Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)
Мне стало смешно.
– Что смеешься? – и он обиженно заморгал светлыми ресницами. – Может, хочешь, чтобы Гаврилу кликнул?
Семен заговорил сочувственно:
– Он, дурень, думает – не купишь.
И строго повел на меня глазами.
Надув губы, Жоржик торопливо полез в карман. Он, видимо, придавал большое значение тому, может ли он купить или нет, и швырнул вверх крупную белую монету. Сенька поймал ее на лету.
– Завтра чтоб принес жуков. Да больших, – и побежал обратно к линейке.
– Ловко мы его… – засмеялся Сенька, когда линейка скрылась за высокой межой.
На этот полтинник мы гуляли весь вечер: пили квас, покупали семечки и ирис, а последние четыре копейки проиграли в орлянку. Все ребята узнали о нашей проделке.
– А вот жуков мы и не понесем, – посмеиваясь говорил Сенька.
Но на следующий день мы все же понесли жуков.
– Заказ! – рассуждал он важно. – Ничего не попишешь.
Их было три пары – крупных багроворогих драчунов. Мы принесли их прямо из леса.
Дом хозяина шахты стоял на отлете, на бугре, в утреннем дыму цветущих вишен и глянцевой листве тополей. Он был погружен в зелень, как в воду, и только розовый, сияющий окнами мезонин виднелся со стороны шахты.
Мы осторожно подошли к ограде. Далеко, в глубине двора, около конюшни, возился громадный черный лягаш.
За первым рядом деревьев на широкой площадке, огороженной подстриженными кустами и посыпанной свежим песком, прыгал Жоржик.
Он быстро прыгал через цветную веревочку, которую вертел коренастый, обрюзгший человек. Багровое лицо этого человека истекало потом. Рыхлая, наполненная кровью рука, оплетенная от локтя до кисти веревкой, была похожа на чайную колбасу. Балуясь с Жоржиком, он не смеялся, наоборот – выражение упорной злости светилось в его глазах.
Он что-то тихонько покрикивал, картавя и немного задыхаясь.
– Глянь, муштрует, – сказал я Сеньке, – как обезьяну!
Заметив нас, Жоржик остановился. Небрежно отбросив ногой веревку и не обращая внимания на багрового толстяка, он побежал к воротам. Толстяк смотрел ему вслед, вобрав голову в плечи и расставив кривые руки. Он был чем-то обижен. Что-то животное было в его фигуре, в замедленных движениях, во взгляде, в тяжелых поворотах головы. Он похаживал неторопливо, с осторожностью, словно не песок, а тонкий лед лежал под его ногами.
Почему-то Жоржик встретил нас неприветливо. Жуков он не взял, а когда мы уходили, даже науськивал черного кобеля. Всю дорогу Семен молчал. Он трудно о чем-то думал. И уже в поселке, обкусывая заусеницы, сказал удивленно;
– Ну и забава! Сердитые, как черти, а прыгают. Ну игра!
Дома я рассказал о виденном отцу. Он недоверчиво качнул головой и строго буркнул:
– Ври!..
Отцу было не до моих разговоров. Он целыми сутками не поднимался из шахты. Мать передавала ему обед через рукоятчика. Отец работал на лебедке бремсберга и все время страшно боялся чем-нибудь не угодить начальству: боялся увольнения по инвалидности.
Один год этой работы, бессонные ночи дежурств сделали черным его лицо и налили глаза невиданным раньше голодным блеском.
Он все чаще покрикивал на мать, спал беспокойно и уже один раз, после получки, пришел домой пьяным.
Я старался как можно реже попадаться отцу на глаза. Я крепко любил отца и видел, что при мне, – может быть, оттого, что ходил я всегда оборванным и грязным, – он испытывает какую-то глухую боль.
Долгими днями я бродил с Сенькой по пыльным переулкам поселка.
На другое утро, после встречи с Жоржиком у ограды его дома, Сенька сказал решительно:
– Идем подглядывать? Что он там делает… толстяк?
Было очень рано. Ночные бригады возвращались из шахты. Медленно, по четыре удара, отсчитывал сигнал. Прыгая на одной ноге впереди меня (он сразу стал веселым), Сенька выкрикивал с каждым ударом:
– Люди!.. Едут!.. Тише!.. Ход!..
Это спускалась утренняя смена.
Но, несмотря на рань, около парадного крыльца хозяйского дома, скрестив руки, словно подкарауливая нас, стоял Гаврила.
Мы повернули в сторону и пошли в обход. В одном месте, под решеткой ограды, мы нашли неглубокую выемку.
– Лезем, Сеня?
Он одобрительно сощурил глаза.
Прижимаясь к сырой, росной траве, я полез под ограду.
Ржавый гвоздь царапнул мне плечо, в лицо плеснул горьковатый настой вишневого цветения. Я присел на корточки и осмотрелся.
Сад был залит густым белым светом. Этот свет клубился по ветвям. Он свисал с розовых прутьев легкими хлопьями, пушистыми и белыми, как вата.
Сенька проскользнул вслед за мной. Мы полезли через влажные заросли малины, стараясь держаться подальше от аллей. Серая птица выпорхнула из травы, обдав меня теплым ветром. Она ударила крылом по ветвям, и сразу пошел снег.
Мы залегли неподалеку от площадки, между кустами смородины и грядками цветов. Здесь мы решили ждать начала игры. Над нами покачивалась душная клейкая листва. Сквозь зелень сочилось солнце.
Я заметил, как за стеклами галереи промелькнула светлая фигурка и вскоре выбежала на крыльцо. В удивлении я приподнялся на локтях. Я никогда еще не видел таких красивых женщин.
Беленькое, смеющееся, в ручейковых кудряшках волос лицо. Синие, невиданно синие глаза! Я никогда не видел таких легких рук, таких плавных, как бы летящих плечей. Она взглянула вверх и, звонко чему-то засмеявшись, побежала через двор, к калитке. Я слышал упругий, как полет перепела, шум ее платья. И когда она скрылась за калиткой, в моих глазах долго еще плыл белый подол ее юбки. Он слепил меня. Мне стало вдруг странно тяжело. С испугом я почувствовал, что задыхаюсь, и жадно глотнул воздух.
Дверь снова открылась, и на площадку, скрипя кожей тугих сапог, выбежал обтянутый ремнями военный. Он оглянулся по сторонам и, придерживая маленькие, как черная бабочка, усы, тоже побежал к воротам.
Солнце отражалось на его желтых голенищах двумя стальными клинками, и казалось, что он бежит на этих длинных сверкающих клинках.
Вскоре из флигеля на площадку, разминаясь, вышел Жоржик, за ним через минуту вместе с самим хозяином шахты Давидом Абрамовичем Бляу выкатился багровый толстяк.
На ходу он швырнул Жоржику два кривых, с уродливыми наростами мяча и крикнул какое-то хриплое слово.
Жоржик быстро сдернул рубашку и подхватил мячи. Он надел их на руки и, затянув зубами шнурки, бросился на сердитого толстого человека. Тот отскочил в сторону и бережно подставил под удар такой же пухлый мяч.
Мы замерли в траве. За кудрявой завесой куста шумела диковинная драка. Мы видели, как толстяк намеренно помедлил, чтобы дать Жоржику возможность ударить себя в лицо. Жоржик ударил прямо в глаза. Старому Бляу это, очевидно, очень понравилось. Он рассмеялся. У него вспыхнули зубы и очки.
Тогда толстяк помедлил еще больше и сразу получил три удара в глаза и нос.
– Очень хорошо, мистер Фильдинг! – закричал старый Бляу. – Без сентиментов! – И опять блеснул очками.
У ворот зазвенел смех. Там смеялась она, нежная синеглазая женщина. Она смеялась, приоткрыв калитку и заглядывая во двор; ей, значит, тоже понравилось, что Жоржик так сильно ударил этого обрюзгшего человека. Рядом с ней, вытягивая длинную шею, что-то мурлыкал военный.
– Лев Денисович! – закричал ему хозяин, вздергивая сухое, синее от бритвы лицо. – Что скажете об этой инглиш систем? Воспитание воли… Замечательно?!
– Очень хорошо!
Я запомнил эти два сильные слова: воспитание воли. Я решил, что так называется драка кривыми мячами.
Нам крепко полюбился сад. Наверное, он полюбился нам именно потому, что был запретен, что за кустами жимолости и крыжовника нам приходилось прятаться, как зверькам.
В хмуром одиночестве по аллеям часто бродил Гаврила. Однажды он чуть не наступил мне на руку. Избежав опасности, мы испытывали острое и длительное наслаждение. Какими-то путями возникла у меня сумасбродная мысль, что этот риск для нее – для беленькой смеющейся Ани, – так звали ее, такое легкое имя. И пусть поймал бы меня Гаврила и зверски побил – пустяки! – ведь это же для нее, думал я. Странное было у меня чувство. С сожалением я поглядывал на Семена. Эх, Семен! Он ведь не знал такого острого, смутного восторга.
Постепенно мы изучали сад. Он тянулся очень далеко, до самого оврага. И там, на склонах, тоже росла смородина. Я следил за медленным наливом розовых ягод. Неуловимо они тяжелели с каждым днем. Большую часть времени мы проводили в овраге. В нем зелеными скирдами вздымалась бузина. Мы делали из нее звучные хлопушки, меньше играя ими, больше надеясь продать Жоржику. На пологой полянке, поросшей высокой травой, мы нашли румяную клубнику.
Я принес домой большую пригоршню ягод. Отец встретил меня в переулке. Грязный, усталый, он, однако, чему-то улыбался. Он взял одну ягоду из моих рук, сжал ее слегка и, следя за розовой струйкой, сбегающей по грязному пальцу, сказал:
– Пора нам, Васька, и за ум взяться. Вырос! Вот ботинки справим, а там и в школу.
И уже в комнате, почему-то немного стыдясь, добавил:
– Фарт мне выпал, сынок. На разборку завала взяли. Опасно, да… все-таки деньги.
На работу он ушел в вечернюю смену. Весь вечер рассказывал разные смешные истории, хохотал и суетился, словно не находя себе места. Смеялась и мать. Он ушел на сутки: мать еще с вечера приготовила ему обед.
Сенька прибежал ко мне в полдень. Он прибежал с рыжим Павликом, сыном десятника Огнева.
– К Жоржику машина прикатила! – крикнул Павлик издали, показывая этим, что знает наши проделки. – Двинули? – Он и раньше приставал к нам, но мы уговорились с Сенькой в сад никого третьего не брать.
– Ты, Павлик, сбегай, стащи у отца табачку, – предложил Семен.
Павлик согласился. Но он, кажется, видел, как мы побежали вверх по дороге и даже гнался за нами, прячась за заборами огородов.
– Вот чудак, – сказал Сенька хмуро. – «Пойду да пойду». Его ж хозяин не звал…
И снова гудит над нашими головами сад. По солнечным нитям, спутанным в траве, плавают синие стрекозы.
Около аллеи цветет сибирская герань, дальше, за сливами, жаркие заросли малины. Настороженно шуршат цепкие шершавые листья. В тесном лабиринте зелени мы долго кружим на четвереньках, почти задыхаясь, покрытые горячим потом и зеленой пылью листвы.
Вблизи от аллеи воздух свежей.
Отсюда хорошо видна площадка, где по утрам играет Жоржик.
В тени яблони, на широких скамьях, в компании бледных мужчин и пышноволосых женщин я сразу узнаю белокурую головку. Я узнаю звонкий и чистый смех. И смутная радость щекочет мне горло, радость, от которой так вот, прямо навзничь, упасть бы в траву и, не думая, отчего это, смеяться…
– Ну, живут… – шепчет Семён. – Вишь, лопают…
Но, кроме одной розовой вазы на столе, мне ничего не видно.
– Сеня, – неожиданно говорю я громко, – эх, Семен!
Он испуганно дергает меня за рукав. Где-то близко упруго похрустывает песок. Я раздвигаю листву. От большой аллеи прямо на меня идет хозяин шахты старый Бляу. Он смотрит в какую-то точку над моей головой и мелко трясет бритым подбородком.
Я припадаю к земле, но хозяин идет прямо. Он, кажется, хочет раздавить меня своей громадной ногой. Я слышу, как скрипят подошвы его ботинок и побрякивают шнурки.
Он, конечно, видит меня. Но глаза его тусклы. В двух шагах от моего лица, наткнувшись на куст, он резко поворачивает вправо и идет дальше все той же крадущейся походкой, глядя в одну точку, словно влекомый невидимой нитью за подбородок.
Около крашенного известью ствола яблони он останавливается и смотрит по сторонам, потом резко продолжительно свистит. Тотчас из-за дальних кустов высоким прыжком выплывает огромный черный пес. У него белые лапы. Они работают медленно, как весла.
Он останавливается около хозяина и, взвизгивая, обнюхивает воздух. Вздрогнув всем телом, он вдруг несется к нашим кустам и, отпрянув, заливается яростным лаем. У него черная, с шоколадным отливом, полная пены пасть. Маслянистая шерсть на его хребте ворочается литыми желваками. Задние лапы бешено рвут траву.
– Вставай, а то разорвет, – с хрипом говорит Сенька, и, поднимаясь с земли, я вижу, как вдоль забора, раскачиваясь, вприпрыжку бежит Гаврила. Я пячусь назад, но падаю на кусты. Бежать нам некуда: справа – хозяин, позади – непролазные заросли малины.
Видя, что нам не уйти, Гаврила переходит на шаг и последние сажени двигается страшно медленно. Облизываясь и зевая, пес отходит в сторонку.
Над головой я слышу задыхающийся кашель старого Бляу:
– Негодяи… воришки!
– Дяденька, мы не будем… не будем, – тихо бормочет Сенька, но даже мне плохо слышен его голос.
– Дяденька!
Холодные костяшки пальцев впиваются в мое плечо, рвут ухо. Старый Бляу поднимает меня над землей. Напрасно обдирая руки, цепляюсь я за кусты. Костяшки пальцев запутались в моих волосах. Но я не чувствую боли. Меня одуряет приторный запах табака. Гаврила наклоняется рядом. Рот его широко раскрыт, и борода похожа на черную пену. Он тяжело вытаскивает что-то из кустов.
Обжигая колени, я падаю на песок.
– Дяденька… да мы ж не будем! – кричу я изо всех сил. Гаврила тяжело тянет Семена, обхватив его поперек туловища, и коротко взмахивает над ним своей огромной ладонью.
– Ягод захотели, собачата… – рычит он. – Вот вам ягоды.
– Я их проучу!.. – удушливо кашляет старый Бляу. – Встать!
Оглушенный, я поднимаюсь с земли. Прямо перед моими глазами, осыпанная лохматыми узелками завязей, раскачивается ветка вишни.
Сквозь узор ветки я вижу, как по площадке, мелко тряся щеками, бежит Жоржик.
– Папенька! – кричит он, прыгая и наливаясь румянцем. – Слышишь, папа, позволь маленький нок!.. И, взмахнув белым кулачком, бьет в грудь Сеньку, которого еще держит Гаврила.
Прыжком он поворачивается ко мне. У него блестящие глаза и презрительно надутые губы.
– Здорово! – гремит Гаврила. – Мастак!
Тряхнув плечами, Жоржик быстро заносит кулак и секунду, прицеливаясь, медлит. Я закрываюсь ладонями. От удара они щелкают, как плеть.
– Прекрати, – увещевает его отец и сам больно щиплет меня за ухо. Нас ведут на площадку. На искаженном лице Сеньки я замечаю слезы, маленькие скупые слезинки. И внезапно близко, в нескольких шагах от себя – ближе, чем в самой мечте! – я вижу синеглазую женщину. Розовая ваза светится перед ней, как огромный цветок.
С удивлением и смехом к нам поворачиваются все сидящие на скамьях, весь круг: длинновязый военный с усиками на губе, багровый толстяк, рыхлая дама в кудряшках… Я слышу испуганный вздох, но вижу только одну ее, легенькую, смеющуюся, полную тихого света.
– Опять курьез… Дичь поймали? – привставая, с медленной улыбкой спрашивает военный, и я слышу крадущийся скрип его сапог.
Хозяин останавливается перед нами. Он трясет лохматым кулаком и тяжелой седеющей головой:
– Дичь? Хуже! Воришки! Полюбуйтесь – иллюстрация к Ломброзо. И это дети! Что за страна!
Половина слов мне непонятна, и все же они больней ударов и щипков. Синеглазая женщина пристально смотрит мне в лицо. На ее щеках мягко выравниваются веселые ямки. Я хочу сказать ей, что мы не крали, даже и не думали что-нибудь украсть. Мы просто любили валяться на свежей траве в саду, наблюдать за игрой в кривые мячи и дышать этим воздухом, полным цветения вишни.
И не зная почему, я сразу начинаю верить, что она все поймет, эта нежная женщина, и, уже с радостной тревогой ожидая улыбки, говорю, глядя ей прямо в глаза и наслаждаясь ее взором:
– Тетенька-голубушка, мы ведь не крали… Мы только бродим с Сенькой… чтоб не скучно…
Но она быстро отворачивается, кривя губы:
– Лгунишка… И хитрый…
Только теперь мне становится очень страшно.
Хозяин подзывает Гаврилу и тихо приказывает запереть нас в сарай. И когда под конвоем бородача мы идем по двору, за деревьями я замечаю Жоржика; он торопливо оббегает клумбу, чтобы встретить нас на углу дома.
Но со стороны ограды кто-то вдруг громко зовет меня по имени. Оглядываясь, я вижу Павлика. Он цепляется за железные прутья, скользит и никак не может подняться на перекладину между ними.
– Васек, слышь, Васек! – кричит он сорванным голосом и, распластанный, застывает на прутьях. – Ах ты, парень!.. Да иди ж домой… отца-то прибило в завале!
Гаврила замедляет шаг, а Жоржик, чем-то смущенный, останавливается на расстоянии сажени. Я останавливаюсь тоже.
Сенька заглядывает мне в глаза. От его лица медленно отливает кровь.
– В завале? – повторяет он, как эхо.
Я оборачиваюсь к старому Бляу. Он стоит в сторонке и, не глядя на меня, набивает трубку, и укоризненно покачивает головой. И весь круг гостей, все до одного человека, смотрит теперь не на меня, а на вазу, в которой лежат яблоки. Они смотрят на нее так пристально, словно в ней что-то должно произойти. И уже кто-то тихо пробует смеяться. Я считаю их, этих здоровых, чистых людей… семь… восемь… девять… и почти с испугом вижу, какие мы с Сенькой маленькие.
– Папа, ты уж уволь их, – поет белокурая, опуская ресницы. Она поднимается и идет ко мне. Шелковое платье шуршит от легкого ветра. На лице ее нет улыбки. И зачем, кто просит ее хитрить? Напрасно она хочет улыбнуться, – упорная морщинка бороздит ее лоб.
– Бедный мальчик!
…Рыжие, дымные полосы плывут в моих глазах. Но я вижу ее близко… Медленно клонится купол яблони. Мне становится душно от злости. Тогда я шагаю к ней и прямо в лицо, даже ощущая ее дыхание, кричу и повторяю одно оскорбительное, грязное слово, которое слышал от пьяных шахтеров.
Кто-то грузный прыгает ко мне со скамьи. Но, стремясь ударить первым, с той же стороны подбегает Жоржик. Он останавливается, как при игре в кривые мячи, и важно заносит кулачок. Я сжимаюсь в комок и нырком бью его головой в живот. У него мягкое, словно надутое тело. Он падает на землю и визгливо зовет Гаврилу. Я бегу к воротам. На прутьях, ограды еще висит Павлик. Сенька мчится за мной. На ходу он вытирает слезы и подхватывает обломки кирпича.
Длинными прыжками его настигает Гаврила. Но Сенька увертывается и быстро взмахивает рукой. Зарычав, Гаврила хватается за щеку.
Из флигеля выбегают дворники. Однако мы уже на улице. Позади визг Жоржика и гусиный гогот женских голосов. Мы бежим через степь, к оврагу, отшвыриваясь камнями. Дворники гонятся за нами добрых две версты. Останавливаясь, мы швыряем камни и показываем кулаки.
На степном бугре мы, наконец, садимся отдыхать.
– Да ты постой… не реви, – задыхаясь, говорит Павлик, – он ведь живой, твой отец!.. Помяло его… Вот только, может, не выживет…
– А вот и выживет! – говорю я со злобой и отворачиваюсь, чтобы Сенька не видел слез.
СЧАСТЬЕ
– Что же это за штука счастье? – спрашивал нас Митрий Иванович, затягиваясь из большой, собственной работы трубки. – Ну-ка, что это за фрукт?
Я и Семен солидно молчали. Но Митрий Иванович с ответом не торопил. Он давал нам время подумать.
– Да, – говорил Семен неопределенно, – счастье…
Я беспокойно ерзал на стуле, как бы выражая этим действительную глубину задачи.
Из полутемного угла комнаты светились голубые глаза Авдея. Поначалу он обычно не вмешивался в разговор. Пальцы его лохматили кудрявую цыганскую бородку и поминутно расправляли усы.
Я поглядывал на Семена, Семен осторожно на меня. Но никто из нас не решался первым ввязываться в такой щекотливый разговор. Во-первых, так приятно было запросто сидеть с пожилыми, уважаемыми людьми, а во-вторых… не шутил ли Митрий Иванович?
Усмешка никогда не сходила с его лица, она пряталась в его усах, в мелких морщинках у рта, в прищуре глаз, в быстром, оценивающем взгляде.
Он брал со своего рабочего стола, заваленного обрезками кожи, крутой сияющий нож или колодку – что попадалось под руки – и встряхивал на большой дубленой ладони:
– Вот этот, скажем, предмет?.. Есть он счастье?
Семен отвечал рассудительно:
– Я думаю так, что счастье. Кормишься ж ты с него?
Митрий Иванович выпускал сивое облако дыма и презрительно фыркал.
– Дрянь! – восклицал он громогласно. – Дрянь это, а не счастье! – и минуту загадочно молчал.
– Разрешите махорочки? – спрашивал я примирительно, запуская пальцы в желтую деревянную табакерку.
– Кури, молодой, кури, да ума не прокуривай.
– Эх, дела-а, – вздыхал Семен и тоже тянулся к махорке. Скрытый дымом, наш бородатый приятель начинал развивать свою теорию счастья. Он очень любил этот философский разговор и заводил его при каждом удобном случае. При этом он как будто бы даже не замечал, что нам с Семеном всего-навсего по двенадцати лет.
В беседу вежливо вмешивался Авдей Он не говорил – мурлыкал; тихонько, ручейком журчал его голос:
– Счастье, братики мои, это, как бы сказать, природа. Солнышко греет… деревцо растет…
– Пр-равильно! – рычал Митрий Иванович и в восторге грохал кулаком по столу.
Вверху, над столиком, перед окном, в искусно сделанной из медной проволоки клетке прыгала веселая канарейка.
– Вона, видели? – выкрикивал он, запрокидывая смеющееся, покрытое беспорядочными рыжими клочьями бороды лицо. – Вот где оно, счастье! Жизни-то в ней, жизни сколько! Ишь как мельтешит…
Желтая птичка вилась над жердочкой, как маленькое пламя.
– Жизнь – это и есть счастье. Теплая прожилочка нам дорога, вот что! – И он поднимал перед сощуренными глазами бурую натруженную руку. Пальцы, собранные в щепоть, мелко дрожали, как бы стремясь ощутить эту невидимую прожилку.
Я примечал, что во всех, даже шутливых разглагольствованиях Митрия Ивановича чувствовалась единая, прочная нить.
Он очень любил жизнь, всякое проявление жизни: песни, шутки, веселье, задор. И, наверное, поэтому же любил птичек и мотыльков.
Бывало, мы ходили с ним на озера, за Донец, удить рыбу. У Митрия Ивановича хранилась целая коллекция удочек. Но он был особенный рыболов. Высшим наслаждением для него являлся сам процесс ловли: выжидание ленивых клевков карася, резких, нетерпеливых – окуня, сначала осторожных, потом отчаянных рывков сазана.
Однако последнее время рыба не шла. Кто-то выглушил ее динамитом. Лишь изредка на хлеб попадалась мелкая красноперка, при виде которой старик начинал от радости приплясывать и петь. Подхватив лесу, он осторожно высвобождал крючок и минутку держал на ладони яростно трепетавшее маленькое холодное тельце. Потом, вздыхая, покачивая головой, улыбаясь, выпускал рыбешку обратно в озеро.
– Плыви, дорогуша, плыви… Вот, хлопцы, видели? Всякая тварь жить хочет. А зачем губить?.. Живи! Броди себе в камышах, зернышки отыскивай…
С Авдеем, рассудительным, мягким старичком, Митрий Иванович подружился совсем недавно. Около двух недель назад вечером Авдей принес чинить сапоги. Он остановился на пороге и, сняв облезшую мерлушковую шапку, коротко блеснул глазами:
– Хозяину наше почтеньице.
– Садись, милый человек, – сказал Митрий Иванович и сбросил с табуретки кожаные лохмотья. Потом осмотрел сапоги и, подняв голову, задумчиво оглядел гостя.
– Ты, милый человек, не из цыган?
Гость ответил спокойно;
– Цыган – тот же человек.
– Верно. Бородища у тебя что уголь, а глаза голубые.
Авдей засмеялся:
– Мамаша, может, попутала. А мамаша русская.
Ни Митрий Иванович, ни я, ни Семен не были удивлены, когда и на другой, и на третий день новый знакомец наведывался выкурить папиросу. Мы уже знали, что пришел он на шахту с хуторов, из-за Донца. На хуторах батрачил пятнадцать лет сряду, но последний хозяин рассчитал, не уплатив за полгода работы. Жаловался Авдей на батрачью долю, на хуторских кулаков и расспрашивал шахтеров насчет работы. Работы, понятно, не было нигде, и так, за табаком и разговорами, шло время. В тихой комнатке старика оно шло незаметно. Здесь было как-то по-особому тепло. За окном шумело черное ночное ненастье. Между шутками у хозяина весело спорилась работа. Мягко шел по бурому полю подошвы нож. Посвистывала дратва, проскальзывая в отверстия вслед за шилом. Приходили соседи. Весь поселок перебывал здесь за неделю. От споров о хлебе, о фронтах и угле испуганно дрожали стекла.
Это был неспокойный 1919 год. По лесам и в степи шалили банды. Тяжелая слава атаманов гудела по деревням.
Гул фронтов катился неподалеку. Скупая газетка губернии перечисляла знакомые станции и местечки, взятые красными в последних боях. Поселок жил скрытым большим напряжением нервов: редко какая семья не ждала из близких окопов писем от родных людей.
У Митрия Ивановича был сын – светлолицый кудрявый Андрей. Недавно ему исполнилось двадцать два года. Он одним из первых на шахте ушел в Красную гвардию и скитался по фронтам свыше двух лет. Домой он вернулся раненый, с огромной наградной бумагой от штаба дивизии. Эту бумагу с восхищением перечитывали соседи. Андрею тихонько завидовали ребята. Один только Митрий Иванович неодобрительно качал головой.
– Что ж… убивал? – спрашивал он коротко и сокрушенно.
– Приходилось, а то как же?
– То-то… Эх, парень, – в голосе его нескрываемо звучала печаль.
Андрей начинал спорить. Сначала спокойно, уверенно, потом, распалясь, метался по темной комнатке, как большой лохматый зверь в клетке.
– Сидишь ты над своими башмаками, как колдун! – озлобленно кричал он. – Аль выше подошвы глянуть не можешь? «Птички-синички…»
– А что же прикажете, комиссар? Может, босиком гулять будете?
– Не в этом дело. А сапоги твои без души! Тепла в них нет. В птичках твоя душа!..
– Ты, парень, насчет птичек брось. Брось это… Я вот, может, жизнь люблю, а от тебя покойником прет…
Андрей уходил, хлопнув дверью. Митрий Иванович недовольно хмурился и украдкой смахивал ладонью скупую слезу.
– Вот и гусь… вояка! Ну, воюй, а старого не путай. Мне, может, всякая былиночка дорога.
Авдей при этих спорах вел себя безучастно; почесывал бородку, слегка оттягивая ее, как бы стремясь выровнять непокорные курчавые волосы. Но для нас было ясно, что он во всем согласен со стариком.
Я крепко уважал Андрея, однако чувствовал в нем какую-то неполноту, может быть, недостаток жизненного опыта. Был он излишне, по-мальчишески суетлив, и за серьезностью его нередко угадывалась усмешка. В Митрие Ивановиче, наоборот, все было просто и стройно, понятно с одного слова, даже с одного взгляда. Поэтому мы верили старику.
В первые же дни по возвращении домой Андрей организовал отряд по борьбе с бандитизмом. Оружие нашлось почти в каждой казарме. С узловой станции на тощей лошаденке приехал комиссар. Он выглядел не старше Андрея, худенький, светлоглазый парнишка.
За два месяца в лесах под Кременной отряд выдержал несколько схваток. Под селом Кабаньим выловил банду Кайдаша. Но последние дни отряду крепко не везло. По дороге на станцию бежал Кайдаш. Он стал неуловимым. Снова собрал банду и чинил страшные расправы по деревням. Все планы отряда какими-то путями становились ему заранее известны…
В чахлом скверике против шахтных ворот отряд похоронил шесть первых своих бойцов.
Мы знали всех шестерых. Самый молодой, Игнатка Цымбал, совсем недавно бродил вместе с нами по выгону и, оглядываясь, показывал из-под полы тяжелый черно-синий наган…
Поселок притих и притаился, оглушенный этой жестокой утратой. Я замечал какой-то глубокий и крутой поворот в людях, что-то похожее на готовность к прыжку. Но кто же из своих выдавал планы отряда? До сих пор у отряда не было секретов. О его выступлениях знали все. Значит, в какой-то казарме, может быть, в самом отряде прятался предатель.
Меня и Семена в отряд не взяли по молодости. Но время наше было уже не за горами. В летней кухоньке Митрия Ивановича в щепках и мусоре мы прятали найденный на огородах обрез.
Утречком, когда Митрий Иванович уходил к соседям, мы пробирались в кухню и, подперев изнутри дощатые дверцы, доставали свою тяжелую находку. Обрез поблескивал холодновато и лениво, как рыба. По очереди мы держали его на коленях. Тихонько я выдвигал затвор, что-то сердито-уверенное было в плавности его хода, словно бы дремлющий гнев.
Однажды Семен нашел обойму патронов. Сидя в кухоньке, мы счищали с них зеленую окись.
Было утро. Дымные лучи просачивались сквозь дощатые дверцы кухни. На тонкой крыше оживленно разговаривали воробьи.
За дверцей сарайчика прозвучал смех старика. Смех был чистый и заразительный, почти детский. Я припал к щели.
Митрий Иванович стоял посреди двора, что-то держа перед собой в сложенных лодочкой ладонях. Поодаль стоял Авдей и тоже смеялся. Я впервые заметил, что зубы у него белые, крупные, словно литые.
Над крышей домика поднималось веселое солнце. Угол крыши, мокрый от ночного дождя, голубовато дымился.
– Видишь, не жалит! – восторженно говорил старик, протягивая ладони к Авдею. – Значит, понимает, что подмога ему, а? – и он выровнял ладони. – Живи, милой!
Золотисто-бурый шмель осторожно снялся и полетел. Я проследил за его полетом. Он спустился на одинокий, надломленный стебель ржи, и рожь стала похожа на цветущую гвоздику.
С тихой улыбкой, спрятанной в клочках бороды, Митрий Иванович взошел на крылечко. Авдей двинулся за ним. Я расслышал его воркующий смех. И мне тоже почему-то стало смешно…
– Что там? – шепотом спросил Сенька.
Я не успел ответить. С улицы во двор быстро вошел Андрей. В руке, прямо вытянутой вниз, он держал наган. Он держал его, словно тяжелую гирю, – такой напряженной казалась его рука. Дойдя до крылечка и как бы споткнувшись, он прислонился к стене.
Я почувствовал затылком дыхание Семена. Он тоже припал к щели и видел, как Андрей одним мягким замедленным прыжком поднялся на крылечко и ударил ногой в двери.
В комнате он был полминуты, не больше. Пошатываясь, на крыльцо вышел Авдей. Он тяжело сошел с крыльца и зашагал через двор, придерживая обеими руками свою облезшую мерлушковую шапку.
Андрей шагал по его следам, не спуская глаз с затылка, все так же неподвижно неся онемевшую руку. И только когда они прошли калитку и скрылись за углом, я заметил Митрия Ивановича. Он стоял на том самом месте, где всего лишь за минуту до этого держал на ладонях золотого шмеля. Но сейчас он стоял взлохмаченный, с огромными пустыми глазами, и рука его судорожно шарила по шее, как бы отыскивая упущенную застежку.
Мне показалось что он плачет, беззвучно и растерянно, как больной ребенок. Я слышал его прерывающееся дыхание… Он, наверное, хотел броситься вслед за Андреем. Он даже сделал несколько быстрых шагов к забору, но сгорбился и, опустив голову, повернул обратно к крыльцу.
Дверь квартиры он не закрыл. Пробегая через двор, я заметил его в углу комнаты. Он сидел на табуретке, закрыв руками лицо.
Мы догнали Андрея около шахты. С ним шло несколько человек из отряда. Впереди, не оглядываясь, шагал Авдей. Он шел прямо и плавно, словно боясь оступиться с узенькой стежки, видимой только ему. Когда проходили под эстакадой, Гришка Миньков – рыжий, узкоглазый парень, шедший рядом с Андреем, – дернул плечом и легко вскинул винтовку. Не оборачиваясь, только двинув рукой, Андрей отвел ее в сторону.
Авдея заперли в подвале кладовой, и сам комиссар долго возился около засова. У дверей на карауле остался Фадеич, сутулый, тихий, с бледным лицом и задумчивыми глазами старичок.