Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 39 страниц)
– Значит, питаться за моим столом, – строго сказал Черняховский. – Это и на дальнейшее запомните. Мой гость, понимаете?
– Есть, запомнить на дальнейшее, товарищ генерал. Разрешите указать товарищу приезжему его квартиру?
Черняховский кивнул и взял трубку телефона.
Торопливо набросив полушубок и спускаясь рядом со мной по лестнице, майор спросил уже дружески;
– А почему вы сразу не намекнули мне, что у вас особой важности письмо?
– Признаться, я и сам не читал его.
Он не поверил, усмехнулся.
– Ой ли? Ладно, это ваше дело, я должен был бы и сам сообразить.
Мы вышли на улицу села, перекрытую высокими сугробами. Яблоневый сад за плетнем, весь прохваченный инеем, цвел, как в мае. Синеватые дымки взлетали над трубами хат, и в соседнем дворе музыкально поскрипывал колодезный журавль. Неподалеку от колодца, на коньке двухскатной голубятни, чинно и вежливо рассаживались в ряд розово-пятнистые голуби, прихорашиваясь, радуясь первому яркому солнышку.
Чуткая тишина заснеженных садов, синие тени хат на утоптанных тропинках, и тут же мальчонка на саночках, и голуби, пригревшиеся на своем игрушечном домике, – все было вокруг в те минуты как мимолетный снимок далекого мирного мира. Но что-то уже случилось, что-то неприметное и неотвратимое, – воздух как будто потяжелел, и вот ощутимо качнулся, сдвинулся, ударил волной, и, как в кино, когда показывают замедленное движение кадров, деревянная голубятня подпрыгнула, взлетела и, словно бы вращаясь, рассыпалась в прах, далеко разбрасывая по саду доски, щепки, поленья, а над щедрыми кронами яблонь всполошенно забуранилась метель.
Что-то мягко упало к нашим ногам, и майор поспешно наклонился. Грохот разрыва еще катился по закоулкам села, будто по гулким ступеням.
– Жаль, – сказал майор. – Добрая голубка… – И осторожно расправил розовое и нежное, покорное крыло.
Он тут же разрыл сугроб и сравнял его над голубкой. До отведенного мне жилья мы дошли молча. Время приближалось к полудню. На перекрестке догорала старая хата; пожар не тушили, нечего было тушить. Снег вокруг был чист и пятнисто-розов, как голубиное крыло.
Ходики на стене показывали два, когда ко мне осторожно постучался часовой, молоденький, улыбчивый солдат; он сказал, что пора и подкрепиться, и, подождав, пока я собрался, размашисто зашагал впереди по заснеженной тропе.
Черняховский квартировал в небольшом пригожем домике, неподалеку от школы.
Двери открыл сам командующий: на плече полотенце, в руке мыльница.
– Вот и порядок! – улыбнулся он и, кивнув на умывальник, передал мне полотенце и мыльницу. – Люблю точность во всем. А сейчас наш чудесник, орловский специалист, угостит нас такими пельменями, каких на всем полушарии не найдете.
Что-то неуловимо и явственно переменилось в его облике, он словно бы сбросил невидимую ношу и стал гостеприимным хозяином в простой «домашней» обстановке.
Усаживаясь напротив Черняховского за стол, я положил перед собой подаренные секретаршей два карандаша. Движением почти незаметным он тут же положил рядышком и третий.
– Пожалуй, теперь достаточно? Ну вот, морячок смеется, а ведь вопросов у него, наверное, тысяча? Но и в тысяче обязательно есть главный. Может, с него и начнем?
– Во-первых, Иван Данилович, скажу вам, что мне запомнится эта простая и добрая встреча.
Он терпеливо вздохнул.
– На Востоке принято начинать с комплиментов. Оставим их для повара. Он заслуживает. Во-вторых, вам повезло: у меня нашлось немного времени. А в-третьих, встреча самая обычная, и в том, что она состоялась – виноваты вы.
– Что ж, если виноват, – не каюсь. Но все же, почему… виноват?
– А потому, что вызвал у «грузчика» сочувствие. Действительно, подумал «грузчик», человек разыскивал, добирался на «перекладных», мерз в своей шинелишке, а там, смотри, «капитан» не разберется и, действительно, спишет «морячка». Это хорошо, когда человек прямо, бесхитростно подходит к делу. Не терплю изгибов и выкрутасов. Дело у вас, газетчиков, большое и важное, и мы, фронтовики, обязаны вам помогать. Правда, не всегда удается выкроить минуту, но уж если выкроил – говорить приходится обстоятельно, чтобы при разборе боевой операции, например, вашему брату не доводилось прибегать к «художественному домыслу». Быть может, он уместен в романе, но военная корреспонденция – дело строгого факта. Согласны?
– Да, но все же военная корреспонденция – не сводка. Солдат совершает подвиг, и для изложения самого факта достаточно, быть может, двух строк. В них не расскажешь о «тайне» подвига, о его незаметной психологической подготовке, характере, душе человека, подробностях событий, в общем, о тех живых слагаемых, которые в один Прекрасный час заставляют нас изумляться скромному рядовому бойцу.
Черняховский еле приметно улыбался краями губ.
– Как-то приезжал ко мне один писатель: деловит, рассудителен, в любых вопросах сведущ. И только один физический недостаток: близорук, стекла очков чуть ли не в палец толщиной. Тоже расспрашивал меня о подвигах, а потом попросился на передовую. На фронте было затишье, и я разрешил. Дали и автомат, как водится. Но едва он прибыл в батальон, как противник перешел в контратаку и занял важную высоту. Примерно через час наши обошли высоту и вышибли фашистов штыковым ударом, и так, понимаете, случилось, что в сутолоке боя комбат упустил из виду гостя, а писатель волей судьбы и своей близорукости одним из первых очутился в немецком окопе на самой макушке высоты. Видно, крепко устал и присел перекурить. Тут же к нему старший лейтенант подсаживается: мол, разреши, служивый, на минутку. Я из армейской газеты: расскажи о своем подвиге. Вообще, ты слышал это слово? Объяснить или не объяснять? Писатель принял это в насмешку, обиделся. «Хорошо, – говорит, – записывайте. Подвиг – это важное по своему значению действие, совершенное в трудных условиях. А подробнее – смотрите в словаре Ушакова. До свидания!» – Он тихо, заразительно засмеялся, пристукнув кулаками по столу. – Мне содержание этого «интервью» в тот же день передали. Ну, анекдот!.. Больше я гостя своего на передовую не отпускал и не знаю, написал ли он о том эпизоде.
Сразу становясь серьезным, Иван Данилович заговорил неторопливо, строго, как бы подводя своим наблюдениям итоговую черту:
– Подвиг нельзя уложить на полочку с этикеткой. Это широкое, безграничное понятие. Подвиг совершает не только тот солдат, что бросается с гранатами под гусеницу вражеского танка, но и тот, который поражает танк из ПТР. И не только тот солдат, что лихо идет в штыковую, но и тот, что спокойно берет фашиста на мушку. Писарь или повар в батальоне, связист или санитар, неприметные работяги, которым, казалось бы, несколько легче в бою, чем другим, когда приходит их минута – совершают подвиг. Значит, подвиг – это частица той работы, которую наш воин постоянно выполняет на войне, раскрывая себя и выражая, но не всегда, нет, далеко не всегда он знает, что его дело видно и другим, и что оно – подвиг. – Он отодвинул оконную занавеску, откинулся на спинку стула, – Итак, перейдем к вашему главному вопросу?
– Вы знаете, Иван Данилович, что народ живет событиями войны. На острие этих событий какой-то рубеж, узел дорог или город. В Киеве и в пути, пока я добирался к вам, только и слышно: Шепетовка… Она перед вашей армией. Когда?..
Казалось, он не понял вопроса, и я решился спросить напрямик:
– Когда мы услышим салют в честь войск, освободивших Шепетовку?
Черняховский сидел неподвижно, откинувшись на спинку стула, и смотрел в окно.
– И вас интересует, как я намерен взять этот город?
– Кому же это не интересно? Однако есть вещи…
Он заключил твердо:
– О которых не говорят. Кстати, условимся, что и первого вашего вопроса я не слышал. Впрочем, к этим «когда» и «как» – мы еще вернемся. Несколько позднее. Пусть пройдет время.
Я спохватился, поняв, что задал наивный вопрос, но Черняховский словно и не заметил этой оплошности: он вел себя открыто и просто, с тем мягким природным тактом, который и чувствуется, и не тяготит.
Я взял карандаш, раскрыл блокнот.
– Расскажите мне, Иван Данилович, о себе. Знаю, что вы мой земляк, украинец, в прошлом рабочий, но вашу биографию в печатном виде, сказать откровенно, я не нашел.
Он сочувственно вздохнул, усмехнулся.
– А все-таки искали?
– Да, интересовался.
– Не нашли потому, что в «печатном виде» ее и не было. Меня это, впрочем, не огорчает. Разве биографию каждого полковника следует издавать массовой брошюрой?
– Но вы – генерал-лейтенант, и ваши боевые дела известны.
Он прервал меня:
– Во-первых, в генералы я произведен совсем недавно. Во-вторых, я так понимаю, что до сих пор было только начало боевых дел. Большие, решающие дела еще впереди. Эта война, с ее коварной внезапностью, рухнула на нас обвалом, как где-нибудь на Кавказе, случалось, рушилась на мирное селение скала, весом в миллионы и миллионы тонн. Сначала мы выбирались из-под обломков скалы. Затем расчищали дорогу. Потом, осмотревшись, собрав силенки, двинулись дробить и ворочать эти обломки, а там, где они глубоко зарылись в землю, взрывать их или закапывать навеки. Трудная работенка, жаркая, и ей, как и положено солдату, я отдаю всего себя. Вернее сказать, в меру душевных сил и способностей возвращаю свой долг. Это долг – Родине, Партии, армии, которая меня воспитала, где командиры, воспитатели – коммунисты. Понятие Партия для меня конкретно, связано с моей биографией, со всеми ее ступенями. Я говорю – Партия, и передо мной возникают образы людей, суровых и добрых, строгих и милых, принципиальных и отзывчивых. Я был беспризорником. Они меня заметили и подняли. Приласкали, приодели, усадили за парту. Когда они произносили слово – рабочий, оно звучало возвышенно. Это благодаря им я захотел стать рабочим. А благодаря моим товарищам – новороссийским рабочим, я стал солдатом, курсантом, командиром. Вот, собственно, и вся биография, а ее фронтовая часть вам, наверное, известна.
– В Новороссийске и сейчас у вас есть друзья?
Он отодвинул ящик стола, осторожно достал перевязанный тесемочкой бумажный сверток.
– Видите, сколько?..
И развязал тесемочку. На скатерть посыпались разноцветные конверты, открытки, самодельные «треугольники», фотографии, вырезки из газет.
– Все это почта из Новороссийска. Мне она особенно дорога, и я ее храню. – Он взял листок почтовой бумаги, исписанный четким округлым почерком, развернул, прочитал вслух: «Дорогой Вануня, ты ли это? Некоторые у нас на поселке „доказывают“, что ты – это не ты. Ну, не смешно ли? Вчера я увидела в газете твою фотографию и на всю читальню закричала: „Ты, Вануня, ты!“…»
Он бережно свернул письмо.
– Знаете, кто пишет? Будто сама молодость! Давняя подружка, славная дивчина, мы вместе работали на заводе «Пролетарий». Она была инструктором комсомольской организации цеха и вручила мне путевку в Одесскую пехотную школу. Я и теперь, нет-нет, да и вспомню, как провожали нас, группу заводских ребят, комсомольцы «Пролетария» – в люди. Помнится, она так и сказала: «Провожаем вас в люди, ребятки, в большие люди с надеждой, что будем гордиться вами…»
Далекий Новороссийск, завод, штормовое море за молом порта, рыбацкие зори на баркасе, выезды за город всей дружной бригадой бондарного цеха – все это было для Ивана Даниловича словно бы совсем недавно. Он с увлечением вспоминал и мастера цеха, и друзей подмастерьев, и как защищал «диплом» на звание бондаря, а потом вдруг увлекся автомобилем и стал шофером, да и не верилось, что с той поры пролетела половина прожитой жизни – восемнадцать лет!
Постепенно и незаметно наша беседа приняла ту непосредственную доверительность, когда не следует задавать вопросов, переспрашивать и уточнять; вероятно, у каждого человека бывают минуты особой душевной тишины, в эти минуты ему самому интересно оглянуться на пройденное и пережитое. Мне повезло «подкараулить» такие минуты у Черняховского. Позднее я осторожно беседовал с адъютантом и узнал, что Иван Данилович не любил рассказывать о себе, а особенно любопытным отвечал односложно:
– Моя биография – в анкете. Это десять строк.
Быть может, до первых дней войны это было бы и верно. Однако факты биографии, как известно, обретают значительность в связи с конкретными делами, как бы с вершины содеянного, а к тому погожему февральскому деньку, когда здесь, в тихой заснеженной Понинке, командование Шестидесятой готовило штурм рубежа Острог – Славута – Шепетовка, о боевые делах этой армии, нераздельных с именем генерала Черняховского, знала вся страна.
Нет, в десять строк теперь биография И. Д. Черняховского не вмещалась! А читатель газеты, сам воин и труженик, отец или мать воина, сын или дочь, напряженно следя за ходом нашего наступления, переживая военные сводки как собственную судьбу, в письмах, адресованных редакции, взволнованно расспрашивали о каждом мало-мальски значительном сражении, о героях, чьи имена донеслись в корреспонденциях с фронта, и, конечно, о тех, кто, выстояв на Дону и на Волге, теперь вел на Запад испытанные войска.
Писем было множество, и перечитывать их стоило душевного усилия: то рвалось из строчек сдержанное рыдание, то ярость, не знающая предела, то радость – до крика, до слез.
Были письма в стихах, неумелых, но задушевных, воспевающих героев Днепра и Киева, и деловые послания от заводов и шахт, с цифрами обязательств в честь героев фронта, и детские каракули, с приветом солдату-папе, и юношеские, с жалобой, что не берут на фронт. Но в этих бесчисленных и разных письмах зачастую повторялась одна и та же просьба, которой, как видно, была продиктована и эта моя командировка: «Расскажите нам о товарище Ватутине…», «Расскажите о генерале Черняховском…». Одно из писем было при мне, и я показал его Ивану Даниловичу. Педагог из г. Саратова С. П. Кучеров писал: «На протяжении ряда лет я занимаюсь проблемой формирования характера. Собираю материалы и готовлю диссертацию. В этой связи меня очень интересуют биографии наших выдающихся полководцев. Не сомневаюсь, что такой воин, как мой славный земляк-уманец И. Д. Черняховский, с детства получил закалку характера путем вдумчивого воспитания. Прошу сообщить мне, в каких условиях (семья, общественное окружение и др.) воспитывался И. Д. Черняховский и как прививали ему родные волевые черты характера (смелость, решительность, уверенность в своих силах, способность к строгому расчету, хладнокровие и др.)».
Письмо было длинное, и Черняховский отложил его, прочитав только отмеченные строки.
– Гражданин Кучеров, – сказал он, – по-видимому, разработал какую-то схему и теперь хотел бы вогнать в нее всех и вся. Что ж, если будете отвечать ему, напишите, что школа, которую я закончил в Умани, называлась спартанской. Вывески такой, правда, не было, да и учебников не было, как, впрочем, не было и учителей. В семье был один работник, железнодорожный стрелочник, отец, а в старенькой чужой хате – больная мать и шестеро детей. В 1914 году, когда мне исполнилось восемь лет, грянула война – и отца призвали в армию. Тут и началась она – «закалка характера», – он вздохнул и заглянул в раскрытую страничку письма. – Как тут пишет учитель из Саратова? Да, «закалка путем вдумчивого воспитания»!
Я забыл, что должен записывать, и только слушал. Меж нами уже не было начальственной ступени, чувства расстояния, которое всегда и неизбежно одевает собеседника в незримую броню, передо мной сидел еще молодой человек, статный, черноволосый, с веселой искринкой во взгляде прищуренных глаз, с задумчивой, а временами и чуточку озорной улыбкой. Наверное, так же открыто и просто рассказывал он когда-то о своем детстве дружкам подмастерьям с «Пролетария», как сейчас рассказывал мне, и я узнавал значительно больше, чем мог бы прочесть в его анкете.
Когда в 1915 году Даниил Николаевич Черняховский, после тяжелой контузии на фронте, возвратился из госпиталя домой, к прежней работе его по инвалидности не допустили. Он не стал добиваться пособия, не ломал шапку перед линейным начальством, распродал последние пожитки, погрузил в товарный вагон семью и переехал на станцию Вапнярка Юго-Западной железной дороги. Работы для инвалида и здесь не оказалось, квартиры для многосемейного – тоже, но как-то случайный знакомый рассказал, что в селе Вербово Томашпольского района у прощелыги помещика разбежалась вся дворня, и Даниил Николаевич поспешил «попытать счастья». Кутила помещик не заметил, что перед ним разбитый контузией инвалид, записал Даниила Николаевича кучером и разрешил поселиться в отсеке при конюшне. Той же осенью 1915 года Даниил Николаевич поместил сына Ивана в начальную школу на станции Вапнярка. В дни революции, протрезвев, помещик без помощи кучера укатил куда-то и не возвратился, а при дележе его земли сельским миром Даниил Николаевич тоже получил надел, чему, как это запомнилось сыну, долго не мог поверить; Хозяйничать на своем наделе ему не довелось: трагичной весной 1919 года по затихшим селам Украины, по разрушенным станциям, по голодным городам, будто черный буран, пронеслась невиданная эпидемия сыпного тифа, и шестеро Черняховских, мал мала меньше, проводили на кладбище сначала Даниила Николаевича, а вслед за ним и мать.
Так в неполные 13 лет старший из детей, Иван, поднялся еще на одну ступень «вдумчивого воспитания», став единственной опорой семьи: он нанялся в пастухи.
Теперь братья и сестры видели его только по вечерам: он уходил собирать стадо еще до восходя солнца, а возвращался в сумерки; люди добрые делились с ним чем могли: то дадут крынку молока, то краюшку хлеба. Серьезный, задумчивый мальчик никогда не просил: не давали – уходил молча. Но чаще случалось, что вместе с запахом дорожной пыли, трав и парного молока он, возвращаясь домой, приносил в свой улей и радость.
Как бы не бушевали пожары гражданской войны, а люди трудились в поле. Осенью они собрали скупой урожай и припрятали на зиму. Потом, уже в заморозок, пастух в последний раз прогнал по селу стадо. И понял, что больше не нужен. И что больше не будет тех коротких вечерних радостей, какие приносил он все лето, всю осень от добрых людей. И тогда впервые, глядя на взятые морозным узором стекла окна, отогревая дыханием руки, он испытал чувство, которому не знал названия; он понял, что нужно собрать все силы – те силы, что таились где-то глубоко внутри, чтобы оно, страшное чувство, исчезло. Притихшие ребятишки молча наблюдали за ним. Он запел песню. Пел и смеялся, хотя глаза его не смеялись. Но постепенно в убогом жилище стало веселей. Если Ваня поет и смеется, значит, все будет хорошо. А для него было самым важным – побороть отчаяние. Это было усилие скорее инстинктивное, чем сознательное. И пришла минута, которую он смутно ждал, непонятная и желанная минута уже искреннего веселья, – малышня смеялась, окружив брата дружной доверчивой стайкой, и он понимал, что та его внутренняя сила – не выдумка, что она есть, и когда очень трудно – ей можно довериться.
Распрощавшись до весны со стадом, пастушок Иван обходил по утрам село и навещал хозяек. Иногда ему поручали какую-нибудь работу: наколоть дров, заскирдовать сено, отнести на станцию письмо. Случалось и напрасно стучаться в двери: из натопленной хаты нехотя отвечали, мол, приходи в другой раз.
А в дождливый денек, в ростепель, в конце ноября ему повезло: три раза довелось бегать с письмами на станцию, и домой он вернулся затемно, усталый, но довольный, с торбой-«кормилицей», полной почти под завязку.
Отдышавшись, он обмыл у колодца старые отцовские сапоги и, как обычно, постучал в окошко. Из хаты никто не отозвался. Встревоженный, он бросился к двери, рванул ее и замер у порога: в комнате было темно и тихо. Впервые он так сильно испугался темноты и тишины. Пробираясь по комнате наощупь, споткнулся о табурет, сел. Все было как в беспокойном сне: и тонкий, насмешливый посвист ветра над крышей, и частый перестук дождя. У него мелькнула мысль, что дети, быть может, сговорились и спрятались, чтобы поиграть с ним в жмурки? Но тишина, когда в ней притаится кто-то, бывает совсем иной. Он уронил торбу на пол и не заметил этого. То, что случилось здесь в его отсутствие, было не просто страшно: оно имело вес, невидимым грузом давило плечи, давило так сильно, что становилось трудно дышать. Он стал разговаривать вслух:
– Погоди, Ванюшка, нужно осмотреться. Где же та твоя сила, что внутри? Сейчас ты постучишь к соседям, ведь кто-то знает, куда они делись, ребята, кто-то должен знать! Нет, плакать, кричать – не годится! Ты не девчонка. Вон, что говорят люди: самостоятельный человек! Значит, и пугаться не годится – ты не трус. Есть она у тебя, Ванюша, силенка: ну-ка, самостоятельный, поднимись…
– Батюшки мои светы! Мальчишка с горя, заговорился!.. – Соседка с криком вбежала в комнату; вслед за нею еще какие-то люди, взволнованные, шумные, суетливые; кто-то чиркнул спичкой; у кого-то нашелся огарок свечи.
Иван неподвижно сидел на табурете, озадаченный происходящим, и знакомые лица односельчан в трепетном свете свечного огарка представлялись ему необычными, неузнаваемыми, словно бы освещенными изнутри.
Так вот оно что происходило – все эти люди жалели его, сироту. Бородач печник рассудительно доказывал, что детей нельзя было увозить без ведома Ивана, так как он, мол, в этой хате голова.
Другие оспаривали: не следовало упускать счастья. И, лишь достаточно наспорившись, они рассказали Ивану, что в тот день, пока он бегал на станцию, из города прибыл комиссар в кожанке, с ним две учительницы на помещичьем фаэтоне, что тут же они открыли чемодан и накормили ребят молоком и хлебом, закутали в теплые одеяла и увезли в детдом.
Иван понимал, что соседи были, конечно, правы, и следовало радоваться такому обороту событий, как счастью, но сердцу не прикажешь, а ему было тяжело.
И еще труднее стало на следующий день, когда, проснувшись, он долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к необычной тишине. Все в этой старенькой хате постоянно, неотступно, живо напоминало братишку и сестренок, и то ли со двора, то ли с улицы явственно доносились их голоса. Бессонница мучила его двое суток. На третьи он собрался, подпер снаружи дверь и зашагал на станцию, впервые без поручения, без письма, зная, что в тихое Вербово к вечеру не вернется.
Беспризорники ехали на крышах вагонов и на тормозных площадках. Стайками шастали по перрону, расторопные, глазастые. Просили, пели жалобные и озорные песни, воровали, обзаводились ножами и становились бандитами. Время мело их лихо и безжалостно, как ветер листья, когда осыпаются леса. Поднимаясь на тормозную площадку товарного вагона, Иван был уверен, что там, за семафором, откроются не только новые дали, но с ними и новая жизнь. Однако эта новая жизнь в ту пору представлялась ему смутно, хотя и верилось, хотелось верить, что где-то ждут его и надежная работа, и теплый угол, и новые друзья.
За долгую зиму скитаний перед ним промелькнуло много дорожных дружков – сирот и погорельцев, скользких воришек и щедрых грабителей, – но ни разу Иван не испытал к ним чувства зависти, даже когда, оставаясь голодным, наблюдал, как они праздновали свои темные удачи. Видимо, крепка была в нем отцовская закваска: денег дарованных, как и ворованных, он не признавал – взять их не позволяла совесть. И потому уже весной 1920 года бывшие дружки увидели его в дорожно-ремонтной бригаде под Вапняркой.
К счастью, здесь же он встретил и ребят из Вербова. Они, конечно, помнили Ваню-пастуха и обрадовались встрече, а он подивился тому, как выросли, возмужали его погодки и как рассудительно, по-хозяйски рассказывали о селе, будто сами решали теперь его судьбы.
В действительности так и было: вербовские ребята стали комсомольцами, в селе без них не решался ни один мало-мальски важный вопрос. И когда однажды под выходной Иван завернул к ним в гости – здесь, в маленьком и скромном сельском клубе, в окружении славных девушек и парней, на него повеяло теплом родной семьи.
Вскоре он перестал быть гостем, снова сделался вербовским, своим, помогал выпускать стенную газету, готовить постановку «Наталки Полтавки», и ребята нередко удивлялись, как расчетливо Ваня-пастух распределял время: он по-прежнему слесарничал на железной дороге.
В 1922 году Ивана Черняховского приняли в комсомол. В ту пору в район из Новороссийска прибыла рабочая делегация – приглашать молодежь на цементный завод «Пролетарий». Местные ребята сначала ехать не решались: мол, далеко. Иван поразмыслил и записался первым. Главное, что там, на «Пролетарии», обещали не только работу, но и школу. Так он очутился в городе, прохваченном тугими солеными ветрами, хранящем суровую славу русских моряков.
Он сразу же пристрастился к набережной, к порту, – было так интересно встречать и провожать корабли, смотреть, как маршируют на площади у моря военные моряки, статные, бравые, бронзовые от загара парни, в широченных клешах, в ладных бушлатах, с ленточками, летящими по ветру.
А позднее он узнал, что и на заводе у станков, у агрегатов стоят в числе других рабочих бывалые моряки, участники сражений с Деникиным, с Врангелем, с войсками Антанты, и как-то в заводском клубе, на вечере воспоминаний, затаив дыхание, слушал их простые рассказы о ратных, непростых делах.
Пожалуй, именно в тот вечер он впервые видел и себя в мечте то пограничником в дозоре, то матросом на боевом корабле. Но мало ли мечтаний свойственно молодости, пока не обретется избранное дело, которое как будто единственное для тебя. Нет, эта мечта не ушла, не забылась, со временем только окрепла и стала решением: теперь он знал свой путь.
Заводские друзья называли его Вануней. В этой кличке звучала добрая усмешка: возможно, в ту пору он был по-деревенски простоват. Но когда в один из тех дней в цехе случилась авария, добродушный Вануня прямо указал на виновника, мастера цеха, и так резко обвинял, что мастер, высокий авторитет, к тому же в прошлом революционный моряк, признавая с горечью вину, все же одобрительно заметил:
– У парня характер – бритва. Порядок. Так, Вануня, держать…
Человеку крутого характера, казалось бы, с другими не просто ужиться. Но другим в нем нравились именно эти черты: волевая хватка и прямота. Вскоре его избрали в заводской комитет комсомола. Он сразу же занялся бытом дружков цементников: молодежное общежитие было похоже на горьковскую ночлежку с непонятной, нелепой традицией грязи, небрежности, водки и карт. Карты собрали, сложили в кучу, растоптали ногами, а потом сожгли. Пьяниц судили коллективом и самых непутевых выставили за дверь. Вытряхнули мусор, вымыли, покрасили полы и побелили стены. Под окнами разбили цветники, построили прачечную, завели красный уголок с библиотекой и читальней. Словно бы шутя, играючись, росло оно и ширилось, доброе дело, – девчата расшили занавески и расстелили коврики, а в прихожей уселся важный и очень довольный должностью бородач швейцар.
Иван и сам не заметил, как стал меж своих авторитетом: ничего особенного, казалось бы, и не сделал, только такое, без чего нельзя было обойтись, но его уже знали дальше общежития и дальше цеха, и тот же старый мастер, бывший моряк Андрей Никишин, случалось, приходил, словно к равному, за советом.
Иногда они вместе гуляли в городе, где Никишина знали и стар и млад, – цементники, грузчики порта, командиры-пограничники, моряки, и он знакомил Ивана со своими бесчисленными друзьями, все время заинтересованно приглядываясь к нему. Как-то они отправились в гости на погранзаставу, где были встречены дружески, тепло, выходили с командиром на скоростном катере в море, пробирались тропинками в горах, а когда, усталые и довольные поездкой, возвращались домой, Никишин сказал уверенно:
– Вижу, дружить тебе, Вануня, с оружием. Есть у тебя такое пристрастие. И у некоторых других наших ребят оно имеется. Что ж, учтем: дело почетное и важное. Так держать…
И не иначе, как заботами старого воина-моряка заводской комсомол затребовал путевки и торжественно вручил их проверенным своим ребятам, в том числе Ивану. С августа 1924 года Черняховский стал курсантом Одесской пехотной школы.
Теперь он твердо знал, что житейский путь определен, строгое, трудное, но любимое дело найдено. В этих светлых аудиториях веяло романтикой недавних походов и сражений, лихими ветрами гражданской войны, а в своих педагогах-командирах курсанты узнавали меченых шрамами сподвижников Буденного и Котовского, Чапаева и Фрунзе, и было высокой честью – идти за ними, наследовать им.
Детство не баловало Ивана; юность тоже не особенно нежила: в строгий солдатский распорядок дня вжиться ему было не трудно. А школа неспроста называлась школой, не ради красного словца ее начальник, рубленный саблями бравый котовец, говорил, что победившей революции нужны не просто исполнительные солдаты, но воины высокой специальной подготовки, которая невозможна без всесторонней общей культуры.
Иван учился с увлечением; все ему было интересно: и строевые занятия, и боевые эпизоды, и хитрые задачи по арифметике, и стихи. А через год, когда, окончив курс, он готовился к отъезду в одну из пехотных частей, бравый котовец вызвал его по имени из строя, зорко оглянул ладную фигуру солдата и сказал:
– Иван Черняховский, я надеюсь со временем увидеть вас хорошим командиром.
– Рад стараться, но… что для этого нужно?
– Окончить еще одну школу: Киевскую, артиллерийскую.
– Благодарю и принимаю к исполнению, но… – Тут он растерялся и смолк, а котовец нахмурил брови.
– «Но» вы возьмете штурмом. «Но» – это экзамены. Вы обязаны их выдержать и… доложить.
Он засмеялся, подал Ивану руку: хватка у него была такая, что пальцы закостенели, о, эта рука когда-то уверенно держала саблю! И понятно, и памятно было молчаливое пожелание: будь крепок, солдат!
Киевскую артиллерийскую школу Черняховский окончил осенью 1928 года. Незадолго до выпускных экзаменов стал коммунистом и начал службу в семнадцатом корпусном артиллерийском полку. Нового командира взвода в дивизии вскоре узнали как отличного водителя танка, меткого стрелка из личного и танкового оружия, знатока всех марок боевых машин, человека равно требовательного и к самому себе, и к подчиненным. Занимая в течение трех лет различные должности в полку – помощника командира батареи по политической части, начальника топографического отряда, командира разведывательной учебной батареи, – Черняховский накапливал опыт и продолжал напряженно учиться, он готовился к экзаменам в Военно-техническую академию имени Ф. Э. Дзержинского.
И вот сданы экзамены, и он зачислен на желанный командно-инженерный факультет. Книги в аудитории, книги в общежитии, и сам Ленинград за окном – как огромная каменная книга. И снова перед Иваном Даниловичем знакомая, трудная задача: как распределить время, чтобы ничего не упустить, ни единой лекции, ни премьеры в театре, ни книжной новинки, ни экскурсии в музей. «Да живи ты десятью жизнями одновременно, – говорил он себе, – все равно не успеешь. А хочется, так хочется успеть!»