355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Северов » Сочинения в 2 т. Том 1 » Текст книги (страница 22)
Сочинения в 2 т. Том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:19

Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"


Автор книги: Петр Северов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)

Улица еще была полна ручьев, и ручейков, и звонкой, сверкающей капели, как и бывает после добротного дождя в мае, в полный разгар весны. Босоногие мальчишки, непременные в этом пейзаже, мчались с победными кликами по серебряным разливам луж, поминутно взлетая на пламенных вспышках радуги. Привыкшие к людям, городские воробьи деловито охорашивались на заборе, не обращая внимания на кота, задумчиво наблюдавшего за ними с подоконника. Мы проходили мимо мебельного магазина, перед которым бородач-мастеровой осторожно поднимал на плечо зеркальную дверцу шифоньера: он был похож на сказочного великана, – стены домов, карнизы, крыши, окна и вывески, деревья и уличные фонари на железных мачтах – все умещалось в раме на его плече, и даже мы с Максимом Фадеевичем запечатлелись на какое-то мгновение. Рыльский заметил это и сказал:

– Вот замечательный снимок жизни! Жаль, безадресный. – И, помолчав, продолжал в раздумье: – Творчество – это, кроме всего, борьба с быстротечностью времени, стремление удержать какой-то миг, и в нем – концентрацию бытия, удержать, чтобы внимательно рассмотреть и описать, тем самым продлив его до бесконечности. – Он резко остановился, развел руками: – И что за настроение? Тянет в философию. Может, приближается старость? Давайте, как выражаются докладчики, вернемся к вопросу… да, в данном случае – к вопросу о голубях. Интересно, вы увлекались ими в детстве? Ну, разумеется, и я тоже. Красивая, милая птица, которую нельзя не любить. Тут у меня и возникает вопрос: почему же именно к этой безобидной и прелестной птице человек на протяжении веков проявлял особую жестокость? Помнится, еще в «Илиаде» упоминается о состязании в стрельбе по голубю. Птицу сажали на верхушку высоченного столба и… убивали. А потом наиболее метким стрелкам торжественно присуждались награды. Не странно ли – убивать беззащитную, ласковую птицу, да еще и получать награду за этакий «подвиг»! Впрочем, «Илиада» – это очень далеко: в странах Европы и в наше время существуют десятки клубов, при которых устроены специальные стенды, или садочные дворы, где пресыщенные молодчики могут в любую пору «отвести душу», расстреляв, конечно, за плату, дробью № 5, то есть самой крупной, дюжину-другую голубей. – Он даже закашлялся. – Аристократическое времяпрепровождение. Фу, мерзость!

Я спросил, по каким делам и надолго ли он приехал в Харьков. Максим Фадеевич, казалось, ждал этого вопроса.

– Приехал читать стихи. Конечно, и писать. По крайней мере, без нового цикла стихов я отсюда не уеду. Кстати, вы поняли, зачем я приходил на вокзал?

– Наверное, кого-то встречали?

Он глубоко вздохнул:

– Ну вот, вы знаете, а я не знаю. Просто приходил, чтобы побыть на вокзале. Люблю вокзальную сутолоку, настроение отъезда и приезда, атмосферу ожидания, узнаваний и встреч, дымок паровоза, чуточку едкий, тревожный, манящий в дорогу.

– А это вам нужно… для стихов?

Ему, пожалуй, казалось наивным мое удивление, и отвечал он мягко, с почти ласковой интонацией:

– Если для души, значит, и для стихов.

Я извинился за любопытство и сказал, что вопросов у меня к нему действительно очень много и что они стали возникать и откладываться с той памятной ночи в Донбассе, когда высоко на железном виадуке, над роем бесчисленных огней, ощущая горячее дыхание завода, мы до утра читали друг другу стихи.

Он остановился, легонько положил мне на плечо руку.

– Какая чудесная была ночь! Но вот что, спрашивайте: я охотно буду отвечать. Правда, мы уже прошли мою гостиницу, да что нам в ней! Здесь, параллельно Сумской, есть такая приятная аллейка Профсада, и, видите, нас ждет свободная скамья. Итак, вас интересует…

Я несколько растерялся и спросил напрямик:

– Да, конечно, интересует… Как вы пишете стихи?

Он внимательно взглянул мне в глаза:

– Предпочитаю авторучку и чистый лист бумаги.

– Ну, это техника. С чего начинается главное и что оно, главное?

– Мальчик, – проговорил он мягко и чуточку удивленно. – А ведь это очень сложно. Хорошо: представьте себе человека, который никогда не видел, как завязывается узелок. Сможете ли вы объяснить ему словами, что это значит – завязать узелок? Не спорю, сможете, но завязать узелок значительно проще, чем объяснить это словами.

– Значит, проще написать стихи, чем объяснить, как это делается?

Он наклонил голову.

– Безусловно.

– Между тем, существуют учебники, в них обязателен раздел – стихосложение.

Он поежился, усмехнулся.

– Верно. Существует оправа, но не каждый может вложить в нее огненный камень бриллиант. Почему? Ну, хотя бы потому, что этот огненный камень нужно иметь.

– Вы полагаете, с ним рождаются?

– По крайней мере, его нужно долго, с великим терпением гранить.

– У меня такое впечатление, – заметил я откровенно, – будто вы уходите от прямого ответа. Но, возможно, я не умею спрашивать. Все же мне хочется добиться своего. Скажите: вам легко пишется или трудно?

Рыльский задумался, закурил, небрежным движением руки разогнал облачко дыма.

– Иногда легко, но чаще трудно. Бывает, что очень трудно.

– Тогда вы откладываете черновик и начинаете раздумывать о другой теме?

Он оживился, словно бы насторожился.

– Нет, ни в коем случае. Только не отступать. Тогда во мне пробуждается упорство, даже ожесточение – задуманное должно быть сделано. Да, сделано на том высоком выразительном уровне, который подсказывается вкусом, опытом, как бы предвидением результата: есть такое словечко – наитие.

– Мне говорили, Максим Фадеевич, что вам удаются импровизации.

Хмурясь от резкого солнца, он отодвинулся в тень.

– Что ж, случалось! Однако проверим: сейчас извлеку «стило».

Он торопливо достал из нагрудного кармана пиджака авторучку, открыл ее, встряхнул и, положив на ладонь лист тополя, не срывая его с ветки, попробовал расписаться.

– А знаете, отличная ткань! – И, отпустив ветку, взглянул на могучую, густую крону. – Вот и этот красавец теперь имеет мой автограф, хотя, как легко догадаться, не особенно в нем нуждается. Но переходим к делу: сегодня я имею приятную возможность подарить вам свою поэму. Автограф еще не сочинен, однако за этим дело не станет. Обратите внимание на обложку, это отрадно – тон весны…

Книжка, которую он выпростал из кармана плаща, была цвета тополевого листа, с оттиснутым посредине скромным букетиком васильков. Я успел прочесть заглавие: «Марина». Приподняв обложку и рассеянно поглядывая на прохожих, Рыльский стал писать на чистом, предтитульном листе. Рука его двигалась уверенно, и перо бежало плавно, без малейшей задержки, как будто поэтический текст автографа был заранее ему известен. Я сидел молча, не шевелясь, отчетливо слыша, как тикают на его руке часы. Быть может, мне следовало на какое-то время оставить его одного, догадаться об этом и уйти, еще когда он достал «стило»? Но вот он уже закрыл книгу, подал ее мне и крепко потиснул руку.

Навсегда я запомнил тот майский день, и солнечный час, и тихую аллею, и скамью, и книжку в обложке весеннего тона, и стихи:

 
Не сомневался, к добру
Дарю «Марину» я Петру,
Здесь много, может быть, ошибок,
Но стих мой ясен, четок, зыбок,
Как полагается стихам…
Итак – дарю поэму Вам.
Да здравствует стихов стихия,
Как Украина и Россия,
Как вообще СССР…
Вот, братья, надписей пример!
 

На минутку задумавшись, он сказал:

– Зачастую дарственные надписи переживают своих авторов. Когда-нибудь, при случае, проверьте это.

…Зеленая, весенняя книжка уцелела в лихолетье войны, в злую пору немецко-фашистского нашествия. На ее обложке заметны следы сажи, они так въелись в коленкор, что я не смог стереть их резинкой.

Дом, в котором я оставил ее в Харькове, сгорел от фашистской бомбы, но чьи-то добрые руки вынесли книжку из огня, а потом она отыскала мой адрес.

Вот она, тихая, на моем столе, подаренная, как писал он, к добру, затаившая меж страниц те далекие мгновения харьковской встречи, блики солнца, запах тополевой листвы, – ощутимую, реальную, собранную частицу его жизни.

4. ТРОЕ

За три года до Великой Отечественной войны, прозрачным и светлым киевским сентябрем, когда бронзовеет листва каштанов, а кроны кленов наливаются трепетным огнем, в чудесное предвечерье, пронизанное серебряными стрелами паутины, я как-то встретил Максима Фадеевича на Владимирской горке.

Он стоял у каменных перил, положив перед собой тяжелый поношенный портфель, и смотрел на дальнюю заднепровскую равнину, охваченную зыбкой и переменчивой дымкой заката.

Я прошел мимо, не решаясь отвлекать его, быть может, это и были те сосредоточенные минуты, когда слагаются стихи.

Не менее часа я бродил по аллеям, вдыхая густой и терпкий запах осенней листвы, или смотрел на Днепр, где на изгибе фарватера белый пассажирский пароход, весь освещенный изнутри, словно бы нес над собой огромную груду жара.

По аллее навстречу мне неторопливо шел, немного враскачку, как ходят моряки, коренастый, крепкий, плечистый человек, в косоворотке, с расстегнутым воротом, с небрежно подобранными рукавами. Вид у него был спортивный, бравый, и заметная лысина, прикрытая тюбетейкой, и седые усы нисколько его не старили: есть люди, которые с годами внешне становятся все крепче.

Я не случайно засмотрелся на прохожего: что-то очень знакомое мелькнуло и в облике, и в походке, и в этой крутой посадке головы… Неужели Алексей Силыч?.. Да, конечно, он! Алексей Силыч Новиков-Прибой.

– Ну, здравствуйте, Алексей Силыч! Право, не чаял…

Он резко вскинул голову, замер на какие-то секунды, высоко выбросил руку.

– Салют, молодежь!.. Давно из Донбасса?

У него была сильная рука и пожатие такое добросовестное, что млели пальцы.

Мы присели на скамью, и Алексей Силыч сказал:

– Я, знаешь, проездом. Снова хочу навестить Донбасс. Ну, конечно, ты спросишь, а возможно, только подумаешь: что, мол, общего между шахтерами и моряками? Так вот, есть общее: мужество в труде. Шахтер, если он попадает на корабль, – будь уверен, на него можно положиться. И среди шахтеров я встречал бывших моряков: тоже ребята – будь уверен!

Он осмотрелся по сторонам, вздохнул, снял тюбетейку.

– До чего же поэтичен этот уголок!..

– Да, его любят поэты.

– Ну, поэтов я чаще встречаю в Сочи, хотя место прекраснее этого нелегко отыскать.

– Сейчас я видел здесь Максима Рыльского.

– Знаю. Хороший поэт. Ясное, веское слово. А лично, к сожалению, не знаком.

– Он человек приветливый и простой.

Новиков-Прибой улыбнулся, осторожно надел тюбетейку.

– Ладно. Посмотрим. Уважаю людей простых и приветливых.

Мы взошли на горку: Максим Фадеевич стоял все там же, глядя на реку и дымя папиросой. Он оглянулся, удивленно приподнял брови, подхватил портфель и пошел нам навстречу.

– Подождите, Петр, спасибо, можете не представлять: узнаю Алексея Силыча Новикова-Прибоя!

Они крепко пожали друг другу руки, заглянули в глаза.

– Киев – город паломников, – улыбаясь, заметил Алексей Силыч. – Вот и я запоздалый паломник. Э, братцы, паломники знали толк в пейзажах!

Я мог только удивиться, как быстро, неуловимо, непосредственно сошлись эти два человека. Рыльский отлично знал и книги, и биографию Новикова-Прибоя, и не случайно несколько позже Алексей Силыч смущенно спросил:

– А скажите, Максим Фадеевич, напрямик: не были вы вместе со мной, ну, в составе нашего судового экипажа… на Мадагаскаре?

– Мысленно побывал, – засмеялся Рыльский, – Очень живописный островок!

– В любом путешествии, – серьезно заметил Новиков-Прибой, – самое интересное – люди. Встретишься, познакомишься – и, смотришь, уже завязалась дружба. А друзей всегда так грустно покидать… Даже когда-то в плену, в Японии, – вот чего я не чаял, – у меня обрелись хорошие друзья.

– Я думаю, вам приходилось испытывать и другое, – подсказал Рыльский. – Приезжаете в город, где точно знаете, знакомых – ни души, останавливаетесь в гостинице грустным пилигримом, а утром с удивлением, с ясной, совсем детской радостью узнаете, что в городе у вас полно друзей. Вы их никогда не видели, и они вас не видели, но они – ваши друзья.

Коротким, характерным движением Новиков-Прибой наклонил голову; синеватые глаза его смотрели мечтательно.

– Читатели? Что ж, этим людям отдана вся жизнь. А все же такое чувство, что отдано мало, что ты в неоплатном долгу. Правда, читатель встречается и бесцеремонный: мало пишете, давай-давай! Как объяснить ему, что это не дрова колоть, что классики, случалось, по десять, по двадцать лет работали над одним романом? – Он резко переменил тему: – Лично мне приятнее ехать в какой-либо город, зная, что там тебя встретит старый друг.

– А в Киеве? – мягко спросил Рыльский.

– Тоже есть надежный, хороший товарищ. Правда, он еще не знает, что я приехал. Человек этот душой моряк, и я не могу понять, как могло случиться, что капитанский мостик ему заменила кафедра пединститута? Может, вы слышали такую фамилию: Леонид Карлов?

Рыльский всплеснул руками.

– Леонид Николаевич? Вот видите, у нас есть общий друг.

Новиков Прибой просветлел лицом.

– Пословица говорит: друг моего друга – мой друг.

– Спасибо, – тихо произнес Рыльский.

…В десятом часу вечера мы провожали Новикова-Прибоя к гостинице «Континенталь». В этой некогда купеческой гостинице, расположенной рядом с цирком, в предвоенную пору обычно останавливались борцы, жонглеры, дрессировщики диких зверей, крупные хозяйственники, киноактеры, композиторы, писатели, словом, именитые гости. Внутри гостиницы был уютный летний садик, и Новиков-Прибой предложил:

– А не посидеть ли нам несколько минут за столиком?

Мы подошли к ярко освещенному подъезду, и – что за вечер! – навстречу нам вышел не кто иной – Исаак Эммануилович Бабель.

Элегантно одетый и важный, он сначала равнодушно взглянул на нас сквозь выпуклые стекла очков и вдруг присел, взмахнул руками, засмеялся, – за стекляшками знакомо блеснули веселые глаза.

– Кого я вижу? Алексея Силыча и Петра?..

– И Максима Фадеевича Рыльского, – сказал Новиков-Прибой, пожимая ему руку.

– Рыльский? – быстро, негромко переспросил Бабель. – Максим Рыльский? Я хотел познакомиться с вами еще в Донбассе, но как-то не получилось.

– Признаться, и у меня было такое желание, – сказал Максим Фадеевич. Добавлю, что не просто желание, а сильное желание.

Бабель быстро и весело взглянул на меня.

– Помните, Петр, в Донбассе мы говорили о Рыльском? Да когда ездили в Макеевку, к доменщикам. Я просил вас прочесть эти стихи: «А Ганнуся плачет, ей пора…»

– Мне кажется, – заметил Рыльский, – в переводе они слабее.

– Нет, мы читали на украинском, – пояснил Бабель, – а перевод я нашел позднее, уже в Москве. Куда же вы направляетесь, друзья? Очень люблю ночной Киев и готов бродить по его улицам до утра… Впрочем, согласен и посидеть за столиком.

Мы заняли стол в летнем садике, и Бабель заговорил первый:

– Сейчас я нахожусь под сильным впечатлением. Только что возвратился в гостиницу от Александра Довженко. Возвратился и хотел подняться в номер, но передумал, а потом встретил вас… Итак, о Довженко: до сих пор я знал его как отличного, самобытного кинорежиссера. Он смело кует свои образы из металла или высекает из камня. А сегодня я слушал его прозу… Знаете, это здорово! Яркая, цветистая проза с глубоким подтекстом и на большом дыхании. Доброе открытие всегда приятно, а для меня это было открытие.

Наклонив голову, он взглянул на Рыльского поверх очков.

– Наверное, для вас мое открытие… запоздало?

Собранный и оживленный, Рыльский заговорил негромко:

– Раньше мне доводилось читать сценарии Довженко. Несмотря на помехи «специфики», я расслышал отличного прозаика. А потом, как-то при встрече, он познакомил меня с прозаическим отрывком. Не стану преувеличивать: я понял, – что это большой и взволнованный мастер прозы, который наверняка еще подарит нам многое от щедрости души.

…Мне запомнился этот вечер в электрических звездах ламп, и неторопливая, вдумчивая беседа, и жизнерадостный, заразительный смех Бабеля, и сдержанная улыбка Новикова-Прибоя, и ясный облик Рыльского, когда он стал читать свои новые стихи, которые сложились именно тогда, на Владимирской горке…

Три писателя, три таких разных мастера трудной и славной, нивы, они были едины в пристальном и страстном интересе к событиям в нашей литературе, и радовались открытиям в ней, и печалились неудачами, и влюбленно верили в ее могучие, неиссякаемые силы.

5. В ПРЕДВОЕННУЮ ПОРУ

В предвоенную пору, после знаменитого перелета через Северный полюс в Америку, в Киеве побывал Валерий Чкалов. Он был старшим арбитром проходившего под Киевом мотокросса и, когда закончились соревнования, с готовностью принял приглашение встретиться с писателями Киева.

Чкалов… Это было время самого высокого взлета его славы. Имя отважного летчика, совершившего беспримерный перелет, гремело по всему миру: газетчики подхватывали каждое его слово, на улицах его окружала восторженная толпа, мальчишки играли «в Чкалова», матери называли Валериями новорожденных сыновей.

И вот он в зале Клуба писателей на Большой Подвальной, – коренастый, белокурый, широкоплечий, с открытой и доброй улыбкой, с веселым прищуром голубоватых глаз, – дружески пожимает руки, отвечает на вопросы, с интересом приглядывается к окружающим.

Рассказывал он о своих полетах, о знаменитом трансарктическом, о многочисленных встречах за границей весело и увлекательно, и весь облик его светился молодой богатырской силой.

Были, конечно, многочисленные вопросы, и временами Чкалов сам переходил в атаку, спрашивая, что создано писателями Киева о славной отечественной авиации, рассказывал интересные эпизоды из повседневной летней практики наших летчиков.

И заключил со вздохом:

– Я это знаю, а теперь и вы знаете, но миллионы советских читателей не знают… как быть?

Сохранилась фотография – память той встречи. И на ней не случайно Валерий Чкалов – рядом с Максимом Рыльским: они беседовали во время перерыва и по окончании вечера – и в последующие дни встречались не раз. Позже Максим Фадеевич с увлечением рассказывал:

– Интересный человек Валерий Павлович, очень интересный, Я спросил его по душам; «Вы когда-нибудь испытывали чувство страха?» Он без малейшей запинки ответил: «Конечно! Я, вообще говоря, не верю, чтобы на свете был такой человек, которому неведомо это чувство, ведь в его основе – инстинкт самосохранения. И дело совсем не в том, чтобы в минуту опасности идти ей навстречу очертя голову. Нужно твердо верить, что ты сильнее опасности, умней ее, а поскольку успех решается подчас в течение считанных секунд, – в эти секунды и вложи весь свой характер, всю силу души. И оставайся спокойным, – главное, спокойным: тогда ты каждую мелочь учтешь, и каждый шанс используешь, и высокая радость преодоления будет тебе наградой».

Любовно рассматривая фотографию – подарок Чкалова, Рыльский продолжал:

– Я спросил у Валерия Павловича: «Вы имеете в виду время, когда были летчиком-испытателем?» И Чкалов ответил быстро: «Я не изменяю профессии: любимому делу не изменяют. Я и сейчас летчик-испытатель». – «Однако вас следует поберечь». Чкалов засмеялся: «Вас тоже следует беречь, однако это не значит, что нужно ограничить вас в работе над стихами, чтобы вы… скажем, не переутомлялись? Поберечь – значит предоставить возможность успешно работать на избранном поприще; а работать – значит искать, радоваться находкам, раскрывать все свои способности и задатки, шагая все дальше и выше изо дня в день».

Рыльский улыбался глазами.

– Ну, каков Чкалов, а?.. И еще он сказал, что разъясняет, так сказать, «техническую часть». И что самое высокое в доверенном тебе деле – сознание ответственности и долга. Задание – превыше опасностей и страха, а награда – победа и жизнь.

…Максима Рыльского всегда окружали люди. Он сам искал общества и редко оставался наедине с собой. В один из предвоенных вечеров я встретил его на бульваре Шевченко: он шел, весело беседуя с поэтом Борисом Котляровым. Только присели на скамью, как к нам присоединились поэт Микола Шпак и киноартист Борис Андреев.

– Хочется лечь на скамью и не двигаться, – сказал Андреев. – Порядком-таки устал.

– Была съемка? – спросил Рыльский.

– Шесть часов подряд…

Рыльский с улыбкой оглянул его богатырскую фигуру.

– Трудная у вас работенка, Боря?

Андреев расправил плечи, вздохнул.

– Трудная, но… любимая.

– А все же что самое трудное в ней?

Андреев задумался.

– Самое трудное… целоваться. Да-да, Максим Фадеевич, я серьезно. Вот недавно была премьера нашего фильма, и после премьеры мне довелось выступать перед зрителями. Высыпало на сцену человек тридцать, и каждый считает своим долгом поцеловаться… Губы потом, право, как не мои.

Рыльский захохотал: он смеялся искренне и легко, каждая клеточка его лица смеялась. Становясь серьезным, он сказал:

– Чкалов мне рассказывал, что когда его чествовали в Париже, в одном из клубов на сцену поднялась с букетом цветов пышная дама, вся в бриллиантах. Расфуфыренная, как он говорил, в прах! Я, говорит, руку ей пожал, так она – нет, только поцеловаться. Однако, говорит, я не дался: букетом прикрылся и – от нее. Я ведь помнил, что в Москве мне с родными товарищами целоваться и весь я должен быть, как стеклышко, чист… Ну, каков Чкалов, а?

– В Париже – то другое дело: одобряю, – заметил Андреев. – А как тут убежишь, ежели богатырь усач, работяга с завода «Арсенал», от имени коллектива в оберемок тебя берет и, выполняя «задание», совсем дыхания лишает?..

Как-то незаметно разговор переключился на тревожное международное положение. Стройный, кудрявый, голубоглазый, Микола Шпак сказал:

– Мне думается, лирика должна приумолкнуть: слышится бой барабанов, и нужны стихи-призывы, стихи-набат.

– Нет, лирика не умолкнет, – решительно возразил Рыльский. – Как же ей умолкнуть, если она – слагаемое души? Уверен, что лирическая песня, искренняя, взволнованная, патриотическая, проявит свою вдохновенную силу в любых испытаниях, которые, возможно, нам предстоят.

– Спасибо, Максим Фадеевич, – вдруг растроганно сказал Микола Шпак. – Вы и не заметили, что поддержали меня. Сейчас я работаю над циклом таких песен.

– А если придется взять оружие, – задумчиво продолжал Рыльский, – мы возьмем его…

Шпак тряхнул кудрявой головой.

– И не посрамим! – Он наклонился и строго, внимательно заглянул Рыльскому в лицо: – Скажите, Максим Фадеевич, вы верите, что я буду отважным солдатом?

И Рыльский тоже внимательно глянул ему в глаза.

– Да, в это я верю, Коля.

…Вскоре нам пришлось взять оружие. Мы получали его в ЦК и в Клубе писателей, на Большой Подвальной.

Поэт Микола Шпак с родной Киевщины не ушел. Он остался в партизанском отряде. Несколько вражеских эшелонов с фашистской солдатней, вооружением и боеприпасами сорвалось под откос от его рук. Эти отважные дела были продолжением его песен.

Теперь, проезжая трамваем № 7 по улице Миколы Шпака, я неизменно вспоминаю кудрявого, голубоглазого поэта. А на бульваре Шевченко я запомнил ту скамью. Иногда вечером, усталый, присяду здесь – и вот уж в обратной перспективе меняется время, и, окруженный молодыми товарищами, Максим Рыльский тепло и внимательно смотрит на поэта Миколу Шпака и говорит твердо: «Да, в это я верю, Коля».

Выслеженный предателем, Микола Шпак был схвачен агентами гестапо и немедленно расстрелян, там же, на Большой Подвальной, неподалеку от Клуба писателей, где мы вместе получали оружие, когда уходили на фронт. Он был отважным солдатом.

6. АРМЕЙСКАЯ РУКОПИСЬ

На Воронежском фронте, находясь в Шестой армии, я получил от Максима Рыльского письмо. Не знаю, как ему стал известен номер моей полевой почты. Письмо было теплое, проникнутое доброй заботой. Но прежде чем мне его передали, кто-то из моих товарищей полюбопытствовал – распечатал конверт. По-видимому, прочитал письмо не один человек: в редакции армейской газеты в тот день меня встретили как именинника.

Правда, редактор, майор, человек властный и щепетильный, спросил тоном обиды:

– Почему вы скрывали, что в дружбе с Максимом Рыльским?

– Вы могли подумать, будто похваляюсь.

– А подумал я другое: молчали из гордости.

Пожилой солдат-наборщик пришел ко мне с книжкой стихов Рыльского.

– Надпишите на память: буду беречь.

– Но, мил человек, ведь я не автор этой книги!

– А вы напишите: от друга Максима Рыльского – это все равно.

– И «от друга» не пишут. Лучше пошлите книжку Максиму Рыльскому, я дам адрес и попрошу автограф для вас.

Солдат браво пристукнул каблуками.

– Идея!.. Сейчас же смастерю пакет.

Пришли из армейского ансамбля солдатской песни и пляски.

– Нужно «вкомпоновать» стихи Рыльского в нашу программу: ведь начали освобождать Украину. Какие у него самые сильные?

– Да у него много сильных стихов.

– Ну, а самые наилучшие?

– Он как-то говорил мне, что «самых наилучших» еще не написал.

Смуглый паренек, завлит, молвил со знанием дела:

– Значит, на подходе? Что ж, и те, что на подходе, – подходящие. Давай отбирать.

Ночью в хатенку, где я обитал, постучался заместитель редактора:

– А что, если мы напечатаем то письмо в газете?

– Но ведь оно личное.

– Неважно. В нем дух советского патриотизма, уверенность в победе, партийность и любовь к солдату.

– Без разрешения автора – не согласен. Лучше давайте напечатаем его стихи и пошлем ему экземпляр газеты. Не просто пошлем, а еще попросим для нашей газеты новые стихи.

Заместитель редактора согласился, однако связываться с: Рыльским по почте не пришлось: меня вызвали в Военный совет армии и вручили командировочное предписание и два письма: одно в Среднеазиатский военный округ, в Ташкент, другое в Уфу – Максиму Фадеевичу Рыльскому.

Времени мне давалось «в обрез», и, добравшись самолетом до Ташкента за один день, выполнив задание, я через три дня уже находился в Уфе.

Мой багаж состоял из довольно объемистой рукописи – в 500 страниц, буханки хлеба и пачки махорки. Рукопись повествовала о славных ратных делах воинов Шестой армии в период активной обороны на Дону и в наступлении. Армейские газетчики любовно собрали многочисленные эпизоды поистине беззаветных подвигов, свершенных нашими воинами в боях, систематизировали материал, отсеяли все лишнее, и получилось волнующее, правдивое и поучительное повествование.

С этой рукописью мне и надлежало обратиться к Максиму Фадеевичу Рыльскому, в то время председателю Союза писателей Украины.

В гостинице «Башкирия», перед дверью номера, в котором он жил, меня поспешно остановила коридорная.

– Академик отдыхает… Знаете, он работал всю ночь.

– Академик?

– Да, нужно пожалеть его: он устал.

Дверь широко распахнулась, и знакомый веселый голос спросил:

– Кто это устал?.. И кого вы останавливаете? Фронтовика?..

Мы долго стояли, обнявшись, в коридоре.

Номерок, в котором жил Рыльский, был маленький, тесный, не повернуться. Он жил здесь не один – с женой, сыном и племянницей. На подоконнике, на тумбочке, в углу, на полу столбами стояли книги. Не зная, куда меня усадить, убирая со стула какие-то рукописи, Максим Фадеевич посмеивался:

– Ну и купе! Главная беда, что нет боковых полок. Правда, мне предлагали перейти в другой номер, на три персоны, да я уже привык: в тесноте, но не в обиде.

– Максим Фадеевич, вы… академик?

Он строго посмотрел перед собой.

– Так. Хотите поздравить? Спасибо. Что ж, это значит – больше работать. Высокое звание – высокие обязанности и труд. Однако рассказывайте о фронтовых делах. Вы уже на Украине! Чудесно… Я тоже собираюсь в путь. Уверен, что скоро увидимся в Киеве.

Он заметил мой сверток.

– Рукопись?.. Так. Расскажите и о ней.

Слушал он с интересом, не прерывая ни словом; взял рукопись, осторожно разрезал шнур и стал медленно листать страницы.

– Вижу, что дело хорошее: книга создавалась в боях. Однако мне нужно внимательно ее прочесть, а время… ой, как загружено время!

– Признаться, Максим Фадеевич, я этого и опасался.

Он бережно закрыл папку и положил рукопись на подоконник.

– Это мой рабочий «стол». Завтра обсудим рукопись.

– Завтра? В ней пятьсот страниц.

– Если написано интересно и содержательно, количество страниц – не в счет.

Я попросил разрешения закурить, оторвал клочок газеты.

– Махорочка? – спросил он, смеясь глазами. – Фронтовая? – И, положив передо мной пачку папирос, тоже оторвал клочок газеты; свернул цигарку, закурил. – «Фимиам», скажем прямо, не для академии…

До поздней ночи вели мы разговор о фронте, о встречах наших воинов на отвоеванной земле; курили с академиком злую махру, пили чай с фронтовым хлебом, и Рыльский тут же надписал новую книгу стихов солдату-наборщику и дал для солдатского ансамбля песню. За полночь, уходя от него в общежитие коменданта, я мысленно высчитывал время: прочтет ли он рукопись через неделю?

А в десять утра, когда я постучался к Рыльскому, он открыл мне, бодрый, побритый, свежий, и лишь едва различимые тени усталости лежали под глазами.

– Люблю аккуратность, – улыбаясь, сказал он. – Было условлено в десять, и я уже поглядывал на часы. Правда, случилась небольшая помеха: «Известия» попросили стихи, я уже передал их корреспонденту. Местная газета тоже попросила стихи – только что отправил. А что касается рукописи: прочитал от строки до строки. Будет интересная книга. Однако на полях вы увидите множество моих пометок, из чего следует, что необходима тщательная редактура.

– Когда же вы, Максим Фадеевич, успели прочесть рукопись?

Он небрежно махнул рукой.

– Вот кто умел работать – Горький! Да я он завидовал академикам Ольденбургу и Веселовскому! Кстати, Военному совету Шестой армии я написал письмо: это, если хотите, развернутая рецензия. Не знаю, согласятся ли военачальники с моими замечаниями? Так или иначе, а выправленную рукопись вы должны представить на их суд…

В Уфе я прожил неделю, но города почти не видел: работал над рукописью в уголке шумного офицерского общежития. Рыльский требовал все новых поправок, дополнений, сокращений: казалось, он знал этот текст лучше меня. Мне и раньше доводилось слышать о его огромной работоспособности, а теперь я убедился, с какой неистовой отдачей сил, забыв о смене суток, мог трудиться этот вдохновенный человек. А ведь, кроме привезенной мною армейской рукописи, у него было множество других дел, свои неотложные работы и десятки посетителей, тоже с неотложными делами.

В армию я вернулся с опозданием на целую неделю. Можно было сослаться на перебои в движении поездов из-за бомбежек, однако я не стал этого делать. Я передал рукопись и рецензию Рыльского в Военный совет и явился к своему строгому майору-редактору. Он сделал вид, будто не узнает меня. Еще бы! Ведь я задержался в командировке! Тогда я отыскал свободную хату и лег спать.

Утром меня разбудил незнакомый офицер, молча усадил в машину, и мы куда-то поехали. На окраине Волосской Балаклейки, что западнее Купянска, машина остановилась у крестьянского дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю