… Я уплачу ровно тысячу рублей. Подождите, не прыгайте, не прерывайте. Вы получите тысячу наличными и вот за этим столом. Надеюсь, вы верите моему слову? Я даю слово…

Они помолчали. Потом Трифонов спросил негромко, и голос его дрожал:

– Я должен что-то сделать?

– Конечно…

– Так говорите же, что?..

– Вы принесете мне сумку этого Лагутина.

– Не понимаю… Зачем она вам?

– Меня интересуют его бумаги.

– Но ведь он поднимет скандал! О, вы не знаете этих господ ученых! Они из-за какой-нибудь травинки, стекляшки, бумажонки готовы идти в огонь…

– Лошадь останется у вас и тысяча рублей тоже…

Исправник вдруг засмеялся:

– Наивно! Очень наивно, дорогой… Что вы возьмете из его бумаг? Он ведь любую цифру и строчку знает напамять.

– Нет, он не сможет вспомнить. Он будет молчать… Ну, понимаете… С ним случится несчастье. Дороги сейчас плохие. Донец не везде замерз, озера – тоже. Это ведь случается, и нередко, был человек – и нет… А что у полыньи спросишь? И лед и вода – молчат.

– Послушайте! – строго воскликнул исправник. – Вы много сегодня пили?.. Я слушаю и не верю ушам…

Шмаев продолжал прежним ровным тоном:

– Есть все основания полагать, что этот ученый – бунтовщик. С какой это стати водится он с шахтерами? Его арестуют. Я в этом: уверен. А ваша тысяча… ну что ж, останется у меня.

Они опять замолчали. Вовочка слышал, как глухо постукивало сердце. Сидеть на спинке дивана, прильнувши к двери, было неудобно: ломило поясницу, ноги немели в коленях. Однако он должен был дослушать этот разговор: план, который несколько минут назад наметился у него лишь смутно, теперь определялся просто и ясно. Каков отец!

Трифонов заговорил отрывисто и строго; он все еще не верил предложению хозяина:

– Право, господин Шмаев, вы странный человек. Вы цитируете священные книги и предлагаете мне… совершить преступление?

– Когда вы стреляли в толпу, господин исправник, – в тон ему ответил Шмаев, – вас не тревожили подобные мысли?

– Я присягал царю и престолу… Это был долг службы.

– Это был и ваш христианский долг, – подтвердил Шмаев. – Псалом семнадцатый учит: «Они восстали на меня в день бедствия моего, но господь был мне опорою». Не тревожьтесь, я возьму на себя этот грех, если вы сочтете такое полезное деяние грехом. Запомните мои слова: бунтовщика все равно арестуют. Ученое звание его не спасет.

Снова зазвенела посуда, и Трифонов спросил, смеясь:

– Значит, заповедь «не убий» временно исключается?

Шмаев ответил без малейшей запинки:

– «И возрадуются кости, тобою сокрушенные!»

– Положим, не возрадуются, – глухо сказал исправник. – Однако где вы постигли всю эту премудрость? Так и сыплете, будто из мешка!

Шмаев не ответил, но Вовочка знал, откуда эта ученость. В молодости старший Шмаев отбыл четыре года в тюрьме за подлог и там пристрастился от скуки к священному писанию. Прошлое отца было строжайшим семейным секретом, и Трифонов не подозревал, что задал обидный вопрос. Досадуя на пустословие отца, на эту его привычку щеголять библейскими словесами, Вовочка не мог не удивляться его умению вести самые тонкие дела. Вот и сейчас он словно бы вел две параллельные линии: деловую и отвлекающую, и эта вторая – набожная, отвлекающая – была заранее подготовленной позицией, на случай если бы Трифонов не согласился и пришлось отступить.

– Между прочим, – проговорил Трифонов очень тихо, так, что Вовочка едва расслышал эти слова, – мне известны случаи, когда опасные люди исчезали. Да, исчезали таинственно и навсегда. Однако это, конечно, между нами…

– Не нужно раскрывать секретов, – досадливо сказал Шмаев. – Эти «секреты» известны всему миру… Но можем допустить и такой вариант: опасаясь разоблачения своей революционной деятельности, Лагутин тайно бежал за границу… Это будет слух, и ему многие поверят… Будут и другие слухи, да что нам в них?

– Нет, – решительно сказал Трифонов и громыхнул креслом, видимо, вставая. Тысячу рублей за такого орла?

– Две, – отчетливо сказал Шмаев.

– Мало… Я думаю, мы сойдемся на пяти.

– Вы сделаете это сами?

– Да что вы, милейший?! – почти выкрикнул Трифонов. – За кого вы меня принимаете? Чтобы я дежурил где-то на большой дороге?.. Пардон!

– Это ваше дело. Но бумаги Лагутина должны быть здесь.

– Вы получите эти бумаги и, может быть, набавите… за ученость? – Он громко захохотал, а Шмаев промолвил сердито:

– Я всегда был уверен, что вы – порядочный человек.

– Пожалуй, чокнемся еще разок, – весело предложил Трифонов. – Одно меня удивляет: и как вы решились? Да, как вы осмелились именно мне это предложить? Это же, понимаете… это…

– Беззаконие? – подсказал Шмаев.

– Именно!.. Страшное беззаконие. Великий грех…

В тоне, каким ответил отец, Вовочке послышались наглые, издевательские нотки:

– «Многократно омой меня от беззакония моего и от греха моего очисти меня. Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною…»

– Да оставьте вы эту поповщину! – обозлился исправник. – Вы знаете свое дело: деньги на стол – и крышка. А мне доведется опасного налетчика выпустить. Слышали такого: Митенька Вихрь?.. Только он и сможет это обтяпать. Но губерния спросит: где Вихрь. Бежал?. Опять бежал?! Разжаловать исправника Трифонова, взять под арест! Вот чем они пахнут, пять тысяч…

– Трус в карты не играет, – холодно и насмешливо произнес Шмаев.

– Ну, это я понимаю, – сказал исправник. – Это уже не псалом…

Вовочка неслышно поднялся с дивана и, корчась от боли в онемевших суставах, прошел в соседнюю комнату. Антуанетта перебирала в раскрытом комоде какие-то кружева. Она обернулась и, смеясь, погрозила ему мизинцем:

– Проказник!.. Вот я расскажу…

Она не ожидала, что у ее Вовочки такая цепкая рука и что его лицо может быть настолько свирепым. Он резко встряхнул ее за плечо и, часто дыша, прошептал чуть слышно:

– Молчи… ты, дура!.. Ты можешь погубить меня.

* * *

Митенька Вихрь сидел в отдельном камере; уже две недели его не выпускали на прогулку. Нельзя сказать, чтобы он особенно скучал: решетка на маленьком окошке и окованная железом дверь не были для него новостью. Но в это новое здание тюрьмы Митенька попал впервые и с первого взгляда оценил и прочные, кирпичной кладки стены, и тяжелые двери, и массивные замки.

Тюрьма была построена в начале 1906 года, и ее нельзя было сравнить с тем старым бревенчатым амбаром, в котором отсиживали до выплаты штрафа пьяные драчуны, мелкие базарные воришки и беспаспортные бродяги, случайно попавшиеся начальству на глаза. Из старого амбара Митенька еще мальчишкой бегал дважды; для этого не требовалось ни особой сноровки, ни отваги, – только поднять половицу да прорыть короткий ходок. Уверенный, что его ружьишко имеет вид достаточно грозный, сторож обычно спал; однажды кто-то из беглецов даже утащил его берданку.

Но теперь тюрьма хорошо охранялась; все девять камер ее постоянно были заселены, и Митенька удивлялся необычно пестрому составу их населения: здесь были и безусые юнцы, и пожилые шахтеры, и девушки, которым, казалось, только бы водить хороводы, и несколько молчаливых татар, тоже причастных к забастовке. Это население сменялось через каждые два-три дня, так как тюрьма стала называться пересыльной, но, выглядывая через зарешеченное окошко во двор, Митенька не встречал среди заключенных, выведенных на прогулку, никого из своих знакомых или дружков. Он невольно задумывался, куда же девались конокрады, налетчики, воры – прежние обитатели тюрьмы? Пересыльные были людьми из другого мира, – они говорили о справедливости, любили это слово, спорили о справедливости, даже пели о ней песни и ради нее призывали умирать… А для Митеньки это слово было таким же, как и все другие, оно не несло ему ни спасения, ни надежды, ни спокойного отдыха, ни укрытия от врагов. Эти люди торжественно звали к свету, по верной помощницей Митеньки была ночь, и чем темнее и глуше она – тем вернее, была его удача. И потому темная, печальная душа Митеньки не знала ни проблесков, ни зарниц.

Он не мог не заметить, что отношение тюремного начальства к нему резко изменилось. Если раньше, бывало, его показывали любопытным, будто редкостного зверя, и нарочно выводили со скованными руками, а толпа и кляла его, и жалела, швыряла камнями и подавала медяки, – то теперь он почти ни для кого не представлял интереса. Тюремщики смотрели на него с досадой, и в их пренебрежении, в окриках и издевках Митенька не мог не уловить снисходительного сочувствия: «Опять попался, бедняга…» Это сочувствие было для него обидным; он дорожил своей недоброй славой и теперь с тоской вспоминал те времена, когда его появление в тюрьме было событием и для полиции, и для заключенных. Было особенно обидно, что на этот раз его упрятали без всякой вины: просто его опознал на базаре какой-то злопамятный барышник, опознал и затеял несусветную суматоху, требуя от Митеньки своего рысака. Вся эта свалка могла бы закончиться благополучно, если бы Вихрь не схватился за нож, но так уж случилось, что он сгоряча позабыл о своих побегах и трех недоследованных делах.

Его содержали в одиночке не потому, что считали особенно опасным. Политические потребовали убрать от них уголовников; они угрожали бунтом. Впервые в жизни Митенька испытал на себе презрение таких же, как и он сам, – заключенных; оказывается, эти люди смотрели на него – стреляного волка, грозу колонистов и хуторян – так, словно он был грязен или заражен и к нему было противно прикасаться.

Давно уже обозленный на весь свет, Митенька не стремился понять причины, отделившие его от пересыльных. Он принимал факты такими, как они есть, и не вдавался в подробности. Мир для него был несложным, разделенным только на два понятия: иметь деньги и не иметь их. Но эти два понятия порождали в сознании, в чувствах Митеньки незатихающую лютую тоску по лихой удаче, за которой – только бы добиться ее – он чуял веселое, бесшабашное счастье. В мечтах он видел себя богатым барышником на ярмарках всего Придонья; лучшие кони, конечно же, у него; ему завидуют даже помещики: «Эй, люди, кто это пронесся на тройке орловских рысаков?», «Да это же Митенька Вихрь!», «Как, тот знаменитый конокрад?», «Ну, батенька, поосторожней. Митенька нынче богатый человек, а богатому прошлое не в укор!» Так, и во сне и наяву, чудился ему говор ярмарочной толпы, слышались причитания завистников, почтительный шепот ожидающих подачки, бессильная брань обманутых купчин.

Лежа в полутьме одиночной камеры на охапке прелой соломы, Митенька затихал на долгие часы, и со стороны могло показаться, будто он крепко уснул или умер. А этот черный, лохматый, молчаливый человек, клятый и клейменный злыми шрамами, грезил о своем опасном счастье и по ночам молился своему отчаянному богу конокрадов, так как знал, что днем этот бог спит.

Митеньке представлялся он в облике огромного кудрявого цыгана – черные усы колечком и бровь дугой. В мочке его уха тяжелая золотая серьга ценой самое малое рублей в двести. На пальцах рук – несчитанные кольца. Сапоги – первосортный хром; голенища гармошкой; только шаг – и, кажется, не подошвы – гармонь поет, да так, что слышно за добрую персту… А на шее у бога гремящее ожерелье – сплошь из серебряных рублей. Снимет он рубль и небрежно швырнет в толпу, а на место снятого сейчас же три новых рубля появляются… Бог этот весел и немного пьяноват, и острым, наметанным взором ищет он в толпе самых бесшабашных…-Ему ли, Митеньке Вихрю, не быть замеченному? «Дай мне, о боже, – молился Митенька, – украсть пару хороших рысаков, променять их или продать и начать праведную жизнь барышника! И чтобы полиция меня не догнала, и чтобы мужики не били, и чтобы хозяин не нашел следа, пока я не успею продать эту пару вороных, или серых, или гнедых… Тогда я поставлю тебе, господи, ночью, в степи, полведра водки и никому не дозволю к ней притронуться потому, что это – твое… И еще нарежу тебе три фунта сала и белую паляницу под копной для тебя положу… Помоги же мне, господи, выйти из этой проклятой ямы, помоги украсть и пожить… Не торгуйся, о господи, не запрашивай, я и так много тебе пообещал!!»

Жаркая молитва Митеньки, как видно, дошла до бога. И свершилось чудо. В глубине души даже от своего всесильного владыки Митенька подобного чуда не ожидал… Тяжелая дверь камеры скрипнула, и Митенька вздрогнул. Смутное неизъяснимое чувство подсказало ему, что этот негромкий скрип двери, и осторожные шаги в коридоре, и медленный поворот ключа в замке – предвещали свободу. Почему он вдруг поверил этому и почему испугался? Верно, потому, что тюремщик обычно громко стучал каблуками, гремел замком и резко распахивал дверь. А на этот раз тот, кто находился за дверью, двигался осторожно, словно бы крадучись, словно опасаясь быть замеченным. Откуда могла прийти свобода, кто мог подарить ее Митеньке? Он не раздумывал над этим. У него мелькнула искра надежды, мелькнула, и замерла, и засветилась еще ярче, но вместо радости он испытал короткое, резкое чувство страха. Это был тормоз радости – страх. Митенька тут же подумал, что, может быть, эта надежда – только ошибка, что веселый бог – хозяин ночи – лишь забавляется им? Однако чудо все-таки свершилось, и посланцем ночного владыки был на этот раз сам полицейский исправник Трифонов.

Он бесшумно ступил через порог камеры и оглянулся, указав кому-то рукой на пол возле соломенного ложа Митеньки. Бородатый сутулый тюремщик Андрон торопливо внес два табурета и, тоже стараясь не производить шума, поставил их посреди камеры. Трифонов снова сделал знак, и Андрон выскользнул в коридор, мягко прикрыв за собою дверь.

Исправник рассмотрелся, понюхал спертый воздух, поморщился и с выражением великого терпения на выбритом досиня лице опустился на табурет.

Лежа на разбросанной соломе, прямо на полу, так как нар в этой камере не было, Митенька молча наблюдал за ним. Смуглое, поросшее клочковатой бородой, обугленное тоской лицо конокрада, с хищным носом и тонкими насмешливыми губами, оставалось неподвижно-равнодушным, только зрачки его глаз, чернильно-черные и живые, влажно поблескивали в полутьме.

При появлении столь высокого начальства заключенный должен был бы встать и стоять навытяжку, опустив голову и держа за спиной руки, но Вихрь был завсегдатаем этой печальной обители и с ее распорядками не считался. Впрочем, обычно грозный, крикливый Трифонов, казалось, и не заметил вызывающе-небрежном позы заключенного. Митенька понял: это неспроста. Неужели он зачем-то понадобился исправнику? Да, в этом не могло быть сомнений; так, запросто, Трифонов к заключенным не заходил. Через минуту изумление Митеньки еще возросло, хотя ни движением, ни возгласом он этого не выдал. Под рукой у Трифонова оказался небольшой, туго стянутый бумажный сверток; исправник осторожно развязал шнурок, расправил на коленях бумагу, потом застлал ею табурет. В камере остро запахло чесноком. Митенька жадно вдохнул воздух; этот запах сразу же вызвал у него голодную спазму. Чуточку приподнявшись на локтях. Вихрь наблюдал за руками исправника. Большие узловатые руки его, покрытые рыжими волосками, неторопливо раскладывали на табурете закуску: свежие розовые кусочки колбасы, соленые огурцы, хлеб и еще что-то. На углу табурета холодновато поблескивала бутылка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю