355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Северов » Сочинения в 2 т. Том 1 » Текст книги (страница 16)
Сочинения в 2 т. Том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:19

Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"


Автор книги: Петр Северов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)

Митенька невольно встряхнулся: не сон ли? Но Трифонов ткнул его под бок ногой и спросил с усмешкой:

– Барин из конокрадов, как видно, отлично отобедал и не желает закусить?

Митенька поспешно вскочил на ноги и, словно еще не веря происходящему, протянул руку к хлебу. Трифонов ударил его по руке и хрипло выдохнул воздух, что означало смех.

– Умей держаться в обществе, скотина… И зачем поднялся? Садись возле табурета. Мебели для тебя, чумазый, не припасли.

Митенька покорно опустился на пол, неотрывно глядя на исправника жаркими черными глазами.

Трифонов взял бутылку, резким, умелым движением выбил пробку. Митенька уловил ядовито-сладкий запах «монопольной». А Трифонов, как назло, не торопился; медленно, словно бы любуясь посудой, разливал по стаканам водку.

– Ну, господин ворюга, – сказал он, строго глядя на Митеньку в упор и топорща жесткие подстриженные усы, – сразу говори: согласен на «дело» или нет?

Митенька слегка отшатнулся от табурета. Заметно бледнея и заикаясь, он спросил:

– Какое оно… «дело»?

– Прибыльное, – сказал Трифонов. – Нужен, понимаешь ли, смелый человек.

– Я смелый, – сказал Митенька.

Трифонов засмотрелся на стакан, сдвинул со лба тыльной стороной руки кубанку. Жесткая прическа бобрик встала, как щетка, из-под серого меха.

– Знаю, что смелый. Иначе времени с тобой не терял бы. Вот какие тебе условия: выйдешь на свободу – это раз. Сразу же получишь на руки двадцать пять целковых – это два. Получишь доброго коня, упряжь и сани – это три. И уезжай – чтобы и духу твоего тут не было – это четыре.

Некоторое время они молчали. Митенька ждал. Он понимал, что самого главного исправник еще не сказал.

– Была у меня зазноба, – негромко, доверительно сказал исправник. Горько поморщился и вздохнул. – Да, была… Нашелся заезжий человек и отнял.

Митенька подумал: «Врет. Впрочем, пускай себе врет, разве в этом дело?»

Трифонов скрипнул зубами, лицо его налилось злым багрянцем, огромные кулаки (о, Митенька знал эти кулаки!) тяжело опустились на колени.

– Пришел мерзавец и забрал…

Митенька переждал приступ ярости, которую исправник разыгрывал грубо и фальшиво, и спросил тихо:

– Где этот человек… Под арестом?

– Нет, на свободе.

– Где я могу его встретить?

– На дороге. Он будет ехать через Боровщанский лес.

– Один?

– С возницей, но без оружия.

– И этот конь… мой?

– И конь, и сани, и упряжь. Мне только сумку его принесешь. Кожаная, набитая бумагами.

Митенька задумался, резко метнул глаза на забранное решеткой окно.

– А ежели погоня?..

Трифонов широко улыбнулся, показывая крупные зубы.

– Я сам буду идти по следу. Может, дня через три после всего… В поле, сам знаешь, много следов. Только ты потом, когда передашь мне сумку, исчезнешь. Как будто и не был.

Они помолчали.

– Так… что же? – глухо, словно издали, спросил Трифонов, и в голосе его Митенька расслышал тревогу. – Ежели согласен – клянись.

Митенька поднял голову и улыбнулся. Чернильно-черные зрачки его глаз блестели. Уже без опасения он протянул руку и поднял стакан.

– Заметано, – сказал он.

* * *

В конце февраля, после оттепели, над кряжем, над заречными лесами, над притихшим Лисичьим Байраком загуляла метель. За ночь по взгорью, меж шахтерскими лачугами, нагромоздились гривастые сугробы в рост человека. Беспорядочное селение землянок у оврага замело до самых крыш, и странно было наблюдать, как шевелятся кое-где снежные наносы и люди пробиваются на свежий воздух словно бы из-под земли.

Но и утром метель не утихла. С бескрайней равнины Задонечья на Лисичий Байрак рушились несчитанные снежные заряды весом, быть может, в сотни и тысячи тонн… Таков он и есть, по характеру, край донецкий; если уж зной, так зной, будто в печи; если задождит – ногу из чернозема не вытащишь; если морозы ударят – впору сибирским; если метель – только держись.

Лагутин собирался выехать в направлении на Новый Айдар – Изварино – Каменскую двадцать второго февраля, но метель заставила его несколько отсрочить отъезд. Нанятый им возница сказал, что в такую непогодь они никуда не доедут.

Не желая напрасно терять времени, Леонид Иванович упорядочил свои записки и решил заняться местным архивом. Он знал по опыту, что в грудах разнообразных архивных бумаг – в волостном правлении, у нотариуса, в суде, в церкви – терпеливый геолог иногда может отыскать «золотые крупицы» – косвенные указания на старинные разработки угля, на выходы пластов, когда-то замеченные и позабытые.

В волостном правлении Леонид Иванович приметил пыльную груду папок, сваленную в углу. Старшина сказал, что будет очень рад, если господину инженеру этот хлам пригодится. Он тут же кликнул посыльного и приказал доставить отобранные Лагутиным папки в мазанку Калюжного. Вечером, при свете тусклой керосинки, Леонид Иванович принялся читать старинные робкие прошения, жалобы, копии купчих крепостей – эти полустершиеся следы жизни, оставленные еще в 1805–1818 годах… После длинного ряда малозначительных дел один документ – приказ начальника Луганского литейного завода, помеченный 18 июля 1803 года и адресованный смотрителю угольной ломки в Лисичьем Байраке – заставил Лагутина насторожиться. В приказе говорилось о каких-то «зачинщиках бунта, за неповиновение начальству и преклонение других к тому же, сурово наказанных», и предписывалось «непорядки законам и интересу императорского величества противныя благовременно прекращать… Иметь ведомость о числе людей всех званий, содержать формуляры и семейные списки служителей в непосредственной команде и чинить суд и расправу, о важных криминальных случаях доносить…».

«Зачинщики бунта»… Значит, еще на первых шахтах Лисичьего Байрака, столетие назад, вспыхивали народные восстания и были у шахтеров бесстрашные вожаки, чьи имена теперь незаслуженно позабыты?

Лагутин поспешно листал пожелтевшие «дела». «Суд и расправа»… Над кем и за что? С выцветшей, блеклой страницы перед его глазами мелькнули два имени. Мелькнули и засветились. Михаил Степанченко и Логвин Никифоров…

Вожаки шахтерского восстания, оба они умерли под шпицрутенами. Безвестный писарь сообщал в протоколе, что Михаил Степанченко был приговорен к 1500 ударам и что «этот отпетый бунтовщик до последнего вздоха хулил царя, экзекуторов и хозяина шахты».

Золотые крупицы находок… В протоколе не было указано название шахты, на которой работал, боролся и погиб Степанченко. Где была пройдена эта шахта? Какие разрезала она пласты? Так, геолог Лагутин не мог ничего почерпнуть из этой казенной бумаги. Однако старый, изъеденный временем протокол был находкой. Эти тусклые строки канцелярского почерка неожиданно глубоко взволновали Леонида Ивановича. Он словно увидел картину страшной пытки среди отвалов штыба и печальных землянок, на самом дне нищеты. И одновременно он подумал о будущем историке Донбасса. История этого края – он верил – со временем будет написана, так как она поучительна и необходима; здесь зарождалась промышленная мощь страны; и гроза пятого года, встряхнувшая Петербург и Москву, не случайно именно здесь захватила бескрайние просторы.

Он вынул из папки протокол и спрятал в полевой сумке, среди своих планов и схем. Где он использует этот документ? История и политика – не его область. Геолог призван разговаривать больше с камнем, чем с людьми. По где бы ни скитался Лагутин в поисках горючих пластов, другой, нетерпеливый, горючий материал самой жизни постоянно врывался в его научные изыскания, настойчиво ставя один и тот же вопрос. Вот и теперь этот вопрос повторялся: с кем ты, искатель, со Степанченко, Калюжным, Марийкой или с исправником Трифоновым, Коптом и Шмаевым? Да, на их стороне сила. А на стороне Степанченко – ни армии, ни полиции, ни капитала – только босая правда… С кем же ты?

Лагутин стремительно встал из-за шаткого столика. Он испытывал потребность в движении, в действии, в какой-то решительной встряске. Он стал ходить по горенке из угла в угол, четыре шага от окна до двери и четыре обратно, не заметив, что рассуждает вслух:

– Наука не может оставаться совершенно отвлеченной от жизни. Время неизбежно спрашивает каждого: с кем ты? Нет, ты не можешь отделаться шуткой, что, мол, живешь в отдаленных геологических эпохах. Камень, который ты познал, – возраст его, биографию, свойства, – познан для жизни. Смешны и провинциальны все эти «башни из слоновой кости»… Что же, принимай, Михан! Степанченко, славный шахтерский вожак, еще одного ратника под свое рваное, горячее знамя!

Калюжный осторожно приоткрыл дверь и спросил тихо: – Вы меня звали?..

Лагутин смутился:

– Нет… Но, впрочем, входите. Это у меня привычка, уважаемый хозяин: так вот задумаюсь, заговорюсь. Есть о чем подумать в нашу пору. Большие перемены обещает жизнь.

Калюжный ступил через порог, оправил синюю ситцевую косоворотку. Лагутин заметил, что Кузьма озабочен, хочет и не решается о чем-то спросить.

– Кажется, у вас есть новости? – спросил Лагутин.

Кузьма смущенно развел руками:

– Не было, да метель принесла…

– Что случилось?

– Человек прибился…

– Что за человек?

– Бездомный. Из тюрьмы выпущен. Просто, завернул на огонек. Говорит, к другим стучался – не пускают, а в такую погоду и собаку жалко выгнать из хаты, пропадет.

Лагутин досадливо тряхнул головой.

– Так что же вы, хозяин, моего разрешения ждете?

– Все-таки беспокойство…

– Оставляйте человека ночевать. Может, он голоден? Здесь у меня есть хлеб, консервы, масло…

Леонид Иванович вернулся к столику, взял сверток, приготовленный еще днем. Калюжный пытался его остановить:

– Это же запас для дороги!..

Но Леонид Иванович уже шел к двери, и Кузьма отступил с порога.

В маленькой прихожей, где едва помещались шкафчик, сундук и самодельный, тесанный из сосновых досок диван, было как-то особенно уютно. В печке с раскрытой дверцей пламенел угольный жар; на подоконнике серебряной каплей блестел огонек масляной плошки. Он почти не давал света, – комната была озарена трепетным сиянием из печи; в бликах этого сияния на вышитой холстинке, на стене, искрилась живая, спелая, красная гроздь рябины.

На сундуке спала Марийка. Разметавшись в постели, раскинув ручонки, она чуть приметно улыбалась какой-то своей мечте. Тихая, неприметная, мать сидела у ее изголовья, между сундучком и печью, осторожно поправляя светлые кудри девочки.

Гостя Лагутин сначала не заметил. Митенька Вихрь сидел в уголке, между дверью и шкафчиком, на полу, подостлав под себя истертый зипун, подаренный Трифоновым. Эта свирепая метель застигла Митеньку врасплох: выйдя из тюрьмы, он не успел позаботиться об одежде. Пока он разыскивал мазанку Калюжного, по пояс бредя через сугробы, хлесткий ветер пробрал его до костей, снег до краев наполнил рваные опорки, ледяная корка покрыла бороду и усы. Была минута, когда Митенька испугался: плотный, хрустящий наст вдруг подломился под его ногами, и Митенька рухнул в какой-то буерак. Он долго выбирался из этой ловушки в кромешной тьме, в кровь изодрав пальцы, чувствуя, что теряет последние силы. Потом за наметами, над провалом оврага, он увидел маленький малиновый огонек. Вихрь постучался в мазанку Калюжного, уверенный, что ему не откроют. Однако ему открыли, и он едва не упал через порог…

Хозяин был заметно испуган, но Митенька не придал этому значения – он не привык, чтобы его встречали как желанного гостя. В горенке было тепло и пахло свежим хлебом, и, главное, здесь находился тот, от которого теперь зависела судьба Митеньки, его лихая, темная удача.

Вихрь не задумывался, что это за человек и почему исправнику понадобилась его жизнь. У полиции было немало векселей, которые погашали уголовники. Три золотые монеты – пятерка и две десятки – завязанные в тряпке крепким узлом, были надежно спрятаны у Митеньки под поясом брюк, и ему было приятно постоянно ощущать их упругое давление. Странно, удивительно, что исправник доверил ему такие деньги! Он, конечно, поверил клятве. Митенька поклялся черной воровской клятвой и съел горсть земли. После такого слова и наговорной земли – нет возврата… А когда он провалился в буерак и подумал, что гибнет, ему стало до боли жаль этих трех монет, которые даром могли достаться кому-нибудь другому. Это была яростная жалость, и она придала Митеньке сил. В ту минуту он вспомнил, что бог конокрадов не терпит убийц, и пережил такой исступленный страх, какого еще не знал в жизни. Но выбравшись из ловушки, он сразу же успокоился. Чувства и мысли словно бы покинули его. Последние шаги до огонька он брел совершенно опустошенный: в мире существовало только его продрогшее тело, только ветер да снег.

Прошло немного времени, и, сидя в уголке на полу, ощущая приятную теплынь человечьего жилья, Митенька осмотрелся и понял, что хозяин его не опасался, но с тревогой поглядывал на дверь, за которой размеренно ходил и разговаривал тот, неизвестный человек, чья жизнь теперь принадлежала Вихрю.

Почему же хозяин так боялся своего постояльца? Это озадачило Митеньку. А потом, когда он понял в чем дело, ему стало смешно.

«Ученый человек у меня живет, понимаешь? – наклонившись, шепотом объяснил Кузьма. – Такой порядок, чтоб шуму не было…»

– С кем он там разговаривает? – спросил Митенька.

Калюжный поднял заскорузлый палец и прошептал торжественно:

– С бумагой говорит…

Эти слова Калюжного и рассмешили Митеньку, по, заметив его усмешку, хозяин укоризненно покачал головой.

Вскоре Митенька задремал, уверенный, что находится на пути к цели. И снилось, долго снилось бродяге Вихрю, будто сам веселый бог ночи в шатре на зеленом лугу поздравляет его с удачей, а вокруг бродят сытые, стройные лошади – белые, каурые, саврасые, пегие, тонконогие, и гривастые, и легкие, как дым…

Исправник Трифонов был озабочен донесением одного из своих агентов. Поселковый фельдшер, юркий старичок Сечкин, сообщил, что известный конокрад Митенька Вихрь, заболевший воспалением легких в тяжелой форме, скрывается в мазанке шахтера Калюжного, того самого Кузьмы Калюжного, который был уличен в хранении красного флага после подавления беспорядков на шахтах Лисичьего Байрака в 1905 году.

Фельдшера вызвал к больному инженер Лагутин, и когда Сечкин опознал Митеньку-конокрада, которого не раз видел в тюрьме, и сказал об этом инженеру, тот громко выразил недовольство, заявив, что речь идет прежде всего о больном человеке. Сечкин пытался оспаривать гражданские права Митеньки и, следовательно, его право на медицинскую помощь со стороны фельдшера, находящегося на государственной службе, чем вызвал гневную отповедь Лагутина. Инженер заявил, что таких преступников порождает крайняя нищета народа, а в этой нищете повинно несправедливое богатство Шмаевых и Коптов, которых инженер назвал кровососами. Эти крамольные речи настолько поразили агента, что он не смог возражать. В конце письменного донесения он добавлял, что богопротивные слова, изобличающие в Лагутине революционера, были произнесены инженером в самой решительной форме, в присутствии трех шахтеров, неизвестно по каким причинам находившихся здесь.

Новость, принесенная фельдшером Сечкиным, ошарашила Трифонова. Вообще говоря, Митенька действовал строго по уговору. Он должен был попроситься к шахтеру Калюжному на ночлег, познакомиться с инженером, рассказать, будто отсиживал срок за участие в распространении листовок, войти в доверие и вызваться сопровождать Лагутина в пути. Этот план представлялся Трифонову наиболее надежным; если бы Митенька стал караулить инженера где-нибудь на дороге, изменчивые погоды могли бы ему помешать. Сделав свое дело, он должен был оставить сумку инженера в селе Боровском, у местного осведомителя. Адрес и фамилию зажиточного мужика Степана Телички Митенька запомнил. О дальнейшем ему не следовало знать, так как это был секрет исправника и Телички. За убийство конокрада, и еще такого отпетого, как Митенька Вихрь, судить Теличку не будут, – наоборот, наградят. Он скажет, что вор оказал вооруженное сопротивление…

Полевая сумка инженера, прежде чем попасть к начальству, побывает в руках у Данилы Шмаева. Этот евангельский начетчик Шмаев нанесет на карту Лагутина свои поправки и понизит цену на земли соседей в десятки раз. Трифонов получит пять тысяч и заживет помещиком. Эти пять тысяч удвоятся и утроятся; не так-то он прост, чтобы выпустить из своих рук святошу Шмаева! Однако кто мог бы ожидать, что Митенька Вихрь вдруг заболеет? Пневмония – болезнь не на два-три дня. А тут еще идиот Сечкин перестарался: кто его тянул за язык, кто поручал рассказывать инженеру о Митеньке?

Трифонов длинно выругался и сплюнул. Какая ирония судьбы: вор, подонок, пропащий рецидивист, которого в любое другое время Трифонов безжалостно зарыл бы в землю, как собаку, теперь ему был дороже родного брата: он держал в своих грязных руках ключи от секрета, от сейфа Шмаева! Исправник даже позабыл, что перед ним сидел агент Сечкин и, побледнев, медленно выговаривал злые, ругательные слова.

– Вы… недовольны мною? – испуганно спросил Сечкин, не находя места трясущимся рукам. – Но я старался…

Трифонов обронил глухо и яростно:

– Болван…

Фельдшер сорвался со стула и попятился к двери.

– Идиот! – багровея, взвизгнул исправник.

– Простите… если я совершил ошибку…

Трифонов устало махнул рукой:

– Пшел вон, скот…

Оставшись один, он долго сидел за столом, небрежно листая страницы протоколов, и витиеватый почерк писаря плыл и туманился перед его глазами.

«Нужно было одеть этого ворюгу, – выговаривал Трифонов самому себе. – Что стоило дать ему старые валенки и полушубок? Еще какая-то пятерка, не больше. Если Шмаев делает какое-то дело, он без сожаления вкладывает средства. Потом он получает втрое больше… А я? Такого пустяка не предусмотреть… Стыдно, господин исправник!»

События этого дня, словно бы нарочно, складывались так, что Трифонов испытывал все большее огорчение. Едва он выгнал простофилю Сечкинм (хотя и понимал, что фельдшер мало в чем виноват, разве только в излишней болтливости), как прибыла почта. Из большого казенного пакета, за пятью сургучными печатями, Трифонов извлек наставление начальника екатеринославского охранного отдела. Подтверждая, что прежние донесения Трифонова о панибратстве Лагутина с рабочими и мятежных речах этого инженера соответствуют информации других агентов, начальник приказывал вести неусыпное наблюдение за ученым-бунтарем. Он сообщал, что по приказу охранного отдела Лагутин уже уволен из геологического комитета Горного института и отныне считается «вольным геологом». Если бы речь шла не о столь известном изыскателе, как Лагутин, прокурор Екатеринославского окружного суда Ганнот немедленно дал бы санкцию на арест. Но Лагутина знали и за границей, и его арест мог бы вызвать в печати неприятный резонанс. Поэтому охранный отдел принял решение ограничиться тщательным наблюдением за геологом, пресечением его связей с рабочими и внушительным предупреждением при соответствующем случае.

Трифонов перечитал наставление и усмехнулся:

– Однако!.. И с какого это времени охранка стала считаться с газетными писаками?

Он задумался, скребя ногтями свой бобрик.

– Что означает понятие «вольный геолог»? Это значит, что человек занимается делом без всяких ответственных полномочий, по собственному желанию, на свой страх и риск, как любой кустарь и, вдобавок, без видов на прибыль. Хо-хо! «Вольный геолог»! А ведь Лагутин еще не знает об этом новом своем «звании». Что, если бы в дороге с ним стряслась беда? Очевидно, «вольный геолог» сам был бы в ответе?

Одно представлялось Трифонову несомненным: популярность Лагутина не нравилась охранному отделу. Об этом человеке хотели бы забыть, а его работы замолчать, так как чем больше популярность ученого, тем весомей его крамольное слово. Но в своем наставлении начальник охранного отдела не досказывал какой-то мысли, ограничиваясь лишь смутным намеком. Он писал: «…В донецкой степи, как известно, издавна находили себе пристанище ссыльные, каторжники и проч. элементы, и меня заботит безопасность вольного геолога»… Странное противоречие! Возмущаясь Лагутиным – его революционными связями и действиями, начальник одновременно проявлял столь трогательную о нем заботу!

Трифонов умел читать между строк: сама профессия обучила его этому искусству. Ясно, что начальник будет доволен, если беспокойный инженер «выйдет из строя». Могло же случиться, что здесь, в Лисичьем Байраке, Лагутин сорвался с обрыва. А если бы это случилось где-нибудь вдали от населенного пункта? Положительно, Трифонов мог поверить в существование особого рода магнетизма: еще до получения этого пакета мысль начальника охранки словно бы передалась исправнику какими-то необъяснимыми путями.

Нечасто исправнику доводилось думать так напряженно, как в этот день. Но сумма, обещанная Шмаевым, стоила того. А дальнейшее развитие событий заставляло придумывать все новые варианты. В послеобеденное время, в самую лютую непогодь, когда в перекрученных космах метели не было видно ни зги, весь белый, лохматый и призрачный, как привидение, в кабинет к Трифонову ввалился господин Копт.

Трифонов знал, что педантичный немец никогда и никого не навещал без приглашения в письменной форме. За пять лет, в течение которых этот ловкач промышлял в Лисичьем Байраке, – проходил шахтенки, скупал землю, разбивал огороды и торговал овощами, открывал железо-скобяные магазины, лесосклады, крупорушки и маслобойки – норовистый характер Копта стал известен многим. Даже в отношении крупных шахтовладельцев Копт держался высокомерно. По-видимому, он прибыл из Германии в эти места с большими средствами, но, будучи очень осторожным, вкладывал их в дело малыми частями. Как-то незаметно у Копта появились собственные имения, которые он заселял исключительно немцами. Эти немцы построили колбасную фабрику и увеличили площади огородов. Их земельные владения возрастали с каждым днем, и оставалось загадкой, откуда у них берутся деньги для все новых приобретений.

В те годы Германия просачивалась на Украину под видом рачительных хлеборобов, огородников, шахтовладельцев, торговцев, заводчиков, основывала целые селения, которые назывались колониями, а их поселенцы – колонистами. В действительности это были ловкие, упрямые колонизаторы, их колонией постепенно становилась Украина.

С немцами-колонистами Трифонов дружил – обычно они встречали его с шумной, хотя и наигранной радостью: спешили заколоть кабана, тащили из своих погребов кувшины со сметаной и маринадами, ставили на стол четверть водки, подобострастно шептали за его спиной: «…Сам господин исправник!»

Уезжая из колонии, он обнаруживал в своих розвальнях под соломой то пару отлично закопченных окороков, то корзину яиц, то огромную банку варенья или меда. На более ощутимые подношения эти канальи, казалось, не были способны, а возможно, не догадывались, что исправник предпочел бы наличные. Вместе с подарками они учтиво подсовывали ему и две-три просьбы, которые приходилось выполнять, так как навещать этих колбасников Трифонову было все же приятно.

Из всей многочисленной деловитой компании колонистов только один Копт держался с Трифоновым независимо, даже надменно. Уже при первом знакомстве вскользь намекнул на свои дружеские связи с начальником екатеринославского губернского жандармского управления полковником Ковалевским, и Трифонов намотал это на ус… Нельзя сказать, чтобы он сразу же поверил зазнайке немцу, однако решил вести себя с ним осторожно, а при случае, если представится возможность убедиться, что Копт – враль, прижать ему, скареде, самое чувствительное место – кошелек.

Дальнейшее поведение Копта было вызывающим: совершая все новые купчие на землю и леса, он счел возможным обходиться без исправника и даже посмел на каком-то скупом обедишке заявить, что, мол, пригласил бы и господина Трифонова, однако тот будет стоить слишком дорого… Какая сверхдерзость! Будто он, Трифонов, получил когда-нибудь от этого немецкого скряги хотя бы медный пятак! А у самого, у толстосума, водятся небось десятки тысяч! Тьфу, каракатица, червь навозный! Если бы не тот намек на дружбу с полковником Ковалевским, вызвал бы Трифонов наглого скопидома да влепил бы ему по профилю всей пятерней… А полковника Ковалевского, придиру, пролазу и фанфарона, исправник хорошо знал. Тому только дай волю: съест живьем – и своего родственничка на твое место подсунет. Что же привело скареду немца прямо в кабинет исправника – без приглашения и в такой непогожий час?

Трифонов не встал из-за стола, не двинулся навстречу гостю. Копт отряхнул шубу, снял заснеженную лохматую шапку и поклонился, блеснув широкой багровой лысиной. Трифонов ответил небрежным кивком, делая вид, будто занят своими бумагами.

– Господин начальник, – мягко произнес Копт, – надеюсь, как всегда, есть гостеприимен?

– Это моя обязанность, – сказал Трифонов, усталым движением руки отодвигая на край стола папку. Какие-то секунды он испытывал сладость злорадства: «Ну что, голубчик, сразу оробел?» Тусклое мясистое лицо Копта выражало почтительную радость, но маленькие серые глазки смотрели холодно и зло. Они следили за руками исправника, за этими грубыми, лохматыми кистями карателя-профессионала, за его хищными пальцами, меж которых как-то совсем неуместно торчал карандаш. «Что он любуется моими руками?» – подумал Трифонов и, отодвинув ящик стола, достал дорогую сигару, недавно позаимствованную у Шмаева.

– Вы курите такой сигара? – удивленно спросил Копт.

Исправник взглянул на него строго.

– Не понимаю вопроса. Это мой любимый табак…

Немец медленно протопал к столу и, не спрашивая разрешения, грузно опустился на стул. Трифонов успел подумать; «Что, голубчик, съел фигу»? Копт порылся в кармане шубы и положил на стол небольшой продолговатый ящичек с золотой каймой.

– Вы курите фальшивка! – молвил он с искренней досадой. – Вот настоящий гаванна. Выбросьте свой отрава в печь…

Чувствуя, как кровь тяжелой волной хлынула к лицу, Трифонов склонился над столом и закашлялся насильственным кашлем. «Оплеуха… Самая настоящая оплеуха!» Однако одновременно с этой мыслью у него мелькнула и другая: «Угощение? И это от скареды Копта! Нет, голубь, сигарами меня не возьмешь».

Выпрямляясь и с трудом переводя дыхание, он сказал:

– Бронхит. К тому же застарелый. Дело понятное, – ночами, да по морозу – интересы государевы не просто охранять…

– О, я понимайт!.. Я все понимайт, – сочувственно воскликнул Копт, смеясь маленькими холодными глазками. Он снова порылся во внутреннем кармане шубы и положил на стол плотный увесистый пакет. Трифонов насторожился. Как бы случайно, однако с явным расчетом, немец быстро и крепко прижал пакет локтем к столу. По-прежнему он посмеивался…

– Я есть человек дела, – медленно, полушепотом проговорил он, наваливаясь грудью на край стола и глядя в лицо исправнику немигающими ледяшками-глазами. – О, есть большой дело, и есть маленький. Когда маленький, – вам нет к этому интерес, и у меня к вам нет интерес. Когда дело гросс, большой, – и вам, и мне интерес общий.

– Что же вы хотите? – нарочно сухо спросил Трифонов. – Предложить мне вознаграждение в виде этой коробки сигар?

Немец поежился, сделал задумчивое лицо, чуточку нахмурился, постучал себя пальцем по лбу, словно с усилием пытаясь что-то вспомнить, вспомнил и рассыпался мелким смешком:

– Есть хороший русский слово: не ломайся… Да, не ломайся! В этом пакете, господин начальник, лежат ровно две тысячи… Они лежат и думают: как бы нам, майн готт, посмотреть карман начальника? О, там будет нам хорошо!

Трифонов ощутил вдруг бурный прилив сил, но, умея владеть собой, остался невозмутимым.

– Я не люблю подобных шуток, господин Оскар Эльза Копт!

– Я извинялся… – кланяясь, покорно проговорил немец, и в этом извинении Трифонову снова послышалось: «Не ломайся»… – Итак, вы разрешал переходить на деловая часть?

Трифонов молча кивнул головой и, следя за неторопливой, осторожной жестикуляцией гостя, невольно думал: «До чего же бессмысленная физиономия! Бессмысленная, но только внешне…»

Нисколько не сомневаясь в том, что исправник согласится стать соучастником его затеи, Копт безбоязненно и обстоятельно продолжал развивать свой план. Сначала эта авантюра показалась Трифонову наивной и смешной, и была минута, когда он подумал: а не вскочить ли из-за стола, не громыхнуть ли кулаком и не отдать ли приказ о немедленном аресте этого хама? Однако что останется ему, Трифонову? Только минуты наслаждения местью? Потом толстосума Копта, конечно, выручат из тюрьмы. Потом он станет жаловаться. Такие всегда жалуются и находят высоких покровителей… Потом окажется, что он, исправник, во всем виноват… Даже в том, что немец предлагал ему взятку.

Однако чем подробнее Копт развивал свой план, иногда выражаясь вполне правильно, а подчас смешно коверкая слова, тем с большим интересом Трифонов его слушал.

Самое интересное, как подумал исправник, заключалось в том, что цели двух ярых конкурентов – Шмаева и Копта – совпадали. Они совпадали впервые и в довольно комичной ситуации. Оба хотели заполучить карту Лагутина и внести в нее свои коррективы: первый хотел бы зачеркнуть обозначенные на ней угольные пласты; второй – несуществующие пласты обозначить. Эта крупная махинация сулила крупные барыши; Копт смог бы продать ненужные ему овраги и солончаки по баснословной цене, Шмаев смог бы скупить угленосные площади за бесценок. Конечно, пройдоха немец тоже был не прочь прихватить по дешевке богатую углем землицу, однако об этих своих намерениях он не проронил ни слова, очевидно, уверенный, что дальнейших его ходов исправник не разгадает.

Пожалуй, Трифонов и не разобрался бы в этих хитросплетениях, если бы не задание Шмаева. Но набожный хитрец требовал карту и жизнь геолога, а немец – только карту. Выполняя план Копта, исправник не только не рисковал бы, но мог рассчитывать и на дальнейшее продвижение по службе. До чего же ловок этот проныра Копт! Он словно бы видел Трифонова насквозь, знал его тайные чаяния и побуждения! Подсовывая две тысячи (шутка ли, две тысячи рублей!) как задаток, он прямо говорил, что арест мятежного инженера будет одобрен губернским начальством, которому известны крамольные речи Лагутина. Умея заглядывать вперед, Копт понимал, что Лагутина придется освободить вскоре после ареста. Однако во время ареста одна-две карты геолога могут быть утеряны, именно те карты, которые нужны Копту. Пусть потом инженер восстанавливает свои кропотливые наблюдения: для этого понадобится время, а карта с его подписью, с поправками, внесенными искусной рукой, будет представлять собой немалую, хотя и тайную ценность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю