Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
– Минутку, – прервал он мягко. – Рассказывать будете вы, я люблю слушать.
– Но я сохранил вашу веревочку, и, если она вам дорога, можете считать себя связанным ею. Вы расскажите мне все, что я попрошу.
За выпуклыми стеклами очков зрачки его глаз казались огромными.
– По крайней мере, объясните мне, что это за сейф, тиски, отвертки, напильники?
– Я очень хотел бы знать подробности: как вы работаете над рассказом. И особенно мне хотелось бы узнать, как вы накаляете, куете, закаляете иную фразу, что она получается у вас кованная, с затаенным звоном и с тем осадком страсти, что въедается в память и пьянит. Учтите, эта наивная просьба не случайна; «звезда полей» до сих пор светится надо мной по ночам.
Он долго молчал, пристроившись у стола, в уголке, растягивая и прощупывая свою веревочку.
– Напильники и отвертки! Вы еще забыли упомянуть шурупы. Да, серьезно. Вполне серьезно. По-видимому, искусство стиля – в этом обостренном чутье к слову, когда в хорошей, естественной, убедительной фразе ты ощущаешь вдруг почти неуловимую погрешность, а потом, лишь слегка повысив или понизив интонацию, то есть лишь немножечко довернув незримый шуруп, с облегчением убеждаешься, что отныне все на месте. Правда, для этого приходится просеять много слов и самых разнообразных словосочетаний, однако нельзя забывать, ни на минуту нельзя забывать, что слово то у тебя особенное: ты его окончательно только один раз записываешь, а типографский шрифт повторит его тысячи и тысячи раз!
Сосредоточенный, занятый своей веревочкой, он спросил строго:
– Ну-ка, если вы нелепицу в рассказе, в повести, в романе допустили? Одно неточное, неуместное слово – и, ежели вы настоящий, взыскательный художник, значит, будете сожалеть и каяться всю жизнь. Вы задали простой вопрос, однако он одновременно и сложен. Тот сейф, от которого вы просите ключик, всегда открыт. И первое, что следует взять в нем, – тиски. В них нужно вложить все свое терпение, всю силу воли и завинчивать до отказа. Нет зримого уровня, четко обозначенного критерия, когда строка и лаконична, и естественна, и наполнена до краев. Но он, этот критерий, постоянно чудится и влечет, и, чтобы приблизиться к нему, нужно иметь немалый запас упрямства и ярости. Нужно уметь завинчивать тиски. Без жалости к себе, без оглядки на исписанные и перечеркнутые страницы, не поддаваясь приступам огорчений и скепсиса, этого медленно действующего яда. Откровенно сказать вам, трудная, изнурительная эта работа, наверное, не по мне. Будь я покрепче здоровьем, посильнее, возможно, сумел бы справиться и с большими замыслами. Но я от рождения хлипкий, нескладный, болезненный, и если и есть у меня капелька хорошего, так это – строгость к своей строке. Тут я не допускаю компромиссов – перечеркиваю строчку, абзац, страницу и десять, и двадцать раз, потом заново переписываю и опять перечеркиваю. Все это, конечно, не равнодушно и не ради чистописания.
Тут он как будто вспомнил о чем-то неприятном, замкнулся, помрачнел и на мои вопросы отвечал уже рассеянно, односложно, думая о чем-то другом. Я невольно подумал, что, наверное, наскучил ему со своим любопытством.
Но Бабель сказал:
– Бывают минуты, и таких минут немало, когда на меня, Петр, право, не следует обращать внимания. Быть может, мы с вами и в этом разберемся. Когда вы приедете в Москву, там, в довольно глухом Николо-Воробинском переулке, вы найдете домик другого, приветливого Бабеля. Обратите внимание на такую подробность. Как интересно это происходит в жизни: ничего особенного меж нами как будто и не было сказано, а наши отношения уже доверчивы и теплы.
Он задумчиво улыбнулся и крепко встряхнул меня за плечо.
– А славно бы сейчас очутиться нам вдвоем под сенью того баркаса, на червонном песке, у доброго моря с неслышной и легкой сиреневой волной, с древним названием, в котором светится отблеск волшебной сказки, – Лукоморье.
Я уже был хорошо знаком с Бабелем, когда старшие литераторы, случалось, отзывались о нем как о человеке нелюдимом, скрытном, недоверчивом. Рассказывали, будто он зачастую избегает встреч даже с друзьями, таинственно и надолго исчезает из дому, вообще ведет странный образ жизни, то затворнический, то кочевой.
Мне повезло на встречи с ним с первого дня нашего знакомства в Донбассе, и я не заметил в его характере и признака перечисленных черт. Наоборот, он жадно тянулся к людям, охотно знакомился, искал собеседников, особенно в шахтерской среде, с интересом приглядывался к горнякам-ветеранам, прислушивался к их речи, заразительно смеялся их крепким шуткам.
В один из летних вечеров мы прибыли с ним на шахту «Смолянка». Поездка была для нас полной неожиданностью. Сначала мы было решили пойти в кинотеатр, но в кассе билетов не оказалось, а обращаться к администратору Бабель счел неудобным. «Знаете, я никогда не называю своей профессии. Откровенно сказать, стесняюсь… Был Пушкин, был Грибоедов, был Толстой – и вот, извольте… Бабель! Меня смущает дистанция… Кроме того, я заметил, что слово „писатель“ и привлекает внимание, и настораживает, а это одинаково неприятно».
Мы стояли на трамвайной остановке, когда, громыхая и сыпля искрами, подкатил вагон с надписью на маршрутной доске «„Смолянка“ – город».
– Может, вместо кино, проехаться на «Смолянку»? – с усмешкой спросил Бабель. – Жаль, далековато… – И вдруг встрепенулся. – А что, если вот так, сели и поехали?..
Он легко вскочил на площадку, я за ним, вагон тотчас тронулся, и к нашему удовольствию почти все места в нем были свободны. Присаживаясь к окошку, он сказал:
– Путешествие особенно интересно, если оно неожиданно. Я это уже не раз проверил и приведу пример: мне, скажем, предстоит поездка во Францию и виза уже в кармане. До отъезда остается неделя. Нужно собраться, кое-кого на прощанье навестить, заглянуть в некоторые справочники, привести в порядок свое писчебумажное хозяйство. Что ж, все успеется, до отъезда ведь целая неделя, но… – он вздохнул и развел руками. – Но тут начинается непонятная душевная суета. Мелькают часы и мелькают дни, и ты куда-то спешишь, хотя, по сути, ничего толкового не делаешь – ты просто-напросто озабочен предстоящей дорогой. И сама эта озабоченность становится привычной, и если разобраться в чувствах, то окажется, что ты в дороге с той самой минуты, когда тебе вручили визу и билет. Вот почему в истинную минуту отъезда ты остаешься спокойным, даже несколько равнодушным – ты эту минуту авансом пережил.
– А на «Смолянку» мы сегодня не собирались.
Он тихо засмеялся.
– Я и веду об этом разговор: нет, не собирались! Вот и прекрасно! Ну, ей-богу же, здорово, а?!
На стрелках и поворотах вагон швыряло и мотало, будто баркас в шторм, и Бабель несколько раз привставал и оглядывался на вагоновожатого, то растерянно, то одобрительно приговаривая:
– Ас!.. Ну, право, это ас! Кажется, он уже сошел с рельсов и шпарит прямо по степи!
В нарядной «Смолянки», плохо освещенной и накуренной, было полно народа: к спуску в шахту готовилась ночная смена. По еще недавнему почину, который уже сделался традицией, в этот короткий отрезок времени шахткомовцы успевали провести очередную летучку: то ли политинформацию, то ли обзор новостей района; случалось, выступал баянист, певцы, лихие танцоры. Люди уходили на свою подземную каменную ниву с настроением неожиданно праздничным, а такая общая приподнятая настройка чувств (это знали и хозяйственники) определенно вела к повышению угледобычи. Когда мы вошли в нарядную, на дощатых подмостках, перед тесной, притихшей толпой шахтеров стоял высоченный, рукастый, чубатый дяденька и, замахиваясь огромным кулаком, крыл, опрокидывал на пол и топтал ногами гидру мирового капитализма.
Говорил он лубочной рифмованной прозой, проглатывая лишние слоги, сокращая длинные слова, а ритмические пустоты заполнял то жестом, то мимикой, то напряженном и словно бы необходимой паузой. В общем же речь его лилась естественно и бойко, вызывая реплики, смех, общее одобрение. Бабель сразу же заинтересовался пылким оратором и спросил у соседа, усатого крепыша:
– Кто этот лектор, приезжий?
– А никакой не лектор, – ответил шахтер, не обернувшись. – Высокий артист! Он трехпудовыми гирями, как мячами, играет.
Бабель радостно удивился:
– Как… мячами?
– Факт.
– И, наверное, поет?
– Ого!
– И танцует?
– «Сербияночку» ударит под баян – душа замрет!
– Что же он сегодня… с лекцией?
Крепыш досадливо поморщился, повел плечом.
– Попробуй-ка гири помотай. Нужна и передышка.
Бабель обернулся ко мне и жарко прошептал на ухо:
– Превосходно, черт побери!
Высокий артист закончил свое выступление под грохот аплодисментов и повелительный зов гудка. Толпа всколыхнулась, отхлынула к двери и сразу же поредела. Через три-четыре минуты нарядная почти обезлюдела, а чубатый все еще стоял на подмостках, подняв руку и улыбаясь, посылая прощальный привет.
– Кажется, теперь он и за нас возьмется, – шепнул мне Бабель, и, взглянув еще раз на артиста, я убедился, что он улыбался нам, и не кого-то другого – нас приглашал подойти к подмосткам. Как видно, мы приближались слишком медленно, несогласованно, и он нетерпеливо тряхнул головой, легко соскользнул с помоста на пол, броско отмахал десяток шагов и замер перед, нами.
– Извините, что я не буду оригинален… В этом зале вы только двое при галстуках.
Бабель прервал его подчеркнуто робко:
– А это… нельзя?
Артист откинул голову и гулко хохотнул.
– Можно! Даже бантик. Даже жабо. Видели этакую кружевную обшивку вокруг ворота? Только у нас в шахте это не принято. А здесь собираются люди перед спуском в шахту.
– Спасибо. Вы это хорошо растолковали, – мягко сказал Бабель. – Еще когда вы держали с этого деревянного возвышения речь, я подумал, что нам было бы не лишне побеседовать. Итак, перед вами два скромных словесника, два глубоких надомника, которых вдруг потянуло от бумаг к людям…
Пока он, наивно и доверчиво глядя в глаза артисту, округлял витиеватые фразы, я успел обшарить свои карманы и обнаружить командировочное удостоверение местной городской газеты; правда, оно было просрочено и не объясняло нашего визита на «Смолянку», но все же называло профессию.
– Отлично! – воскликнул артист, взглянув на редакционный штамп и тут же возвращая мне удостоверение. – Надеюсь, вы не посчитали меня нахалом? Прошу учесть, что темой моего выступления была бдительность. Вы, конечно, знаете, что черт не дремлет. Поэтому я внушаю каждому, кто имеет терпение меня слушать: подойди, в случае сомнения, к прохожему и прямо спроси – кто ты?
– Именно этот вопрос я и хотел вам задать, – почти ласково заметил Бабель, с интересом всматриваясь в лицо артиста, утомленное, но смешливое, освещенное живым и веселым блеском глаз.
– Ну, в таком случае быть беседе, – решительно заявил артист, стал между нами, обнял нас за плечи и увлек к ближайшей полуоткрытой двери, попутно сообщая: – Здесь моя артистическая уборная, и здесь же, по совместительству, кабинет главинжа. Странное совместительство? Ничего, уживаемся. Позвольте, я вам представлю этого ветерана.
В небольшой комнатушке, за столом с двумя телефонами, сидели двое: лысый, дородный старикан, с жестким, повелительным выражением лица, и наискосок от него, опираясь локтем на угол стола, – молодая, смуглолицая, очень красивая женщина. Они резко обернулись к нам, и, привставая, старикан спросил:
– Из треста?..
– Нет, батенька, тут дело посерьезней, – громко и почему-то грозно произнес артист, с грохотом придвигая нам скамейку. – Это, уважаемый главинж, братья литераторы, граждане простые и скромные, но занозистые. Они сообщили мне, что их вдруг потянуло к людям.
Почему-то я был уверен, что старикана-инженера такая рекомендация не обрадует и он поторопится избавиться от нас. Но я ошибся: жестом широким и приветливым он подал нам, улыбаясь, руку и тут же представил свою собеседницу:
– Наш главный начальник по электричеству, товарищ Катя Коренева. Шахтеры зовут ее «свет-Катя».
Женщина слегка кивнула нам и взглянула в тусклые очки Бабеля широко открытыми, ясными, чуточку насмешливыми глазами.
– Уважаю литераторов. Разделяю их бессонницу. Трудная у вас работа, я это понимаю.
– А я сказал бы – острая работа, – заметил Бабель, неловко переступая с ноги на ногу, смущаясь и любуясь черноглазой свет-Катей. – Вы работаете в шахте? Значит, ежедневно под землей? Вот и судите сами, разве мы смогли бы встретить вас, если бы не наша профессия? Она дарит интересные встречи – и это в ней самое ценное.
Свет-Катя еле приметно сдвинула брови.
– Это, разрешите спросить… комплимент?
Артист шумно вздохнул и с треском опустился на скамейку.
– Что касается меня – обожаю комплименты!
– Именно вас и касается, – тем же ровным тоном продолжал Бабель, уловив, конечно, как словно бы легкая тень промелькнула по лицу женщины. – Вы сумели соединить в себе столько дарований: куплетист, танцор, баянист, гиревик…
Артист поклонился и, опустив глаза, добавил:
– Театральный художник и плакатист, резчик по дереву, часовой мастер, мотоциклист и забойщик.
Бабель изумленно вскинул брови; единственная морщина, пересекавшая его лоб, обозначилась резким, глубоким изгибом.
– И… забойщик?
– Ровно четыре года назад, а товарищ Катя и главинж Николай Савельевич могут подтвердить, в завале хрустнули мои ребра. Считалось – финиш, то есть отходная. Однако Мишенька Михеев любит жизнь и потому, простившись с обушком, стал осваивать другие профессии. Теперь и вы удивляетесь мне, а между тем в прошлом уже были подобные примеры. Может, слышали про одного живописца, который был еще и скульптором, и музыкантом, и поэтом, и архитектором, и замечательным изобретателем, и ученым. Жаль, но познакомить не смогу, он жил четыреста лет назад.
– Леонардо да Винчи, – заключил Бабель.
– Наш универсал Михеев непрерывно занимается самообразованием, – одобрительно пояснил инженер. – Так и стреляет громкими именами… Правда, он не Леонардо да Винчи, но…
Инженер несколько замялся, подыскивая слово, а Михеев одобрительно подмигнул ему.
– Ничего, я не обижаюсь. Продолжайте…
– Но его у нас на шахте любят, – сказала свет-Катя.
– И это, я уверен, самое главное! – воскликнул Бабель. – Потому что нет награды выше любви, с чем вы, конечно, согласитесь, уважаемый гиревик и художник?
Видимо, по звонку инженера (кнопку звонка я позже заметил на столе) в комнате, широко распахнув дверь, появилась пожилая, румяная и веселая тетушка с огромным железным подносом в руках, и сразу же запахло чаем и теплым хлебом.
– Вы – ангел, тетя Маша! – воскликнул артист, принимая из ее рук поднос и с наслаждением вдыхая аромат свежего чая. – Для полного впечатления вам недостает парочки крыльев и, между нами, бутылочки коньяка… – Тут он едва не уронил поднос. – Ба! Что я вижу? И это мое желание предугадано? Клянусь, четыре звезды! Нет, я не ошибся: вы, тетя Маша, исчадие рая!..
– Не хвали в очи, не брани за глаза, – скромно молвила тетя Маша. – Вам, Катенька, я портвейного налила на сон грядущий. Вы-то две смены в шахте пробыли, а смотрите молодцом. Я и сама на здоровье не жалуюсь, но после двух смен в шахте, ей-богу, с ног свалилась бы. Эх, верно, значит, говорится, что молодость летает пташкой, а старость ползет черепашкой!
– С этой минуты, тетя Маша, – торжественно заявил артист, – я вас записываю в драмкружок. Художественные импровизации на заданные темы, идет?..
Но бойкая буфетчица даже не взглянула на него, а свет-Катя, аппетитно попивая чай, стала рассказывать об опасном обрыве электрокабеля где-то на уклоне. Инженер недовольно покачивал головой, хмурился и что-то записывал в блокноте. Неожиданно он заметил:
– Я еще не слышал от вас вопросов, уважаемые гости. И это, сказать откровенно, по-хорошему настораживает меня. Чтобы писать о шахте, даже если ты знаешь горняцкую специфику, всегда необходимо войти в конкретный материал. Нет одинаковых шахт, как и одинаковых шахтерских коллективов. Мы, смоляне, почтенные старики, – ого, сколько десятилетий погромыхивает наша славная «Смоляночка» и в какие глубины, свыше километра, упрямые свои дорожки провела. Что ж, осмотритесь, к людям подойдите, мне ли вас учить? Понравится – снова приезжайте, и в третий, и в десятый раз: мы – хозяева открытые и к гостям радушные, ни радостей, ни печалей своих от вас не скроем.
Порывшись в кармане пиджака, Бабель извлек маленькую, в черной обложке записную книжечку, заглянул в нее, почти приблизив к носу, и вдруг высыпал собеседникам целый ворох вопросов. Возможно, у старого инженера мелькнула догадка, что этот очкастый заезжий литератор не имеет ни малейшего представления о горном деле, о шахтах, вообще о подземном мире Донбасса. Но Бабель настойчиво и цепко повел ту линию, которую избрал для беседы: его увлекал исторический аспект, этапы раскрытия неслыханных подземных кладов Донбасса, развития горных разработок и место «Смолянки» в этой каменной летописи.
Пока Бабель говорил, непринужденно, без запинки называя имена и фамилии ученых – первооткрывателей Донбасса, геологов, инженеров, – я внимательно наблюдал за нашими гостеприимными хозяевами; сначала они переглянулись несколько смущенно, а потом стали слушать с удивлением и явным интересом.
Нет, этот, с виду благодушный и простоватый, заезжий литератор кое-что знал! Быть может, он с расчетом начал с наивного вопроса: не тревожит ли их, бывалых горняков, не страшит ли каждый очередной спуск в шахту, именно те секунды, когда железный ящик клети, лишившись опоры снизу, повисает над черной бездной?
Да, наши собеседники быстро переглянулись, и свет-Катя, сдержав улыбку, сказала:
– Внуш-шительный вопрос!..
А главинж буркнул что-то невнятное и принялся тереть переносицу. Теперь мне стало интересно наблюдать и за стариком-инженером, и за красивой свет-Катей: в их лицах так явственно выражалась смена чувств – этой сменой неприметно и уверенно управлял их собеседник. Он упомянул имя геолога Ильина, и главинж одобрительно наклонил голову, При имени Евграфа Ковалевского главинж даже привстал.
– Когда я учился в Петербурге, – сообщил он негромко и как бы доверительно, – талант, проницательность, открытия Евграфа Петровича у нас, у студентов, будущих горняков, вызывали более, чем почтение, – трепетную гордость!
И тут Бабель проявил ту щедрость памяти, которая удивила нас всех. Он без усилия, будто по записи, назвал почти всю плеяду блестящих горных инженеров-донбассовцев начала прошлого века: Иваницкого, Кузьмина, Васильева, Томилова, Анисимова, Летуновского, Соколова, предваривших гениального Карпинского с его замечательными учениками – Мушкетовым, Обручевым, Чернышевым, с великим геологом Лутугиным…
Говорил Бабель с увлечением, с жаром, очки на его носу перекосились, с лица исчезло обычное, чуточку насмешливое выражение, широко открытые глаза блестели. Тут на какие-то минуты приоткрылась его истинная сущность: огромная жажда знания, страстный интерес к предмету и цепкая хватка памяти. Нет, он неспроста оказался в Донбассе, этот беспокойный человек, у него были какие-то планы, связанные с шахтерским краем, и он осмотрительно вел свой трудный ход к огромному, жаркому пласту жизни, имя которому – Донбасс.
Мы уезжали со «Смолянки» в полночь. Главинж, растроганный и словно помолодевший, предлагал переночевать в его коттедже, но Бабель сослался на какие-то неотложные дела в городе. Он обещал приехать через недельку и побыть на поселке основательно. До трамвайной остановки нас провожали Катя и артист. Светила полная луна, и листва молодых тополей в палисадниках сверкала серебром и чернью.
Артист почему-то притих и неслышно шагал несколько в сторонке, а свет-Катя говорила мечтательно:
– Есть в жизни мгновения, которые не забываются. Вы согласны? Время штампует свой шаг с монотонностью автомата. Человек постоянно в заботах, в неотложных, неоконченных или не начатых делах. И вдруг выпадают такие минуты, как эти, как сейчас… Что в них волшебное? Не знаю. А как хорошо ощущать каждой своей клеточкой, дыханием, осязанием, слухом, что ты живешь, и сознавать к тому же, что нет, не напрасно живешь.
Бабель смотрел на нее с умилением.
– Спасибо, вы ответили мне, свет-Катя.
Она удивилась:
– Ответила? Но я не слышала вопроса.
– Я думал о вашей красоте, – сказал он тихо. – О том, что ваше лицо как бы освещено изнутри. Теперь я понимаю, что вы очень любите жизнь и отсюда эта ваша одухотворенность.
– Послушайте, уважаемый газетчик… – смущенно заметила Коренева, видимо, намереваясь свести его замечание к шутке, но он резко остановился и повторил дважды:
– Вы очень красивы, свет-Катя..
– Извините за диссонанс, – как бы покончив с назойливой мыслью и снова возвращаясь в компанию, возгласил артист. – Я попрошу ответить мне на один вопрос. Буду откровенен: я тоже пишу. Да, пишу стихи, несмотря на свои тридцать четыре года.
Бабель смотрел на него снизу вверх и ждал вопроса, но артист молчал.
– Ну и что же? – дрогнув плечами, весело спросила Катя.
Артист погрозил кому-то пальцем.
– И зачастую не пишется. Хочу написать, и ни в какую! Не пишется – и все! Тогда я со злости и огорчения заваливаюсь спать.
Бабель сочувственно вздохнул.
– А после сна… тоже не пишется?
– Представьте, нет. Замыслов – гора! А на бумаге точки да треугольники. Я хотел бы знать, почему оно, такое состояние, вроде бы немота души?..
Теперь я ждал от Бабеля шутки, остроты, веселого слова, мол, крепись, казак! – но он задумался, взял руку артиста, погладил и отстранил.
– Не с моих «высот» отвечать на такие «крики души». Давайте предоставим это Льву Толстому. Помнится, с подобным вопросом к нему обращался один писатель, и Толстой посоветовал; опишите это состояние, когда не пишется, разберитесь в нем обстоятельно, опишите его.
Сыпля заливистыми звонами и празднично сверкая огнями, к нам быстро мчался вагон трамвая. В огромном развороте степного лунного пейзажа он казался живым и веселым, этот быстро бегущий мирок электрических огоньков.
Кто-то взял меня сзади за локоть, легонько отстраняя с рельса, я обернулся и замер, снова удивленный такой открытой и полной человеческой красотой. Это была свет-Катя. Вся охваченная легким и зыбким лунным светом, она задумчиво смотрела в мерцающую степь, быть может, ощущая наивысшую пору своей жизни, и зрачки ее глаз были огромны, полные затаенного черного блеска, и выглядела она значительно моложе своих средних лет, спокойной, сильной и радостной.
Прощаясь, артист задержал немного руку Бабеля в своей руке.
– Вот и забыл вам сказать, извините… Знаете, что я вчера исполнял на втором наряде? Я исполнял рассказ Бабеля – «Соль». Ну, какая была овация!
Теперь он внимательно смотрел в лицо Бабеля, стараясь уловить его взгляд, но тот поспешил в вагон трамвая.
Некоторое время мы еще стояли на задней площадке вагона, и нам были видны два человека на крутом извороте трамвайного пути.
Почему-то нервничая, Бабель резким движением сдернул с носа очки и стал протирать их. Руки его дрожали.
– Вы поняли, что случилось? – спросил он шепотом, словно бы по секрету. – Правду скажите, поняли?
– Да, конечно.
– Что именно?
– Они узнали вас.
– И ни слова! – наваливаясь на меня грудью, он стал говорить сбивчиво, растерянно и восхищенно. – Все же какое… да, какое тонкое поведение! И даже на прощанье – только намек! А люди – все трое – это же литые образы, каждый по-своему силен, резко очерчен, огранен, самобытен и знает свое место в жизни, то есть знает самое главное, что нужен… да, что нужен и другим. – Он засмотрелся в степь. – И что за чудесный ребенок – артист! И умница – инженер… И разве забудется она, свет-Катя? – Он встряхнул меня за плечо. – Почему вы молчите?
Я сказал, что вспомнил недавно прочитанную статью, ее написал критик Горбов, он называет Бабеля индивидуалистом, который замкнулся в ироническом скепсисе.
Он еще крепче стиснул мое плечо и громко, заразительно засмеялся: он умел смеяться искренне, от всей души.
Не знаю, какие неотложные дела позвали его в Москву, но уже на следующий день Бабель уехал из Донбасса. Он помнил, что я позвоню ему, и оставил на мое имя письмо, – так мне ответили по телефону. Шел проливной дождь, но, мучаясь любопытством, я отправился на квартиру редактора, где черная строгая дама вручила мне большой шершавый пакет с редакционным штампом.
Раскрывать его при этой даме я не стал, спрятал за пояс, чтобы не замочил дождь, и зашагал по лужам в свое гостиничное уединение, еще сильнее томясь от нетерпения и любопытства: что за послание мне вдруг адресовано, почему понадобился такой пакетище?
Однако в пакете оказалась одна лишь маленькая, малюсенькая записочка: извиняясь за неожиданный отъезд, Бабель приглашал навестить его, при оказии, в Москве и сообщал номер своего домашнего телефона.
И я позвонил ему… ровно через год.
Сначала мне ответила женщина, спросила кто и откуда, и выразила сожаление, что я не застал Бабеля в Москве. Тут же, однако, произошло чудо: он молниеносно возвратился из поездки и, прервав наш разговор, весело прокричал в трубку:
– Отлично, что вы приехали и позвонили! Приходите, жду.
– Я бы с удовольствием, находись вы в Москве…
Он засмеялся:
– Просто хозяйка не заметила, что я возвратился.
Он жил в нешумном Николо-Воробинском переулке, в старом домике, занимая уютную квартирку с внутренней лестницей на открытые антресоли. Внизу, в довольно просторной, но не очень светлой комнате он радушно принимал гостей. (Позже я убедился, что гостей он принимал только радушно, с живым, искренним выражением интереса и симпатии, или же совсем не принимал, находясь в таких случаях «в отъезде»).
– У меня было предчувствие, что сегодня кто-то обязательно приедет, – сказал он, широким жестом распахивая дверь и весело поблескивая из-за очков глазами. – Все же предчувствие – штука серьезная, и поэтому я запасся двумя билетами на премьеру во Втором МХАТе. Спектакль ожидается интересный. Есть такой француз – драматург Жак Деваль, а пьеса называется «Мольба о жизни».
Я сказал, что видел афишу и даже пытался купить билет. Он замахал руками.
– Можно было и не пытаться. Верьте мне: я в этом деле соображаю, мальчишкой промышлял у театральных касс. В былые времена одесские пацаны при таких аншлагах имели выручку. А нам с вами на этот раз повезло: мсье Деваль, комильфо, спасибо, прислал билеты.
– Сам Жак Деваль? Автор пьесы?
– Он самый. Очень милый француз. Но поговорим не о парижанах – о донбассовцах: как там наши добрые знакомые – украинский лирик Герасименко, поэт-коногон Беспощадный, артист со «Смолянки» Миша Михеев, Николай Савельевич – инженер, красавица свет-Катя, горловчанин Изотов, чье имя все чаще мелькает в газетах? Сразу же скажу вам по секрету, что принял решение снова ехать в Донбасс. Я им увлекся и проникся. Конечно же, без бодрячества, без этих глупостей: ах, мой станочек, моя домнушка, моя шахточка!
Он усадил меня за стол, отодвинул стопу журналов и газет, присел напротив.
– Только здесь, в тихом переулке, осмотревшись и призадумавшись, я ощутил тот весомый, добрый осадок, что вынес из Донбасса. И вспомнился Чехов. Он мечтал пожить где-нибудь в районе Харцызска. Эти строки из его письма показывают, насколько обостренным у Антона Павловича было чутье к пульсация жизни, к наиболее выразительным ее проявлениям, к географии «горячих точек» страны.
Я заметил ему, что в дороге перечитал «Конармию». Он насторожился:
– И что?
– На заводах, на шахтах в Донбассе вы встретите немало бывших буденновских конармейцев, меченных свинцом и сталью лихих рубак: в них не убавилось ни ярости, ни отваги, но только эта неистовая сила переключилась на уголь и металл и стала рабочей хваткой. Будет вполне логично, если автор «Конармии» последует за своими героями.
Он смотрел на меня широко открытыми, немигающими глазами, и зрачки его глаз, увеличенные линзами очков, были огромны.
– Спасибо. – Он молчал долгую минуту. – О, это большая задача! Огромная задача. И привлекательная. Очень. Быть может, потому и привлекательная, что трудная, что так суров материал. А пока мне ясно одно: настоящей книги о Донбассе еще не существует. Ни прозы, ни стихов. Шахтерские «страдания» это подтверждают: они – просьба о песне, тоска по песне. Что же касается романов, повестей, рассказов о шахтерах, а таких книжек за последние годы появилось порядочно, так в большинстве это – ремесленные поделки, высокопарные, спекулятивные, низкопробные. Как они появляются? Кто их печет? Конечно же, не писатели. Звание и призвание писателя высоки, и он не станет фальсифицировать эмоций, принижать мышление героя до примитива, нагнетать трескучий и холодный «оптимизм». Определенно, в литературе развились «древоточцы», они портят «материал», искажают картину жизни, обедняют, обгладывают героя до костей. Книжки эти обречены еще в час рождения: они никого в ничему не научат, а прочтут их, быть может, одни только дежурные рецензенты.
Я назвал повестушку, о которой в ту нору было немало сказано: она всплыла на гребне рапповского призыва ударников в литературу и подчеркивала всем известный контраст между старым, капиталистическим, и новым, социалистическим Донбассом.
– Это лубок, – небрежно сказал Бабель, недовольно морща лоб, – а в лубке вы напрасно искали бы «глубины жизни».
Он встал, броско, энергично прошел к окну, замер, словно бы удивившись преграде, и уже медленно возвратился к столу.
– Я представляю себе достойный роман о Донбассе, как мощную и яркую поэму в прозе, поэму торжественную своей правдивостью, высотой инженерной отваги, повседневного шахтерского подвига. Читатель войдет в эту поэму, как в строгий, сияющий храм, в котором ничто и никто не пугает, не предает анафеме и не грозит, а человек труда предстает со своими рукотворными чудесами, как великий зодчий, продолжающий сотворение мира…
– Между тем, эта торжественная декларация, – заметил я, – не характерна для писателя Бабеля, которого я знаю.
Наклонив голову, он насмешливо заглянул мне в глаза.
– Неужели вы и всерьез считаете меня скептиком, нытиком, эротоманом, эстетствующим снобом и прочее? О, на меня понавешивали ярлыков! А суть моей скромной писанины в том, что я всегда любил и люблю простого человека, всегда страдал его страданиями и желал ему счастья.
В театр мы решили идти пеши, избрав довольно дальний путь вдоль набережной Москвы-реки, вверх, мимо Василия Блаженного, через Красную площадь… В ясное предвечерье после несильного дождика улицы сверкали, как лакированные, окна зданий в закате вспыхивали и лились, и весь город выглядел словно бы кованным из бронзы.
– Люблю Москву… Ах, как люблю Москву! – говорил Бабель, внимательно заглядывая в лица прохожих, весело смеясь глазами. – Много я видывал городов, но другого такого города нет на земле. Это – город-волшебник с неразгаданной тайной, с ласковой силой очарования, которая неторопливо, но властно берет за сердце, чтобы не отпустить уже никогда.