Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
Когда весной 1940 года редактор киевского молодежного журнала прислал мне внушительную по размерам повесть, прося в приложенной к ней записке срочно дать обстоятельную рецензию (такими записками, впрочем, он сопровождал каждую рукопись), я раскрыл эту повесть без особых надежд. Кто-то уже читал ее до меня, разбросав по полям рукописи бесчисленные замысловатые знаки.
Но уже с первых страниц повести мне приглянулись и добрый, решительный, суровый Софрон Иванович Искров, и волевой, духовно-возвышенный Василий Бойчук, и вдумчивый, собранный Вадим Родина, – незаметно я увлекся их судьбами, вплетенными в события тех пламенных лет Украины, когда молодая республика утверждала себя на руинах старого мира. Я не встречал на страницах этой повести ни модных в ту пору ярких сравнений, ни хитроумных метафор, ни внезапных эпитетов, – автор, мой безвестный друг и товарищ, просто и доверительно рассказывал о пережитом.
На рассвете, закончив чтение повести, я еще долго не мог уснуть. В рукописи встречались и длинноты, временами эмоции автора, как говорится, перехлестывали через край, и некоторые фразы требовали правки, но весь ее текст, живой и ясный, был согрет дыханием таланта. Кто же он, Александр Бойченко? Где и когда я слышал эту фамилию? В конце рукописи был указан киевский адрес автора и номер его телефона, и, отдохнув, я решил ему позвонить.
Сначала мне ответила женщина; потом трубку взял Бойченко; голос у него был молодой и веселый:
– Я знаю, что рукопись у вас, что ее передали вам вчера вечером. Когда же вы успели ее прочесть?
Мне пришлось напомнить ему стихи классика:
– «В ночи, когда уснет тревога…»
– Знаю, – сказал он негромко. – Хорошие стихи. Но перейдем к прозе: если вы еще не начинали писать рецензию, то, пожалуй, и не начинайте. Мне было бы значительно интереснее встретиться и побеседовать. Все равно в рецензии вы не скажете всего, что могли бы сказать, и не станете цитировать все мои словесные «огрехи»… Как вас по отчеству, Федорович? Меня Александр Максимович. Знаете, Федорович, я с удовольствием пришел бы к вам, да, вот сейчас, немедленно оделся и пришел бы, но, к сожалению, не могу, вынужден оставаться в постели… Нет, и позже я не смогу к вам придти, ни завтра, ни через месяц: я прикован к постели навсегда, на весь остаток жизни.
Так мы познакомились по телефону. Что меня поразило в ту минуту – его молодой, веселый голос. Если он не шутил, если и действительно был прикован к постели до остатка дней, значит, ему посчастливилось сохранить завидный душевный тонус. Тут не могу не заметить, что люди большой духовной силы всегда привлекали меня приметными, подчас противоречивыми чертами: наивная застенчивость уживалась в них с холодным мужеством, суровость с добротой, веселая настроенность – с печальным состоянием дел или здоровья. Автор повести «Молодость», по-видимому, был человеком с большим житейским опытом: он отлично знал Киев первых лет революции, условия, в каких трудились в ту пору рабочие столичного железнодорожного узла, умело подбирая живые подробности, передавал колорит того героического времени.
В общем, в условленный вечерний час я вошел в его квартиру и сразу же распознал ту особенную, чуткую тишину, которая таится в домах, где человек долго и напряженно борется с недугом. Молодая хозяйка чуть слышно приветливо, поздоровалась, проводила меня в просторную комнату и прикрыла дверь.
Он лежал на койке, на груде подушек, у стены, темнолицый, худой, с четким и правильным, словно точеным профилем, напряженно прислушиваясь и покусывая губы. Расслышав мои шаги, он попытался привстать, но сил не хватило, и, переводя дыхание, он сказал:
– Извините, что принимаю вас в этакой барской позе, будто китайский богдыхан… Вот и свет в комнате еще не включали – и вы можете подумать, что я спал, а я наблюдаю закат: обратите внимание, как он стекает по стеклам, право, словно брызги цветного дождя.
Улыбаясь, он протянул мне худенькую руку.
– Я думал, Федорович, о том, что в мелькании будней жизни мы многого не замечаем, не желаем даже чуточку сосредоточиться, чтобы замечать. А как он цветист, как наполнен светом, тенями, бликами, бесконечными комбинациями красок, чудесный, окружающий нас мир!
Он внимательно взглянул на меня и, приглашая движением руки присесть, добавил несколько тише:
– Не подумайте лишнего: я без всякой экзальтации. У меня есть время примечать подробности мира. – И слабо усмехнулся: – Даже подробности заката на стеклах.
Сразу же, становясь серьезным, спросил:
– Что вы скажете о повести? Слабо написана? Торопливо? Невнятно? Не опасайтесь огорчить меня: в творчестве, насколько я понимаю, огорчения неизбежны – их значительно больше, чем радостей.
Я присел у его постели и раскрыл рукопись.
– Нам придется «прощупывать» текст. Согласны?
– Еще бы! – с готовностью согласился он. – Именно этого я и хотел.
– Но сначала расскажите о себе. Повесть, конечно же, автобиографична? Где-то я встречал вашу фамилию, а сейчас мне чудится, словно когда-то я видел вас.
Это его заинтересовало: он стал перечислять города Украины, где мы могли встретиться в прошлые годы, – ему доводилось много разъезжать, сначала по профсоюзным делам, а затем по комсомольским. Вспомнив 20-е годы, службу в ЧОНе, он с увлечением стал рассказывать о схватках с националистическими кулацкими бандами на Киевщине: в его памяти нашлось так много живых, лаконичных, словесных портретов друзей и врагов, так много запоминающихся характеристик, броских деталей, явственных переживаний и ощущений, что я слушал бы и слушал, испытывая крепнущее чувство открытия. В тот вечер мы так и не занялись текстом повести: не хватило времени. Взглянув на часы, я понял, что пора прощаться, а Бойченко тут же спросил:
– Надеюсь, до завтра? О, сегодня сделано так много! Мы познакомились, и, значит, достигнут какой-то рубеж. Не знаю, как его назвать: быть может, психологическая совместимость? Или попроще: заполнение анкеты?
Я взял его легкую, слабую руку.
– Все же «анкета» осталась незаполненной. Вот, например, графа: первое место работы. Вот и еще, одна: образование. Есть и такая: последнее место работы и занимаемая должность. Впрочем, вопросов у меня найдется много, и вам, наверное, понятно почему: вы ведь необычный автор.
Порываясь привстать с подушек, весь – напряжение, он проговорил, вздохнув:
– Да, понимаю. В физическом отношении мне, конечно, труднее работается, чем другим, однако это обстоятельство остается за текстом. Что касается «анкеты», так моя биография укладывается на спичечной коробке. Право, какие тут житейские перипетии, если родился в 1903 году, а уже в 1931-м свалился на больничную койку? Только десять лет активной жизни, с двадцатого года, когда вступил в комсомол, и по тот, роковой, тридцать первый. Я и себя-то как следует не заметил, не рассмотрел, переполненный такими событиями и делами, перед которыми любая отдельная жизнь неизбежно покажется маленькой. Но отвечаю на ваши вопросы: первая работа – лесозаготовки. Мне было шестнадцать лет, и я оставил железнодорожное техническое училище, чтобы помогать семье. Далее – выборная работа в профсоюзе: инструктор Учпрофсожа, председатель месткома. Постоянное, настойчивое самообразование. Лекции. Сотни прочитанных книг. Факультет особого назначения, но это уже на больничной койке. Годы, отсчитанные мне судьбой, пронеслись неуловимо, и вот я оглядываюсь на прошлое: что же сделано, что оставлено людям?
Он задумчиво улыбнулся, смуглое лицо его словно бы стало светлей.
– Оглядываюсь и вижу, да, сделаны добрые дела, искренне и от всего сердца. Им еще расти и множиться, этим делам, набирать высоту, раздвигать масштабы, и пусть проходят годы, десятилетия, а мои ровесники останутся незабвенными; романтики, энтузиасты, первопроходцы, комсомольцы двадцатых годов. Что ж, заполним и последнюю графу «анкеты»: с весны 1929 года я работал секретарем ЦК ЛКСМУ, а с мая 1930 года – первым секретарем ЦК ЛКСМУ. На XI съезде Компартии Украины был избран членом ЦК КП(б)У, а на XIV съезде ВКП(б) – членом ЦКК ВКП(б)… Потом, в 1931 году, меня вторично избрали первым секретарем ЦК комсомола Украины. Это было горячее время начала коренных преобразований в горной промышленности, в металлургии, машиностроении, на транспорте. И, конечно же, я должен был находиться там, на Днепрострое, на шахтах, на заводах и ввиду своей беспокойной должности, и по зову сердца. Тогда это и случилось. Заболел. Не верилось, что надолго. Все думалось, завтра встану, завтра. С этой надеждой проходили месяцы. Потом они сложились в годы. Болезнь распяла меня, вывернула, выломала кости. Я уже давно не могу наклониться, не могу повернуть голову: это окостенение всех суставов и позвонков. Впереди – полная неподвижность. Но впереди и незаконченная повесть. Хватит ли у меня времени, чтобы ее закончить? Когда я работаю один, а это бывает необходимо, чтобы напряженнее сосредоточиться, – время обманывает меня, стрелки будильника торопятся, и, пока я переписываю начисто единственную страничку, проскальзывают, проносятся два часа! Надеюсь, вы поймете смятение, которое таится за каждой моей строкой: хватит ли времени?
…Мы простились за полночь. Мне предстоял дальний путь, через добрую половину города, но я не вспомнил о трамвае. Я словно бы еще слушал своего удивительного собеседника, и постепенно, неуловимо его тревога передавалась и мне: хватит ли времени? Улицы города уже были безлюдны, и в пустотах подъездов глухо повторялись шаги. Что же так поразило меня в его спокойной, неторопливой речи? Не то ли, о чем он не сказал ни слова, чего я ждал с опасением, но так от него и не услышал, – ни сетований, ни огорчений, ни жалоб на судьбу? Да, ожидал, но не услышал, потому что в этом истерзанном, беспомощном теле, за мягкими чертами молодого страдальческого лица, жила душа высокого жизнелюбия и отваги.
И я представил его за работой в том длительном, напряженном и сложном духовном процессе, когда, собрав всю силу интеллекта и последние крохи физических возможностей, он проходит через «муки слова», чтобы воссоздать в своих особенных, неповторимых светотенях жизнь, представил и понял, что на следующий вечер снова и обязательно к нему приду, и завтра приду, и послезавтра, и пока это будет нужно.
Над притихшим Киевом сиял почти прозрачный ободок луны, и, тронутый позолотой, чуть слышно овеянный теплым ветром весны, каменный мир города был задумчив и прекрасен.
* * *
Он ждал меня следующим вечером и встретил веселым возгласом: «Здоровеньки булы!» Да, первый рубеж был перейден, мы уже стали добрыми знакомыми и могли, не отвлекаясь, заняться тем, что свело нас, – повестью. Начали с того, что я стал читать первую главу рукописи вслух. Он затих, затаился, напряженно ловя каждое слово. Впервые он слышал свой, текст не в чтении жены, а с голоса другого человека, и на тонком, бескровном лице его отчетливо отражалось то удивление, то озабоченность, то досада.
– Возьмите мою руку, – прошептал он. – Если я недоволен фразой, ее конструкцией или каким-либо словом – вы ощутите сигнал. Но нам, пожалуй, придется начать заново, потому что я недоволен целым периодом.
Я согласился и снова начал чтение с первых строк; чуткая рука его лежала в моей руке, я ощущал ее ровную напряженность, и, когда она слегка сжимала мою руку, я делал пометку на полях. Но пометки я делал и от себя, каждый раз объясняя, почему фраза представлялась мне рыхлой, вычурной или незаконченной. Вскоре мы приучились быстро и легко понимать друг друга, и хотя он далеко не всегда соглашался с моими замечаниями, наша работа продвигалась успешно.
Так мы встречались несколько вечеров, иногда с перерывами в три-четыре дня, в неделю. Что поначалу удивляло меня и даже озадачивало – его активное жизнелюбие. Оно было основой его мировосприятия. Все же временами я ждал, казалось бы, неизбежного в его состоянии проявления душевного надлома. Неотвратимо надвигалось медленное угасание. Он это отлично понимал и, задумываясь о своей судьбе, находил какое-то светлое решение. Однажды он вспомнил поездку на юг, на берег Черного моря, и, задумчиво улыбаясь, сказал:
– Почему-то при слове «море» я обязательно вижу чайку над плавной, зеленоватой, полированной волной. Я мог бы, наверное, часами следить за ее полетом. Сколько силы, и совершенного мастерства, и полного, мощного ощущения жизни!
Переводя дыхание, он добавил тихо:
– Но и у этой сильной птицы случаются чепе. Я видел, как чайка налетела на антенну корабля. Тонкая стальная нить в дымке утра, наверное, была совсем незаметна. Потом она блеснула, как лезвие бритвы, когда птица ударилась о нее. И что за мгновенная перемена: только что реяли два могучие крыла, и вот – удар, и белая вспышка, и со сломанной траектории полета падает бессильный лохматый комок.
Он закрыл глаза и, сдвинув брови, с минуту словно бы прислушивался к тишине.
– Я получаю много писем. Товарищи, спасибо им, не забывают. Впрочем, вы видели и знаете… Так вот, в одном из этих писем старый хороший товарищ сочувственно сравнил меня с птицей, что налетела ночью на провода. Я прочитал эти строки и увидел чайку на палубе. Нет, – написал я товарищу, – ты ошибся: даже если бы та раненая птица была в равном положении со мной, все равно на поверку она оказалась бы несравненно слабее. Потому что в полете она знала лишь одну опору – воздух. Моему сознанию известны и другие опоры. Потому, что и в полете, и после крушения она могла рассчитывать лишь на себя. А к моей жизни как бы подключены несчитанные датчики тепла и света, и я постоянно ощущаю их проникающее действие, и понимаю, что это – другие жизни. Что происходит со мной, чудо исцеления? Но это невозможно. Значит, чудо продления жизни? Да, я верю в него, ибо ресурсы моего организма давно исчерпаны, а я живу, мыслю, действую, частица живого потока в берегах Времени.
Легко, почти неслышно он коснулся моей руки, потом взял ее крепче.
– Все мы живем «от» и «до» и, хотя не думаем об этом, но помним, постоянно помним, что впереди – черта неизбежного. Я вижу ее отчетливо, эту черту. Так что же, удариться в панику и вопить о тщете жизни? Были такие «философы», и сколько их было, проповедников смятения и отчаяния, скорби, бессилия и пассивности, а что они оставили живущим?
Выражение напряженного внимания сошло с его лица, морщины на лбу разгладились, мягкие, добрые черточки пролегли по углам губ.
– Я верю, что тот самый маневровый паровоз, который в пору гражданской войны мы, комсомольцы киевского депо, взяли на свалке, отдраили, обновили, испытали и отправили в путь, был и стал, как память, намного дороже людям, чем вся многотомная философия упадка и пессимизма.
Неожиданно он засмеялся и спросил:
– Вы верите, что иногда можно разгадывать мысли другого человека? Давайте попробуем, а? Мы с вами встречаемся не впервые, и я, если не слышу, то постоянно чувствую затаившийся у вас вопрос. Однако не удивляйтесь: он, этот вопрос, у многих моих знакомых, но и они его не задают, хотя он нисколько не обиден и вполне логичен. Да, в самом деле: откуда в этой щепке, то есть во мне, – скажу еще прямее: в этом скелете, обтянутом кожей, не только живая искра, но и радость бытия? Право же, вы думали об этом?
Я сказал, что думал и удивлялся.
Ему не хватало воздуха, он тяжело дышал.
– Но не заподозрили во мне «смирения»?
– Смирение и апатия обычно следуют рядом, – заметил я, – но у вас обостренный интерес к любым событиям.
Он задумался.
– Ну, конечно же, будь я каким-нибудь юродивым, или блаженным, или из тех набожных ловчил, что ставят на банк показное смирение, чтобы обеспечить себе удобства «на небеси», – тут и вникать-то было бы не во что. А я – коммунист, безбожник, ни в бога, ни в дьявола не верую, ни духов, ни их разновидностей не признаю и никаких лазеек для «вечности души» не допускаю. В общем приемлю мир, и жизнь, и смерть – без иллюзий, и тут мы с вами приближаемся к распознанию той удивительной искорки, а которой нам светится радость жизни. В чем же она? В служении людям. Не без разбора, нет, в моем представлении это понятие конкретно: я вижу их лица, могу назвать по именам – слесарей, токарей, строителей, доменщиков, сталеваров, шахтеров, железнодорожников, ученых… Их поколения создали этот город, и сотни, тысячи городов, и заводы, и шахты, и школы, и книги, и все другие чудеса нашего удивительного человеческого мира. Вот и сейчас над нами сияет их свет, который мы называем электрическим. Название – общее, но в нем, в сиянии этого света, – конкретные люди, имена, частицы конкретных жизней. Где-то на электростанции, дежуря у турбин, те люди отдают мне с вами часы своего времени, то есть своей жизни. Для меня в моем отрочестве было очень важно разобраться в органичной взаимосвязи бесчисленных профессий, чтобы понять, что и моя скромная должность помощника электромеханика на производстве необходима и что, следовательно, я тоже нужен людям. А уж это было открытие: шутка ли – нужен людям! И второе, не менее поразительное открытие, что, отдавая людям свои сосредоточенные усилия, свой труд, то есть наиболее активную часть своего времени, своей жизни, ты неприметно, становишься богаче. Таков он, житейский парадокс: даришь – и богатеешь. Снова даришь – и снова богатеешь. Так и восходишь со ступени на ступень. В мире духовных ценностей это, впрочем, не ново, и такую страсть – дарить трудом – обычно называют творчеством.
Он затих, свободно откинувшись на подушку, неуловимо просветлев лицом, и когда я тихонько встал, думая, что он засыпает, Бойченко снова взял мою руку.
– Быть может, я слишком просто отвечаю на очень непростой вопрос? Но ведь и сложное понятие можно свести к лаконичной формуле. Что ж, если когда-нибудь вам случится вспомнить обо мне в прошедшем времени, чем же, мол, он был счастлив, этот обугленный недугом человек? – помните, он верил, что нужен людям.
Вскоре мы простились, и, шагая вечерними улицами Киева домой, я невольно повторял эту его формулу счастья – «он верил, что нужен людям». Сумерки были синие, пахнущие дождем и жасмином, и дуга трамвая запевала в пролете улицы голосом виолончели. Я все повторял его фразу, и мне уже думалось, будто она из песни, а потом и поверилось, что из песни.
* * *
Весной 1941 года Бойченко закончил первую книгу своей эпопеи «Молодость». Мне сообщили об этом в молодежном издательстве: кто-то уже успел прочесть рукопись, другие сотрудники ознакомились с ее первыми главами – читалась она, что называется, нарасхват, и в дружных, одобрительных отзывах нельзя было не расслышать нотки удивления.
Я не удивлялся. Я знал его волю к труду и верил, что, вопреки физическому недугу, наперекор страданиям, он закончит начатое дело, лишь бы хватило времени.
В тот же день я позвонил ему и услышал по-прежнему ровный, бодрый голос, отчетливо смягченный улыбкой. Да, он закончил первую книгу и сразу же приступил ко второй; работается ему теперь увереннее, потому что он вышел со своими героями, как выражаются военные, на оперативный простор. Будет и вторая книга, обязательно будет! А если свершится чудо, – у него хватит времени и на третью, – он станет счастливейшим из людей. Еще он сказал, что не имеет ко мне претензий за мое длительное молчание: у каждого достаточно своих забот, но, если я ознакомлюсь с окончательным вариантом первой книги «Молодости» и зайду на часок, ему будет дорого услышать любое замечание.
Рукопись повести я получил в издательстве лишь в конце весны, прочитал и подивился той огромной работе, которую проделал Бойченко. Он заново переписал целые главы, включил новые, интересные эпизоды, обострил сюжетное действие, усилил характеристики, тщательно выверил каждую строку. И невольно мне припомнилось, как однажды в лирическую минуту он рассказывал о своем писательском труде:
– Работаю, как скалолаз: медленно продвигаюсь вперед вдоль пропасти. Одно неосторожное движение – и нет возврата, конец. Впиваюсь всем телом в скалу, нащупываю выступы, оставляя на камне отпечатки своих изодранных ладоней. Это и есть мои письмена. Пусть молодые, те, что идут вслед за моим поколением, узнают по этим знакам на скале времени, какую высокую жизнь прожили мои ровесники-побратимы, комсомольцы первого призыва. Мне ничего не надо: только бы немного силенки, чтобы удержаться, чтобы пройти еще дальше по выступу и закончить эту запись на скале.
Встречу с Бойченко в тот раз мне пришлось немного отложить ввиду одной командировки, а едва я возвратился в Киев, все житейские планы, малые и большие, рухнули и перемешались – грянула война.
Суровой зимой 1942–1943 годов, следуя на Воронежский фронт через Саратовскую область, я заночевал в метель в селе Белополье Советского района в гостеприимной крестьянской семье. Муж и двое сыновей хозяйки были на фронте, и потому каждого проезжего солдата или офицера здесь принимали как родного. Вечером длинным и скучным, при свете лучины (совсем будто в некрасовские времена), шел разговор, конечно, о самом главном – о войне. К хозяйке пришли «на огонек» и соседи, а среди них древний, но крепкий, богатырского вида дед, участник давних событий в Порт-Артуре. Как любой старый вояка, дед, конечно, оказался большим стратегом, вел речь о войне складно и веско и не запросто, подобно другим, расспрашивал о положении на фронте, а с недомолвками, с лукавинкой, со знанием дела.
– По-свойски, по-военному скажу тебе, служивый, – кривясь от огорчения, жаловался дед, – что слабое место тут в нашем сельском положении – связь. Мыслимо ли такое при военной поре, чтобы по три дня сидеть без единой депеши? Верно, есть у нас радиоузел, и два паренька на ём орудуют, но, видимо, в клапанах не разбираются, намертво затянули узел – молчит. А было недавно – мы каждое шевеление фронта чуяли, каждую его подвижку: чуть что серьезное случилось – смотришь, про все уже в стенновке рассказано. Головастый человек у нас жил, во все самые важные дела проникнутый, правда, болезный, но бойкий, сноровистый, мыслями расторопный и справедливо Бойченко назывался.
Я встрепенулся:
– Бойченко? А его имя – Шура?
То ли пламя лучины так трепыхнулось, то ли мне показалось, что люди – все, кто находился тогда в избе, в слабом и трепетном круге света, – неуловимо ближе придвинулись ко мне.
– А, и ты его, служивый, знаешь? – удивился дед, и, как всегда это бывает, когда неожиданно находится связующая, словно бы роднящая нить, все другие тоже заметно удивились и обрадовались.
Я стал расспрашивать о «головастом человеке» и узнал, что Александр Максимович Бойченко находился в эвакуации в селе Белополье с осени 1941 года и по октябрь 1942-го, живо вникал во все дела местного колхоза, был избран членом бюро колхозной парторганизации, редактировал стенную газету. Дед рассказывал о нем увлеченно и не скрывал удивления; и я представил, как встретило Шуру Бойченко то глухое село в суровую пору – молчанием, терпеливым, спокойным участием, потом изумлением, пристальным интересом к необыкновенной жизни, ответной отзывчивостью и любовью. Немного понадобилось колхозникам Белополья времени, чтобы разгадать то сокровенное, чем он жил. А жил он их заботами и делами, думой о Родине, о ее великой борьбе, страданиях и жертвах, и стремился отдать этой борьбе всего себя до последнего биения сердца, и трудился самозабвенно, и снова находился в центре событий, еще и еще убеждаясь, что по-прежнему нужен людям.
…Летом 1944 года, когда расстояние до Берлина и до Победы необратимо и поразительно сократилось, военным журналистам, конечно же, не сиделось в редакциях. Но являться в редакции было все же необходимо, хотя на это и тратились золотые денечки. Случалось, к сожалению, что в редакции находились и неотложные задания местного характера, и тогда невидимый шлагбаум ложился поперек твоего маршрута, придавив собой и командировочное удостоверение, и творческие планы.
Таким досадным шлагбаумом мне представился телефонный звонок редактора и непреклонный тон, каким он произнес:
– Командировку приходится несколько отсрочить. Сегодня в 20.00 вам надлежит явиться по адресу… – И он продиктовал мне чей-то адрес, не назвав, видимо, по рассеянности, фамилии, не объяснив, что и почему.
Редактор слыл газетчиком не только опытным и умелым, но еще и неистовым, и потому не лишенным некоторых причуд. Иногда, поручая задание, он намеренно не договаривал чего-то, полагаясь на умение журналиста моментально схватывать суть дела, как бы проверяя это умение и неожиданно, резко раздражаясь непонятливостью. Впрочем, он быстро «отходил», а сотрудники мирились с его крутым норовом потому, что жил он газетой, дышал ее бесконечными, всегда неотложными, накаленными делами.
Я не стал расспрашивать о подробностях задания, записал адрес и повесил трубку.
В 19.50 минут я вошел в подъезд дома, припоминая, что когда-то здесь уже бывал, и, безотчетно волнуясь, остановился перед знакомой дверью. С довоенной поры прошло много времени, и какого времени, – но еще бы не вспомнить; здесь жил Бойченко. Я словно бы снова услышал значительную, чуткую тишину его квартиры: в ней было принято говорить вполголоса, и даже сдержанный стук ходиков казался непозволительно громким. Но вот дверь широко и стремительно распахнулась (в прошлом она никогда так резко не открывалась), и до меня донесся веселый шум, говор, смех; мелькнули знакомые лица писателей (Павло Усенко, Иван Ле, Борис Котляров) – и кто-то уже заботливо усаживал меня за праздничный стол, а я в удивлении, в смене чувств не тотчас рассмотрел, что это и был мой строгий редактор. Бойченко полулежал на высокой горке подушек – тихий, сосредоточенный, с почти прозрачным лицом. Ему, видимо, нравилось это необычное многолюдие в его квартире, он чутко прислушивался к застольному разговору, и на губах его теплилась улыбка.
Непривычно веселый и торжественный (теперь-то-я его рассмотрел), редактор продышал мне в ухо:
– Я знал… Для вас это приятная неожиданность, – очень приятная! – ведь правда?..
Он бережно поднес мне плотный лист бумаги, и я прочел Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении Бойченко Александра Максимовича орденом Трудового Красного Знамени. Почему-то мне захотелось еще и еще раз перечитать эти крупные, четкие строки, и, перечитывая их, я видел сквозь буквы огромный обрыв скалы и человека на малом выступе, над пропастью, прильнувшего к телу камня, и пока я смотрел на упрямого смельчака, чья-то невидимая рука ощутимо сжимала мне сердце, – сжала и легонько, ласково отпустила, и сразу же стало свободно дышать. Тогда я понял, что это сильная радость волной пронеслась сквозь меня, и едва лишь понял это, как услышал знакомый голос:
– Кажется, кто-то пришел?
Бойченко назвали мое имя. Я встал и подошел к постели. Он помолчал, потом сказал тихо:
– Спасибо. Вот что, присядьте возле меня. Как тогда, помните, когда мы «прощупывали» первые главы. А сколько времени пронеслось – лавина! Что ж, со мной снова произошла неприятная штука – ампутировали ногу. Впрочем, это уже в прошлом. Уже пережито. Главное, что первая часть трилогии закончена и я настойчиво работаю над продолжением, работаю с увлечением, с полной отдачей сил. Но… вы верите, что я закончу и вторую часть?
Некоторое время он прислушивался к тишине, вдруг заполнившей комнату, и голубая жилка на его виске напряженно пульсировала.
– Да, – сказал я. – Верю.
Он весь встрепенулся и спросил поспешно:
– Почему… верите?
Я бережно взял его руку.
– Потому что человек на скале, – помните этот образ? – лишь может показаться одиноким. К счастью, душевное одиночество ему неведомо. И удерживает его на высоте не столько выступ камня, сколько другая, надежная, хотя и незримая опора – ощущение строя, шеренги, колонны, шестое чувство: чувство плеча.
Бойченко смотрел чуточку в сторону, напряженно прислушиваясь, но я не тотчас понял, что он не видел меня.
– Спасибо, – задумчиво, твердо выговорил он. – Я воспринимаю ваши слова как доброе напутствие. Да, я закончу повесть… – И улыбнулся. – Но, если уж напутствие, то в соответствии с традицией… Вот что: пожалуйста, пусть нам нальют вина. Представляю, как изумится мой доктор! Впрочем, он добрый, простит… Итак, за жизнь… за радость жизни! – Он колебался какие-то мгновения. – И за манящую, трудную даль дорог!
Мне надолго запомнилась та особенная минута, я знал, что она запомнится. Александр Бойченко был кристально искренним человеком. Истерзанный и распятый, он исповедывал радость жизни. Безногий, мечтал о далях дорог, – и они открывались перед ним реальностью в просторах его трилогии.
На бессчетных ухабах будней, когда мне приходилось очень трудно, я, случалось, вспоминал ее, ту минуту простого и высокого откровения, как пример, и она словно бы возвращалась из времени, врачуя царапины и ушибы.
Жизнь постоянно щедра на поучительные примеры. Их только следует замечать. Мне иногда не верится, что Саши Бойченко уже давно нет с нами. Все же он есть. Читается, живет его книга.