Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)
– Значит, голубчики, срезались? Что ж, не вы первые, не вы и последние. Наука – она мать строгая и любит, чтобы человек все свои заботы ей отдавал, а вы где-то на вокзале хлопочете, и, значит, не полный у вас к науке интерес.
Филиппыч почему-то промолчал, но я не стерпел, возразил славному старичку, нарушив этикет чаепития в его каморке, и он резко, надменно взглянул на меня через плечо.
Тогда я стал рассказывать ему, как в последние, воскресный вечер нам вдруг представилась редкая возможность побывать на спектакле в Большом театре, а мы, одолев этот жгучий соблазн, приняли наряд на выгрузку десяти вагонов извести, и как до утра мотались у пакгауза с обожженными руками, губами, веками, помня, все время помня, что в понедельник нам предстоят решающие экзамены.
– Науку исповедуют и чтят не только за партой, в библиотеках, в лабораториях или у классной доски, – сказал я Павлу Семенычу, – но и там, на разгрузочной площадке, не усыпанной известью тропе.
Движением участливым и осторожным он взял мой стакан и добавил мне чая. В ясном и тихом взгляде его белесых глаз отчетливо отразилась печаль. Незаметно увлекшись, я рассказал и о второй беде, что подкараулила нас, усталых и разбитых, в бане: странно, что лишь теперь я остро переживал нашу потерю.
Дедушка слушал, казалось, безучастно; блюдечко в его руке вздрагивало, и у глаза мелко подергивалась морщинка; отставив блюдечко и протянув руку, он схватил, скомкал полотенце и зарылся в него лицом. Я не сразу понял, что почтенный Павел Семеныч заплакал, а когда понял – испугался, встал, извинился и хотел было выйти из каморки, но меня остановил Филиппыч. Он сказал:
– Вы на часах у науки, Павел Семеныч, половину века. И таких людей, как мы, видели немало. Нам ваше слово дорого: как вы скажете, так и поступим.
Старик долго сидел нахохлившись, поглаживая узловатыми пальцами чайную ложечку, маленький, белый, тихий: он напряженно думал, и морщинка у его глаза дергалась еще сильнее. Наконец что-то решил, выдвинул ящик стола, отыскал закатившийся карандаш, разгладил на ладони клочок бумаги, положил его перед Филиппычем.
– Записывай адрес… Вы можете встретить этого человека утром, когда он приезжает на службу. И одно условие: честность. Ни лукавинки, ни принижения, никакой даже малой фальшивинки: оставаться такими, как вы есть. О чем и как вы будете говорить? Но какие тут могут быть шпаргалки?
И дедушка назвал имя, отчество, фамилию… Филиппыч засуетился и замер у стола, глаза его широко раскрылись, он не заметил, что уронил карандаш.
Воскресный день оказался для нас удачным: на Товарную-Рогожскую мы завернули скорее от нечего делать, чем в расчете на подработок. Но знакомый артельный старшина сам предложил нам заменить двух прогульщиков в его смене; он тут же выдал нам по рублю аванса, и, подкрепившись у торговок под виадуком, мы до вечера выгружали пыльный, курной уголь, А вечером прибыл срочный груз – чугунные трубы; это значило, что нам повезло, мы остались работать и вторую смену.
С трубами было покончено лишь в полночь, но денег в этот поздний час у старшины больше не оказалось, он сказал, что рассчитается с нами после обеда. В таких случаях не требовалось расписок: здесь, в среде грузчиков железной дороги, скромных и отпетых, знающих цену копейке и бесшабашных гуляк, постоянно действовала добрая, давняя традиция рабочей порядочности.
Чугунные трубы, – о, нам досталось от их веса, блакового покрытия, самого вызывающего вида, мол, попробуй, подними меня! Грузчики знают чугунную усталость, такую, тяжелую, что чудится, будто все мышцы схвачены невидимыми жгутами, которые то сжимаются, то ослабевают, и безотчетно хочется упасть, где стоишь, броситься в сон, как в омут.
Еще хорошо, что у нас не было нужды добираться ночными трамваями до гостиницы: мы собирались устроиться в гостинице, но не успели.
А потом обвыклись и в упрощенных условиях: в тупике грузовой станции обычно стояли пустые товарные вагоны, место не красное для ночлега, а все же спокойное. Поддерживая друг друга, мы подошли к вагону и последним усилием отодвинули дверь.
Филиппыч растолкал меня еще на зорьке.
– Ты что же это разлегся на полу, как барин, и нежишься, лежебока, в начале последнего, решающего дня? – Он взглянул на меня, блеснув белками глаз, весь будто высеченный из груды угля, взглянул и громко засмеялся: – Ну, демон!.. Нет, трубочист! Впрочем, и это не точно: уважаемый приятель мой Сковородка! Если бы, скажем, театральному гримеру было приказано превратить тебя в чернокожего, вряд ли он сумел бы так безукоризненно обработать твою поверхность, как ты это сделал сам. Но из этого следует, что нам остро необходимы не одеколон и не пудра, а пресная вода, причем в неограниченном количестве, благо, что тот презренный, встреченный нами в бане, мыла не утащил. Айда под паровозный кран!
Я заметил Филиппычу, что он слишком взволнован. Однако и сам я волновался не меньше, испугавшись мысли, что мы могли проспать намеченную встречу.
Ровно в восемь утра мы прибыли по указанному адресу – Чистые Пруды, двенадцать. Но у входа в этот внушительный дом дежурил рослый бородатый дядька.
Сохраняя независимый вид, мы проследовали мимо него, затем постояли на углу и стали неторопливо возвращаться. Так, возвращаясь в третий и четвертый раз, мы постепенно сокращали длину маршрута, а бородач все поглядывал на нас и не выдержал, заговорил первый:
– Хотелось бы мне знать, милейшие, с интересом вы тут маршируете или зря каблуки сбиваете?
Мы остановились, глядя на него, но не отвечая; этот момент был особо ответственным: ну-ка, скажешь не то слово, а он тут полный хозяин – прогонит и не подпустит к дому.
Бородач терпеливо ждал, тоже внимательно разглядывая нас, и спросил с усмешкой:
– Это что же, мода нынче пошла; уши черным намазаны, а глаза подведены?
– С честных трудов не смеются, – обиженно сказал Филиппыч. – Мы уголь выгружаем на станции, это пыльно и грязно, да надо жить.
– Вот оно какое дело, – удивился и словно бы обрадовался бородач, – угольщики! Верно, брат: жить надо, – и совсем по-доброму улыбнулся. – А сюда, в Наркомат, вы, может, с просьбой какой, так не стесняйтесь.
Филиппыч уже безбоязненно приблизился к нему:
– Нам, батя, главную начальницу повидать бы. Дела-то, может, на одну минуту, а в этой минуте две человеческих судьбы… Просьба у нас к тебе простая: не отсылай к помощникам, нам только к ней.
– Прямо сказать, – раздумывая, заметил швейцар, – утомительное с вами занятие: то правонарушители с повинной, то беглые из колонии с жалобой, то потерпевшие от воды и от огня, а то и просто бродяги. Угольщиков, правда, не бывало, а я и сам из угольщиков. – Он вытянул жилистые руки. – Вот сколько шрамов запеклось! В общем, вижу: вам нужно помочь, ребята. Что ж, время еще имеется, и давайте начнем с простого: по коридору последняя дверь направо – умывальник… – Он наклонился к тумбочке и подал Филиппычу полотенце. – Займитесь своими шеями да ушами. Без этого, сами понимаете, нельзя.
В светлой просторной комнате, обложенной белым кафелем, мы драили друг друга уцелевшей у нас мочалкой с ожесточением, а когда возвратились к нашему покровителю, он одобрительно кивнул и улыбнулся.
– Ну, вот и перемена: явились будто из-под моста, а теперь никто не скажет, что урки, нет, чистые мальчики!
Он свел нас по лестнице к скамье, что стояла в закоулке меж тамбуром входной двери и простенком, заметив, что с часок мы можем спокойно отдохнуть.
– Усталость, братцы, мылом не отмывается, – сказал сочувственно. – Вы тут располагайтесь, а я на посту и кликну вас в нужную минуту.
Я сел и задумался о жизни: она была переменчива, как весенняя степь с высоты, вся в темных облачных и в ярких световых пятнах.
Легонько я толкнул Филиппыча:
– Люди говорят, что счастье – это встретить доброго человека. Мы встретили его!
Филиппыч не отозвался. Он спал. Чугунные трубы! Не просто они дались нам минувшей ночью!
Час – это очень много, по крайней мере, достаточно, чтобы перенестись на огромные расстояние и даже переместиться во времени. Я очутился в течение того часа очень далеко, в мире своего детства. День был весенний, солнечный после дождя, и я шел зеленым берегом Донца, глядя, как рядом, под обрывом, на омуте, рождалась радуга. Она возникала из речной глубины круглой и мощной световой колонной, и стоило поднять руку, чтобы дотронуться до ее слоистого вещества: мне было боязно и радостно смотреть на это знакомое чудо и поддаваться искушению – прикоснуться к нему. Я протянул руку…
Кто-то несильно встряхнул меня за плечо. Я тотчас вскочил со скамьи, жмурясь от близкой радуги. Рядом со мной стоял, порывисто дыша, Филиппыч. Бородач уже удалялся от нас на свое вахтерское место. Кто же произнес слова: «Мальчики, она приехала»? Да, конечно, он, добрый человек, швейцар!.. Я глянул в окно. За полосой тротуара стояла довольно неуклюжая, серого цвета легковая машина, и стройный, подтянутый человек в костюме спортивного покроя, по-видимому, шофер, открывал перед пассажиркой высоко расположенную дверцу.
– Айда!.. – прошептал Филиппыч, и мы выбежали на улицу в ту минуту, когда женщина ступила на тротуар.
Мне запомнилась та минута со всеми ее подробностями: косой луч солнца дробился на смотровом стекле машины; мотор еще равномерно гудел; шофер, улыбаясь, придерживал дверцу, не торопясь ее захлопывать… Женщина взглянула на ручные часы, что-то негромко сказала ему и ступила на тротуар. Одета она была скромно, словно бы по-домашнему: серый в полосочку костюм обычного, как на многих, материала; просторный жакет с пояском, с накладными карманами; мягкий, высокий воротник блузки наглухо смыкался вокруг шеи. В руке она держала сумочку старинного фасона, действительно старенькую, потертую по краям.
Мы выросли перед нею так внезапно, что она отступила на шаг. Наверное, приняла нас за случайных прохожих и какие-то секунды помедлила, уступая нам дорогу, но Филиппыч воскликнул громко и весело:
– Все-таки мы вас дождались!.. Здравствуйте… Вот хорошо!
Она посмотрела на Филиппыча, потом на меня. Взгляд серых глаз был задумчив; нет, она нисколько не удивилась нашему неожиданному появлению.
– Здравствуйте… Не знала, что меня ждут на улице.
Как же это случилось, что бойкий Филиппыч вдруг растерялся? Он растерялся потому, что забыл снять кепку, спохватился и быстро исправил эту оплошность, но теперь не нашел, что сказать, и беспомощно глянул на меня, мол, помогай, поддерживай. Боясь безвозвратно утерять нашу долгожданную и сокровенную минуту, я сказал:
– Эти два молодых товарища, которые стоят перед вами, хотят учиться. Что поделаешь, ежели ни сна ни отдыха и все это как болезнь? Мы в данную текущую минуту на бровке тротуара с вами стоим, но, может, не камень у нас под ногами, а рубикон жизни, моей и друга моего… то есть, двух жизней!
Брови ее чуточку сдвинулись, но в линии губ уже таилась улыбка.
– Красно вы говорите. Откуда приехали?
– Кострома и Донбасс…
Она неторопливо поднялась на ступеньку, занятая своими мыслями, и снова взглянула на меня, потом на Филиппыча, который стоял, опустив нечесаную голову, худенький и тихий. Я приметил это мгновение – что-то неуловимо изменилось в ее лице и в задумчивом, несколько утомленном взгляде.
– Ладно, «Кострома и Донбасс», – мягко молвила она, – пройдемте, потолкуем.
Кабинет был просторен и светел; на белом подоконнике ласково цвел калачик; со стены строго смотрел Карл Маркс, с другой – сдержанно улыбался Ленин. Она указала нам движением руки на кресла перед столом, черные, с прямоугольными спинками, подошла к настенному зеркалу, поправила прическу.
Я подумал, что у нас, на Донбассе, в кабинете зава шахтой письменный стол был намного больше и богаче, а чернильные приборы и не сравнить. Правда, на этом столе оказалось больше свободного места; не было ни разбросанных бумаг, ни нагроможденных папок, ни пепельницы с окурками, – только две чернильницы на простой черной подставке, пресс-папье и раскрытый календарь.
Филиппыч спросил чуть слышно:
– Командировочная?.. У тебя есть командировочная?
Я вспомнил о бумажке из шахткома, которую носил внутри кепки, за клеенчатым отворотом. Женщина отнеслась к этой бумажке внимательно и дважды перечитала ее. Бойкий на слово шахткомовский секретарь писал, что, работая в шахте навальщиком породы и крепильщиком, я проявил себя как чуткий товарищ.
– Итак, шахтер и пекарь, – сказала женщина. – «Замечательный товарищ» и «чуткий товарищ», оба хотели бы учиться…
– Мы в отношении словесности, – подсказал Филиппыч, наконец-то обретая «форму», и уверенно улыбнулся.
– На литературном отделении Единого художественного рабфака. Так? Наплыв на этот рабфак небывалый, и многие, конечно, будут огорчены. Как у вас с экзаменами?
Филиппыч даже рванулся с кресла.
– Старались. Бились, как рыба об лед! Ради науки ночи напролет не спали, – он похлопал меня по плечу. – Вот по этим, смотрите, по его плечам, может, тысяча тонн перекатилась…
Женщина отложила наши бумажки, брови ее чуточку сдвинулись, глаза смотрели строго.
– Как это понимать?
И Филиппыч, волнуясь, стал рассказывать о пашем московском житье-бытье и как мы сооружали в трудах свой «базис», который рухнул от руки злодея, подосланного нам в бане судьбой в тот самый день, когда на рабфаке рухнули и наши надежды. Да, Филиппыч снова был в «форме», – я и сам заслушался его речью, обстоятельной, откровенной, не жалобной, но трогательной и по-хорошему упрямой. Он не забыл сказать и о добрых людях, что помогли нам, о двух швейцарах, и как сказал! «Я пошатнулся – они поддержали; я протянул руку – они положили мне на ладонь, – нет, не камень, кусок своего трудового, теплого хлеба. Вот каковы они, швейцары, и ваш славный старикан в их числе!»
– Ну, Кострома! – улыбнулась она, что-то записывая на страничке бумаги, в самом уголке. – Я справлюсь о вас на рабфаке и, если окажется возможным… Впрочем, на поблажки не рассчитывайте: экзамен есть экзамен. В общем, вам сообщат.
Филиппыч поспешно и неловко встал с кресла, а я последовал его примеру.
– Большое-пребольшое спасибо! – вздохнув, сказал он. – Только нам некуда сообщать-то, адресов не имеется.
Она отложила карандаш.
– Где же вы обитаете?
– А где придется, – бодро ответил Филиппыч.
Теперь она смотрела на меня.
– Где питаетесь?
Я сказал, как оно и было:
– У теток под виадуком.
– Ясно, а где готовились к экзаменам?
Я стал объяснять ей, что это у нас получалось непрерывно. Скажем, идем по улице, и я Филиппыча за руку: «Стоп, когда родился Ломоносов?» Или он: «Кто был такой Степан Крашенников? Расскажи о нем». Постепенно много безответных вопросов набиралось, и мы направлялись в библиотеку, рылись в книгах или в курилке у кого-нибудь расспрашивали: читающий народ – отзывчивый, знает – расскажет.
Она слушала с интересом, и я еще рассказал, как при выгрузке труб, продолжая нашу непрерывную подготовку к экзаменам, Филиппыч крикнул мне из вагона: «Все же объясни мне толком, за что Раскольников ту никудышнюю старушку – топором?» И как грузчики попритихли, переглянулись, а потом принялись нас допрашивать, кто он, Раскольников, и, если нам известно такое, почему мы куда нужно не заявили. Мы, конечно, объяснили им все, как следует, но подозрение у них все-таки оставалось.
Пришлось принести из библиотеки знаменитый роман да вслух им, трудягам, читать фрагменты из сочинения Федора Достоевского.
Время – понятие строгое, но и самый неуловимый отрезок можно продлить, если мысленно возвращаться к нему и припоминать подробности. Мне полно, отчетливо запомнился облик простой русской женщины: большой, высокий лоб, седеющие аккуратно подобранные волосы, волевая линия рта, взгляд прямой, спокойный и словно бы спрашивающий. И еще запомнилась неожиданная, почти нежная интонация голоса, когда она вдруг спросила:
– А вы, мальчики… завтракали?
Мы промолчали. Узенький солнечный луч проскользнул через верхний угол окна и густым радужным бликом сиял на чернильнице. Она отодвинула ящик стола, и я заметил в ее руках уже знакомую сумочку. А потом произошло то, чего мы никак не ожидали, не могли ожидать, потому что просить о таком у нас и в мыслях не было. Видимо, она понимала, что мы не за этим пришли, и потому сказала:
– Возьмите и не обижайтесь. Я знаю, вы – ребята рабочие, а рабочему человеку дорого его самодостоинство. Но это не подачка. Это – взаимовыручка. Станете на ноги – возвратите. Государство-то – ваше: найдете, как возвратить.
Мы вышли в приемную будто в полусне. Я еще ощущал ладонью несильное, краткое пожатие ее руки. Радужный блик, дробившийся на чернильнице, еще сиял у меня перед глазами. В приемной нас остановила какая-то женщина, молодая, в простенькой косынке, чем-то очень удивленная. Мне запомнилось, от нее пахло фиалками.
– Как вы очутились в кабинете? Когда успели пройти? – допытывалась она. – Нет, ничего не понимаю!..
Она не выглядела расстроенной или огорченной: само ее удивление было одобрительно, и Филиппыч, вскинув голову, пошире расправив плечи, сказал:
– Нас пригласили сюда войти…
– Кто? – спросила женщина.
– Нас пригласила и с нами беседовала Надежда Константиновна Крупская.
Да, это была Надежда Константиновна Крупская.
…Простившись на нижней лестничной площадке с добрым бородачом, который, смеясь, хлопнул Филиппыча по плечу, а мне надвинул на самый нос кепку, мы вышли на Чистопрудный бульвар, полный листвы и солнца. Время было раннее, и на бульваре еще не появились няньки, а у пруда нас ожидала свободная скамья.
В минувшие дни, бродя по Москве, мы однажды сидели на этой самой скамье. Но с того недавнего времени мир неуловимо переменился, словно бы стал торжественней и строже, а к его бесконечному, разнообразно повторенному спектру прибавилась еще одна линия – волшебная.
Жизнь оставалась строгой, требовательной и как будто равнодушной к отдельной судьбе, но мы с приятелем отныне знали, что она и добра и что радость на длинной лестнице дней – неслучайная находка.
Старшина артели аккуратно расплатился с нами за выгрузку чугунных труб, и, наверное, потому что сам вел дела, без подрядчика, нам достался небывалый куш – по три целковых за ту неистовую ночную смену. В другие, тоже ночные смены, мы едва «дотягивались» до полтинника. Если же к этим «фартовым» шести рублям да еще приплюсовать два заветных червонца, сумма получалась внушительная. Впрочем, то был лишь поверхностный подсчет, без касательства сущности. А если коснуться сущности, так две продолговатые, светлосерого тона купюры, с водяными знаками на чистых закраинах, с надписью: «Червонец», имели не только указанную нарицательную стоимость, но и неуказанную: они были неизмеримо дороже множества других таких же купюр, однако это знали мы, двое, и никто больше.
Так получилось, что не в трудную пору экзаменов, а когда все отгорело и отшумело, нежданно-негаданно и наше молодое счастье улыбнулось нам. Тогда мы принялись открывать двери. Сначала нам открылась дверь гостиницы на Рождественке. Здесь даже сказали: «Милости просим!» Не важно, что номер оказался маленьким и темным, – то был трамплин. Отныне мы не смели напрасно терять и часа времени: еще оставалось не открыто столько дверей! Но они открывались нашему желанию, – двери музеев, читален, выставок, театров, удивительных книгохранилищ, старинных и примечательных усадеб, торжественных храмов, сумрачных монастырей и притихших дворцов, исполненных зловещего великолепия. Они нам открывались!
В один из тех памятных вечеров мы вспомнили и низенькую дощатую дверь, что вела в каморку Павла Семеныча. Мы принесли ему скромный подарок – вязку сушек, сахар и чай, но дедушку на дежурстве не застали. Знакомый коридор был непривычно безлюден: здесь уже отгорели страсти, и наши – тоже, и казалась грустной тишина.
Старый швейцар, мы знали, жил в этом же дворе: высоко, на пятом этаже, под самой крышей тускло светилось его окошко.
Лестница была крутая, и мы поднимались медленно, преодолевая сомнения в уместности такого непрошеного визита. Но эти сомнения почти тотчас забылись, едва Павел Семеныч открыл нам дверь. Как он обрадовался, плюшевый дедушка, незваным гостям, как зачастил в мягких войлочных туфлях по своему холостяцкому жилищу! Нам, конечно, не следовало так поступать; хотя бы предупредили, а то исчезли на две недели – и ни слуху ни духу.
И снова запел свою веселую песенку добродушный пузатенький самовар, а дедушка вел разговор неторопливый и значительный. Как и всегда, его окружали, будто присутствуя здесь, известные литераторы, педагоги, архитекторы, медики, а уж академики – непременно, и он запросто обращался с ними, журил, ободрял, похлопывал по плечу.
Неожиданно он спросил:
– Как же вы теперь-то, голуби? Поуспокоились?
– Пережили и поуспокоились, – сказал после неловкого молчания Филиппыч. – Мы не в обиде: Москва, спасибо ей, щедра – другой и за всю жизнь того не увидит, что мы за две недели повидали. А нынче забота у нас дорожная: где-нибудь в Приморье рыбачить будем, или, может, лес рубить, или золотые россыпи разыскивать.
Дедушка усмехнулся:
– Далековато.
– А далековато, чтобы увидеть побольше.
Старик удивленно покачал головой:
– «Золотые россыпи»!.. И где научился намеками разговаривать? Вам предстоит, мальчики, на этих россыпях сызнова жизнь начинать – строгую, серьезную. Тут, может, и мой совет будет на пользу…
Он вдруг засуетился и поспешно встал, почти оттолкнув стакан; чайная ложечка пронзительно задребезжала.
– Мальчики… Может, вы и не знаете до сей поры? Вас-то ведь приняли! Помудрили и приняли на рабфак-то! Пятеро вас вроде бы в кандидатах были, и все пятеро теперь зачислены.
Мы тоже встали из-за стола. Чайная ложечка затихла. Самовар увлеченно посвистывал, и в тишине был слышен только его веселый голосок.
– Это она, – взволнованно прошептал Филиппыч, – Да, только она!..
Дедушка ступил к окну, поднял руку и отодвинул штору. Он отодвинул ее рывком – и словно бы вытряхнул на стекло, волшебник, золотистую россыпь огней. Им не было числа, они текли и дробились, тлели, вспыхивали и яростно разгорались – беспокойные, жаркие огни Москвы.