Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
«Да неужели?..»
Славный старик в усы посмеивается:
«Верную позицию ты, парень, занял. Другой бы к водке потянулся, а ты, – говорит, – силен! Нашего, железного корня, молодец!»
В тот же день стало известно, что премия нашей бригаде присуждена. Какая? Никто не знает. Но человек специальный из треста уже приехал и вечером в конторе будет ждать.
Побрился я, спецовку новую одел, матросскую тельняшку под низ, – вечерком прихожу к конторе, сажусь на крылечко, жду. Ждать, однако, не долго пришлось, слышу, по фамилии вызывают. Прямо к начальнику шахты сторож меня ведет, в приемной, оказывается, все наши уже собрались.
Тут двери нараспашку. Просят войти. Я самым последним вхожу – с папироской замешкался. Вхожу и – вот она – судьба! За столом между начальником шахты и еще каким-то человеком Машенька моя сидит.
– Ух ты! – вздыхает Николай.
Смотрю и глазам не верю, ну, конечно же, она. Что тут со мной сталось? За спины товарищей спрятался, боком к стенке прислонился, весь мел на спецовку собрал.
Машенька меня не замечает. Бумаги какие-то просматривает, что-то соседу улыбаясь говорит. А сосед… Фу, анафема! А сосед никто другой, тот самый, усатый.
– Опять же! – вырывается у Кузьмы. – Действительно…
Теперь Николай одергивает его коротко и строго:
– Не вмешивайся…
– Сидор Петрович тоже ее узнал, – неторопливо продолжает Белоконь, чуть приметно, задумчиво улыбаясь. – Виду, однако, не подал, лишь к двери отошел и хитро глазом на меня косит. Это он отступление мне отрезал. Ну и сообразительный старикан!
«Ладно, – говорю себе. – Будь, что будет. Если не узнает, и я ни слова не скажу. А если помнит… если только помнит…»
Мыслей этих не успел закончить, как Машенька встает из-за стола, просит товарищей садиться.
Говорит она о работе нашей удивленно и радостно и с таким знанием дела, будто сама в нашем штреке была и каждого в работе видела. Для меня ее речь, и глаза, и улыбка больше, чем радость, – крылья это мои. Много ли времени прошло? Снова меня по фамилии вызывают. Встаю, подхожу к столу. Машенька смотрит в список, читает.
«Здравствуйте, Лука Алексеевич!.. Так вот вы где! – Она подает мне руку. – Не думала не гадала об этой встрече».
А я ничего не могу сказать в ответ. В горле пересохло, сердце гремит. Взял я из руки ее часы наградные, поклонился и на место свое, стул опрокинувши, протопал.
Начальник шахты в честь награжденных форменный банкет устроил. Гостей он тоже упросил остаться, хотя усач и отнекивался. Ловкий человек Сидор Петрович и это дело уладил. Подступил он к усатому и говорит:
«От имени всей бригады, товарищ Прокопенко, просим. А не останетесь, мы сейчас же с вашей машины колеса поснимаем».
«Ладно, – говорит, – останусь. Машину не трогайте. А пока есть время, я в шахте должен побывать».
Ждали мы его, ждали да и сами к банкету приступили. Сидор Петрович рядом с Машенькой очутился. О чем он с ней говорил? Чему они вместе смеялись? Может, подумал я, надо мной он трунит? Встаю, прямо к Машеньке подхожу, прошу разрешения возле нее устроиться.
Сидор Петрович сразу же мне место уступает, потихоньку за локоть тронул, мол, не робей.
Разговор между нами такой произошел:
«Я очень доволен и рад, Машенька, что вы меня узнали. Скажите мне, кто вы?»
Она удивляется моему вопросу?
«Я ведь говорила сегодня, Лука Алексеевич, или вы прослушали? Я – горный инженер. Работник треста».
«А этот, усатый, кем вам доводится?»
«Прокопенко? Он главный инженер. Мой начальник».
«Что он? Хороший человек?»
«О, – говорит, – очень хороший!»
Словно толкнуло это меня. И почему бы? Как будто я хотел, чтобы он обязательно паршивцем оказался.
«Так, – говорю, – Машенька, очень мне грустно. Скажите мне, руку положа на сердце: вы любите его?»
И опять она удивилась:
«А почему вы спрашиваете? Он никогда не спрашивал об этом».
«Да потому, что всегда вы вместе и всегда он может об этом спросить. Ну а если спросил бы?»
Показалось ли мне или действительно она едва удерживалась от смеха:
«Я сказала бы, что думаю о нем хорошо. Он – честный работяга. Честный и справедливый. Ну, что еще?»
«Вы не ответили, Машенька… Правда, я-то и спрашивать не имею никакого права».
«Лука Алексеевич! – прерывает она меня. – Я говорю вам что есть. И ему так сказала бы, не больше. А почему я с вами так откровенна? Не знаю. Верится почему-то, с первого взгляда поверилось, что добрый вы, и чистый, и сердцем сильный. Сказать вам прямо? Я очень хотела видеть вас. Очень!»
Эти сказанные ею слова и совсем меня подкосили.
«Смеетесь вы, Машенька, а зачем? Вы – инженер, а я на проходке камни ворочаю».
Она посмотрела на меня долго, внимательно.
«Нет, не те слова говорите вы, Лука. Каким только временем они подсказаны? Шахтная пыль отмывается, – ведь в сердце-то она не въелась?»
Друг мой, Сидор Петрович, отец родной! В трудную минуту ты меня на дорогу верную поставил. Иначе разве сидел бы я сейчас рядом с Машенькой, разве услышал бы такие слова? Встал я, к Сидору Петровичу подошел, крепко обнял его, трижды поцеловал. Вытерся он рукавом и спрашивает, удивленный:
«За что это, братец?»
«Так, – говорю, – просто от сердечного прилива».
Машенька тоже удивилась. Но я сказал ей:
«О, великое это дело – друг!» И ей, как видно, очень понравились мои слова.
Вскоре появился и усатый, мокрый еще, только из бани. Глазом на меня повел, возле Петровича уселся. Шахтеры наши дружно чокнулись с ним, а потом песню затянули. У запевалы, у Сидора Петровича, голос могучий, бригадирский, – посуда на столе от него звенит…
Во время песни между Машенькой и усатым разговор мимолетный произошел. Он спрашивает:
«Вы словно грустны, Сергеевна, или мечтаете? О чем?»
Она отвечает таинственно:
«О надежде».
И опять он охнул:
«Хо-хо!.. Надежды юношей питают…»
Я ничего не понял из этого разговора. А время между тем позднее. Парторг Сильвестрович уже давненько кепку в руках тискает, ему ранним утречком в наряд, по уйти неудобно, чтоб не обиделись. Настроение у меня особенное, как в тот вечер, возле театра, когда и потоп был нипочем.
«Где вы живете, Машенька? – спрашиваю. – В Доме приезжих? Вот славно! И сегодня, кажется, нет дождя?»
«Да, – говорит, – если и проводите, пиджак ваш не намокнет…»
А ночь на дворе, какая ночь! Степь от луны будто из серебра кованная. Полынью, мятой да чебрецом с поля веет… Террикон наш седой в небесах плывет. Тополя ручьями переливаются. И тишина, тишина…
Идем мы с Машенькой притихшим переулком, я об руку ее придерживаю, самый счастливый на свете. Но она почему-то все время в раздумье. Не знаю: может, перед главным инженером ей неловко? А может, жаль его стало? Как посмотрел он, когда мы вдвоем пошли?
Стараюсь развеселить ее, но шутки у меня не клеются. Песенку насвистывать попробовал, тоже не выходит.
«Что вы так озабочены? – спрашиваю, – Не в тягость вам со мной?»
«Нет, – говорит. – С вами хорошо. А знаете, о чем я думаю? Ни за что не угадаете! Нет, и угадывать не надо: сама расскажу. Однако не удивляйтесь. Слушайте внимательно. Может, вы поможете мне, Лука?»
«Вам? Говорите… Приказывайте».
«Приказывать я не смею, но секрет свой доверить вам решаюсь. Сядем вот здесь, под тополем… Тополь-то какой от луны! Сядем, Лука Алексеевич, поговорим».
Я полой пиджака скамеечку смахнул, сели мы рядом, слушаю… И такой торжественной показалась мне эта минута, будто вот сейчас решится моя судьба.
Машенька смотрит на меня спокойным взглядом и спрашивает очень тихо:
«Это мой секрет, понимаете? Секрет…»
Задумчиво и грустно произнесла она эти слова. А у меня сердце почему-то затихло.
«И вы страдаете, Машенька?»
«Нет, – говорит, – не страдаю. Не то нужно слово. Я ночами не сплю, Лука. Думаю, вспоминаю, заново строю свои планы. Схемы подземные мне снятся, по… вот сегодня, вы не заметили? Когда я говорила с вами, а он сидел напротив, он словно посмеивался все время».
Я понял. Вон что! Усатый действительно усмехался, поглядывая на меня. Нет, это он над ней, оказывается, посмеивался, стоеросина! И как же это в жизни случается: еще тогда, в театре, я словно почуял неладное и с первого взгляда его невзлюбил. По… схемы. При чем тут схемы?
«Да говорите же, Машенька, говорите! Я этого усатого не то что видеть, вообразить даже не хочу!..»
И неожиданно она спрашивает огорченно:
«Почему же? Он очень дельный, знающий человек».
«Знающий! А что он знает? Обиды делать знает, – вот что! Нет, вы его не оправдывайте, не надо. Мне жалко вас, Машенька. И вот вам на дружбу, на вечную дружбу – верная рука».
Она не приняла моей руки. Тут я спохватился: она ведь сама сказала, что он ей снится по ночам! Как же я смею горе ее тревожить, первое доброе слово услышав, страсти такие разводить? Глупый. Окончательно глупый. А вдруг она подумает: еще и хмельной? Смотрит она на меня, долго смотрит, сначала удивленно, потом серьезно, и вижу: глаза ее прояснились, и вот, всплеснув руками, громко хохочет она, так хохочет, что белая блузка будто от ветра трепещет на ней.
«Ну, Лука Алексеевич, – молвит она сквозь смех, – потешный вы человек! Мы так говорим с вами, словно с разных планет слетелись. Как поняли вы меня? По-рыцарски, что ли? „Вот вам моя рука, бедная, обманутая, слабая женщина!“ А я не бедная и не слабая, и никем не обманутая. Я сама могу руку вам в трудную минуту подать. Сильную руку, верную. Совсем о другом хотела я с вами говорить, об очень важном. Вы спросите: почему именно с вами? Сознаюсь, затруднительно ответить. Это мой выбор для большого и трудного деда, если, конечно… если только я не ошиблась».
Белоконь испытующе смотрит на Кузьму:
– Представляешь мое положение? Перед глазами у меня этот Прокопенко стоит, а речь-то совсем о другом ведется! Вот что она дальше рассказывает:
«Я – молодой инженер. Практика небольшая – один год. В тресте у нас есть инженеры со стажем работы двадцать пять – тридцать лет. Разве могу я с ними сравниться? Они каждый пласт Донбасса, каждый излом и сброс наизусть знают. А я еще мало знаю, очень мало. Но я коренная донбассовка, дочь шахтера, проходчика рудников. Отец мой тридцать две шахты прошел – есть целые участки, названные его именем, – знал он и любил свое дело. Я была единственным ребенком в семье. И мне, двенадцатилетней девочке, много он, бывало, рассказывал о своих работах. Двенадцати лет я потеряла отца. А теперь мне двадцать три, и я горный инженер с малюсеньким практическим стажем. В смысле практики, как однажды выразился наш Прокопенко, я – мальчишка. Но не так давно этот самый „мальчишка“ – то есть я, – рассказывает нашему Прокопенко о своем проекте. Он касается вашей шахты. Вот какой это проект, Лука: третий горизонт, затопленный во время оккупации, есть шанс откачать не за полгода, а знаете за сколько? – Она улыбается и говорит уверенно: – За неделю. Да, за одну неделю. А может быть, и раньше. И при этом не нужно ни мощных насосов, ни сложной системы трубопровода, вообще никаких устройств и затрат…»
Сказала она это и смотрит на меня внимательно: шутит, конечно! Однако к чему эти шутки?
Я знаю, что третий горизонт сплошь залит, захлестнут водой, – там тысячи и тысячи кубометров, – подземное озеро, больше – подземное море! И нужна могучая техника, такая, какой нынче богат Донбасс, чтобы поднять на поверхность эту насыщенную илом громадину, и то, самое меньшее, за полгода. А что мы имели тогда, в первые дни после освобождения, в прогорклом, в разрушенном нашем краю? Тут я представил себе двухкилометровый квершлаг, штреки, бремсберги, пустоты пройденных лав – весь третий горизонт, наполненный, будто ведро, по самый ободок! Сказал бы мне такое ребенок, – ребенку простительно. Но Машенька – инженер. Да не может быть, чтобы говорила она об этом серьезно!
Вижу, она ждет, смеясь глазами, и спрашивает нетерпеливо:
«Что вы об этом скажете, Лука?»
«Я ничего не скажу… Впрочем, нет – скажу… Здорово! Это все равно, что пожелать, начать искать и… найти задуманный миллион!»
Как замечаю, она не понимает моей шутки. Она продолжает задумчиво:
«Вот видите, какой вы! Если бы он так ответил. А он, Прокопенко, сказал: глупости. Романтика. Чепуха. Но это не глупости, не чепуха, это как раз и есть то, что можно и нужно сделать».
Сначала я едва удержался от смеха, а теперь, сказать по правде, немного растерялся. Неужели она серьезно в этакую сказку верит?
«Чудная ночь, – говорю, – Машенька, посмотрите: прямо на верхушку террикона вползает луна!»
Не дожидаясь ответа, она достает из сумочки записную книжку и карандаш.
«Это хорошо, Лука, что светло. Я свой проект вам коротко объясню».
Вздохнул я, в раскрытую книжку смотрю, вернее не в книжку, а на маленькую руку, что так уверенно чертит карандашом. Слушаю несколько рассеянно. А она все говорит, говорит, и сам я не замечаю, как все внимательней становлюсь, и вот уже боюсь проворонить хотя бы одно ее слово.
Великое дело блеснуло мне в этих словах! Такое великое, что будто светом всего меня озарило. Я только задал себе вопрос: а вдруг это правда? О, если правда – мы сотворим чудеса! Но как же не правда? Разве можно ей, Машеньке, не верить?
Она спросила.
«Вы верите мне, Лука?»
И я сказал:
«Верю».
…Близко, с ветки береста, неожиданной, громкой, звенящей трелью в тишину врывается соловей. Будто светлый дождь, пронизанный солнцем, щедро льется, дробясь на листве, над нами дробится и льется залетная песня. И чудится: травы сильнее дышат и гуще течет по настороженным стеблям разбрызганный пятнами лунный свет.
Николай привстает на колени, крутит вихрастой головой.
– Где он?
Обведенная светом фигура Николая, его лицо, радостно поднятое вверх, застывшие на секунду руки, – весь он, приближенный вспышками костра, неожиданно предстает перед нами сильным, воодушевленным и очень красивым. Даже Кузьма засматривается на своего неспокойного друга с доброй улыбкой. Дрогнула близкая ветка, коснувшись звезды, и через минуту, будто воспоминание, соловьиная песня звучит уже где-то далеко-далеко…
– Продолжай, Алексеич, – негромко напоминает Кузьма. Но Белоконь еще долго прислушивается к смутным отзвукам ночи.
– Вот что она мне рассказала: лет сорок тому назад ее отец, Сергей Анисимович Кудряш, проходил неподалеку от нашего поселка на склоне капитальную шахту «Надежда». В этой шахте проходил он уклон, бремсберг и главные штреки, в общем работал несколько лет. Шахта была закрыта после выпала газа. Взрыв был громадной силы, много погибло людей. В те годы и служба безопасности, и вентиляции считались делом второстепенным. Хозяину что надо? Уголь. Деньги. Но после взрыва деньги пришлось выплачивать на сирот да на вдов. Бросил он четвертную на душу и подался куда-то в Петербург или в Париж… Шахту закрыли, ствол забили досками, колючей проволокой обнесли.
Постепенно народ разъехался, бараки на дрова растащили. И, может, один только человек горевал об этой шахте, отец Машеньки, – много положил он здесь труда.
Слушала она отца, слушала, все ходы шахтные запоминала, знала, где крайний северный штрек, где восточный, где лава нарезанная, где выработки пустые. А и так случалось, что вместе с отцом она по степи той не раз проходила и отец говорил ей: вот здесь, под нами, квершлаг… Вот здесь – коренной северный штрек. А здесь четвертая лава… Он знал эту землю наизусть, как нынче лучшие наши инженеры знают.
У Машеньки с первых годиков, лишь сознание прояснилось, к шахте особенный интерес. Это у всех ребят донецких, – гляньте-ка на любого нашего карапуза: только ходить научился, а уже шахту начинает копать. Это и понятно, у каждого отец в шахту ежедневно спускается, а больший авторитет, чем отцовский, разве сыщешь?.
Отца своего Машенька прямо-таки боготворила. Каждое слово отцовское в душу ей ложилось навсегда. Она многое запомнила из рассказов отца о шахте. Могла ли она девчуркой подумать, что позже все это ей пригодится? И как пригодится! Но слушайте дальше… Для вентиляции шахты были пройдены два шурфа. Один совсем близко, а другой далеченько, на каменном откосе оврага, что в наших местах Хорьковой балкой называли. Тот шурф я знал: как-то по весне бродил с приятелями степью и у шурфа, помню, остановился; еще удивлялся, зачем он пройден, кем, когда?
Так вот, от шахты «Надежда» ничего не осталось. Главный ствол обвалился, засыпало, засосало его песком, на месте откатки терновик, боярышник вырос. Отвалы породы уцелели – рыжие, перетлевшие, дождями да ветром прибитые почти вровень с землей.
– Ты, Алексеич, про Машеньку рассказывай, – негромко напоминает Николай. – А то уже про «Надежду» повел…
Белоконь неторопливо прикуривает от тлеющей ветки погасшую папиросу, густая искра освещает его задумчивую улыбку.
– Я про Машеньку и рассказываю. Но, как видишь, не обошлось и без «Надежды». Дело тут не в имени одном. Это слово громче для меня звучало… Оказывается, Машенька поделилась с Прокопенко дерзким этим планом: пробраться в старые выработки «Надежды» и прорубать сбойку к нашему третьему горизонту. «Надежда» глубже третьего горизонта на целые двести метров. Вода, по плану Машеньки, схлынет в заброшенную шахту. Здорово, а?
– Здорово! – удивленно откликается Кузьма. – Однако…
– Ну вот «однако»! – весело продолжает Белоконь. – В том и дело, что «однако»! Прокопенко, во-первых, спросил: где схема шахты «Надежда»? И сам ответил: или ее хозяин давным-давно увез, или по ветру пошла. Кому она нужна была, эта схема, чтобы ее хранить? Во-вторых, сколько же лет минуло, как шахта эта заброшена? Там, в подземельях, сплошной завал. Какая крепь устоит целые десятилетия, без ремонта, замены, в гиблой воде? Машенька доказывала ему, что шахта сухая – породы водонепроницаемые встретились. Тогда он засмеялся:
«Давно вы были в этой шахте?»
Что ей ответить?
«Нет, я совсем не была…»
«А сколько же вам лет исполнилось, когда „Надежду“ закрыли?»
«Меня и на свете не было», – ответила Машенька, а Прокопенко сказал:
«Фантазия – штука интересная. Это страничку из Жюля Верна я прослушал!»
Над Машенькой он не смеялся, нет. Но отнесся будто к маленькой, к наивной девочке, а это было еще обидней. С ним с первым она посоветовалась, потому что большим авторитетом его считала, а он не вдумался – посмеялся, так получилось, что будто борьба ни для кого неприметная между ними началась.
Когда вместе с усатым ехала она к нам на шахту, между ними снова, оказывается, вышел спор. Этот Прокопенко сам его затеял. Он хитро, деликатно спросил:
«Знакомые места?»
Машенька ответила:
«Еще бы!»
«Значит, по-прежнему „пребываете в надежде“? – говорит. – О святая наивность!»
А когда нас, ужином угощали, вот к чему это было сказано: «Надежды юношей питают…»
Я думал, он меня ущипнуть норовил, потому что как раз в меня и глазом, и усом прицелился. Нет, это он по Машеньке стрельнул. Мы как раз рядом с нею сидели…
Николай хмыкнул, закашлялся от смеха:
– И глазом, и усом, говоришь?
– Взгляд у него такой, понимаешь, глянет, будто целится в тебя. Но погоди, о нем позже…
Я не инженер, шахту я знаю как горняк, руками, ногами, каждым мускулом знаю, и сердцем, и умом. А Машенька к сердцу моему прикоснулась. Ведь что это значило: открыть за неделю весь третий горизонт! Тысяча тонн угля каждые сутки! Гудите, паровозы, бушуй, динамо, лейся, чугун, закаляйтесь, добрые лемехи! О, я понимаю, что это значит. И я поверил Машеньке, – открытой и смелой душе ее поверил.
Слышу, как вздрагивают и сердце мое, и голос:
«Вот, – повторяю, – вам, Машенька, верная моя рука…»
Она не берет мою руку, нет – жадно хватает обеими руками и прижимает… да, прижимает к груди.
– Эх ты, соловей-соловушко, – бормочет Николай, – теперь бы тебе впору засвистеть!
Кузьма кладет на костер сосновую ветку; по темной хвое скользят и струятся дымные огоньки, пламя колеблется и темнеет, и с шумом, с треском прорывается густой метельной побежкой искр. Они уносятся роем в синее небо, летят над кустами, над темной купой береста, и над вершиной его одна залетная искра долго не гаснет; отсюда, от огня, не сразу различишь, что это не искра – звезда.
Воспоминания, как видно, приятны Белоконю: он постепенно увлекся и теперь не слышит сочувственных переживаний Николая.
– На следующий день Прокопенко уехал. Я возле конторы как раз по делу находился, когда он уезжал. Меня он, впрочем, не заметил, а ей сказал с доброй и одновременно колкой такой улыбочкой:
«Не вздумайте эти планы свои здесь осуществлять, Я знаю, какая вы беспокойная…»
Что она ответила, не слышал. Она засмеялась, но не так, нет, не так, как смеялась мне. Когда мне она засмеялась в тот вечер, словно самой радостью всего меня обняло.
Прокопенко уехал. Это было в субботу, а в воскресенье, закончив вечернюю смену до десяти, вымывшись, побрившись, вздремнув хорошенько, ранним утром я уже дежурил у Дома приезжих. Машенька тоже, оказывается, в такую рань не спала. Тихо открылось окошко, и занавеска, будто голубь розовый, взлетела над ее плечом.
«Здравствуйте, Лука… Вы готовы?»
«Полный порядок, – отвечаю. – Жду».
Еще с вечера у меня были приготовлены для тайной нашей экспедиции лампа аккумуляторная, длинная крепкая веревка, обушок, фляга воды. Все это в аккуратном виде в дорожном рюкзаке сложено. В случае спросит кто любопытный, куда едем, скажу, что товарища инженера на разъезд провожаю.
А утро какое – прелесть! Лишь вышли мы за поселок и в степь повернули по чаполочи, по буркуну – то перепел грянет из-под ног, весь в радуге от росы, то звонкая чечетка с камушка застрекочет, то жаворонок над нами про радость поет… И степь, вся степь, особая какая-то, будто к торжеству притихшая, расцвеченная без края…
Таким счастливым, как в то утро, я никогда еще не был, и, сколько на свете прожил, жил и не знал, не задумывался вернее, что счастье такое простое: рядом с другом к намеченному делу идти.
Возле шурфа мы остановились, и я положил на землю рюкзак. Давно, очень давно руку здесь приложил человек. С той поры на кремнистой почве крепкий боярышник вырос. Машенька подошла к покосившемуся ветхому ограждению и, наклонясь, заглянула в черную глубину.
«Я так и знала, – говорит. – Этому шурфу и крепление не нужно. Он в сплошном песчанике пробит». – А сама на краешке, на слабой кромке стоит, отчаянная, так, что камешки из-под ног ее в черный провал срываются. Когда отступила она немного, – легче у меня стало на душе. Обернулась ко мне, спрашивает:
«Спустимся вместе или я одна? Здесь глубина небольшая – шестьдесят метров…»
Прежде чем ответить, я тоже к шурфу подхожу. Глянул вниз: сверху зеленый, замшелый, ослизлый камень, а дальше – темень, провал. И в эту минуту я представляю себе, как на веревке над этим провалом она повиснет.
В голосе ее слышится удивление:
«Почему же вы молчите, Лука?»
Я оборачиваюсь. Наверное, с первого взгляда она понимает, о чем я думаю.
«Так вот, – говорит, – я отправлюсь первая. Вы спустите меня… Но потом сможете ли вы сами спуститься?» – И уже развязывает рюкзак и достает веревку. Все это делает торопливо и радостно, словно ждет нас что-то приятное, ну, словно заняты мы самым обычным делом: костер сейчас разведем и станем готовить на вольном воздухе завтрак.
Нет, думаю, надо вмешаться. Мог ли я такое от нее ожидать, такого отчаянного риска?
«Вы этого не сделаете, Машенька, – говорю. – Шурф ненадежен. Камень сорвется, тогда – конец… Я не могу позволить вам это».
Я вижу, как вздрагивают ее плечи, она выпрямляется и, очень бледная, смотрит мне в глаза.
«Вы можете позволить и не позволить? И это – верная рука?»
Я ничего не отвечаю, потому что вижу: не сейчас, так завтра, не завтра – через неделю, но свое, задуманное, она обязательно совершит. В ту минуту у меня и в мыслях не было, что дело может совсем по-другому обернуться. Пока я упрашивал ее, настаивал, веревку пытался отобрать, она окончательно в своем подозрении утвердилась, И вот она отдает веревку, рюкзак отбрасывает ногой и спрашивает тихо:
«Вам страшно? Ведь правда? Так… Понимаю. Вы боитесь».
Эти слова произносит она без насмешки, скорее с огорчением, с печалью. И дальше не мне, самой себе говорит:
«Жаль. Очень жаль…»
«Да, мне страшно, Машенька, за вас! Если уж на то пошло, позвольте, я первый шурф обследую. Но обещайте одно мне: вы не спуститесь вниз…»
Она соглашается:
«Хорошо».
Мне легче, веселее от ее улыбки. Встаю, лампу на шею вешаю, конец веревки вокруг пояса обвязал, другой у самого корня о ствол боярышника закрепил. Была не была!
«Послабляйте веревку, – говорю, – полегоньку…»
Встал на край шурфа, на руках сначала повис, за старое боковое крепление ухватился и вот уже чувствую: на одной лишь веревке держусь. Черная влажная внизу глубина. Старая крепь почти вся прогнила, покорежилась, обвалилась, даже притронуться к ней опасной рухнет вниз.
В первые минуты жутковато мне было, потом я, однако, освоился, думать о страхах перестал; стенки шурфа внимательно осматриваю и убеждаюсь, что Машенька права: сплошной пласт песчаника залегает, крепкий, слитный, и динамитом обрушить его не просто.
Глянул я вверх, – слабо блестит малый клочок неба. Вниз посветил – не видно дна. Нет, думаю, это не шурф – настоящая шахта! Что, если не хватит веревки? Тут стойка мне поперечная под ноги подвернулась, попробовал я – крепкая, присел на нее отдохнуть. Веревка тем временем порядочную слабину дала. Я на это никакого внимания, стенки осматриваю, дыхание перевожу. Чуть шевельнулся, а стойка – хрясь! – с грохотом, с гулом вниз полетела. Ну, и я, конечно, вслед за нею лечу…
Щурясь от света, Белоконь тихо смеется:
– Штопор!.. Это, брат, настоящий штопор…
Николай спрашивает заинтересованно:
– И долго летел?
– Как тебе сказать? Показалось, что долго. Время я, однако, не засек…
– И за что только мучается человек? – удивленно спрашивает Николай.
– Это уж извини меня, Коленька, – отвечает Белоконь насмешливо. – За что я мучился, я хорошо знал. Не пустой каприз ее выполнял. Третий горизонт открыть, стоило это риска!
– Да не об этом ты думал! – не успокаивается Николай. – О ней ты думал, а не о третьем горизонте…
Лука Алексеевич медлит с ответом:
– Непонятливый ты малый, Коля. Я думал и о ней, конечно. Она мне это дело осветила. Ее это была мечта, но теперь стала и моей мечтой. И вот потому, что высокая была эта мечта, и сама она, Машенька, стала как будто выше в мыслях моих, да, выше и еще лучше.
– Продолжай, Лука Алексеевич, – недовольно вмешивается Кривовяз. – Он, может, со временем разберется…
– Пролетел я метров пятнадцать, наверное, не меньше, – рванула меня веревка за пояс так, что в животе сотрясение, а в глазах свечи зажглись. Но крепкий, вшестеро сметанный шнур выдержал. Враскачку, было, понесло, да руки я протянул, охранился. Снова вниз стал спускаться, а дно, оказывается, уже под ногами.
«Прибыли! – говорю себе. – Благополучно приземлились, Лука Алексеевич».
Осмотрел я дно: сухо. Так она и говорила, что шурф должен быть сухим. Вхожу в продольную: немного обрушена у входа, но дальше ровная крепь рябит. Галерея невысокая, старой проходки, – в штреках таких в прошлые времена великомученики саночники мытарились. Песни о них и теперь еще помнит Донбасс. Иду я, значит, все дальше, дальше, и что меня привлекает: боковые галереи в стороны пробиты, не иначе как для разведки на пласт. Посмотрю, чем их разведка закончилась. Повернул влево, сорок шагов отсчитал, а там снова боковая галерея. Лабиринт. Настоящий лабиринт! Тут, думаю, запутаться легко. Выхожу обратно на главную галерею. Лампу случайно полой прикрыл и вот, ясно вижу, впереди мерцает огонек. Откуда он здесь, в забытой, заброшенной шахте?
Я лампу совсем под полу спрятал, не почудилось ли, думаю, в темноте? Нет, не почудилось. Ровный, спокойный впереди горит свет. Ну, братцы, если кто из вас бывал в старых, заброшенных шахтах, тот знает, невеселая это штука! И совсем невеселая, когда ты один. Чувствую, руки дрожат, всего меня потом прошибает. Сел я здесь же, возле забута, лампу спрятал и на тот огонь смотрю. Что удивительно: неподвижен он, только свет меняется, то зеленовато светится, то сине… Эх, Лука Алексеевич, думаю, и куда тебя, прямо к черту в зубы, занесло! Глянул я в сторону и… совсем обомлел: прямо передо мною старичок стоит – весь в белом и бородище до колен. Я ничего, уставился, жду, что будет? А он стоит неподвижно, молчит…
«Кто ты, дедушка?» – спрашиваю. Слышу, как голос мой в забуте повторяется. Но старичок опять молчит. Камень я сгреб на всякий случай, в комок весь сжался, смотрю на него и лампу прикрываю. И сколько я так сидел? Даже сейчас ответить не могу. Однако сиди не сиди, а что-то делать нужно? Дай, думаю, я этого загадочного деда поближе рассмотрю. Сразу выхватил лампу из-под полы и прямо к нему… А деда, понимаете, никакого нет. Столб, весь белым мхом покрытый, стоит, и длинные белые эти космы от слабого сквозняка чуть-чуть пошевеливаются.
«Фу, дьявол, – говорю, – напугал!..» Голос мой вон как по продольне гремит. Эхо не успело затихнуть, – уже не свой, чужой голос я слышу.
«Кто напугал? Кто?..»
Из темени прямо ко мне белая фигура идет. Я снова за камень… А Машенькин голос повторяет:
«Кто напугал вас, Лука Алексеевич?..»
Мог ли я думать, что спустится она сама в такую глубину по веревке?
Я к ней, и сам не заметил, как за плечи ее обнял.
«Да как же вы решились? Я тут совсем перепугался: вон, смотрите, огонь какой-то горит…»
Лампу она подняла, смотрит и смеется:
«Это дерево фосфоресцирует… Гнилушка такая. Пойдемте. Ничего страшного нет».
Добрались мы до того огонька, и правда, белый, трухлявый обломок крепи, если лампу прикрыть, светится. Теперь, по совести, очень неудобно мне сделалось. Какого труса разыграл! Но Машенька, впрочем, не шутит, не смеется, – ободрить меня хочет.
«Вы, – говорит, – если непонятное что встречаете, обязательно старайтесь понять. Здесь одна может быть опасность: газ… Этот газ – углекислота. Голову поэтому старайтесь держать повыше, газ – он тяжелый, больше понизу стелется. Но и это пока не страшно: чувствуете сквозняк?..»
Так идем мы с нею дальше, через завалы перебираемся, узкими ходками, щелями проползаем, и по дороге она мелом чертит для приметы на стойках крепи стрелки да кресты.
В книжке у нее план всей шахты набросан. Иногда останавливается, просит присветить, поправки карандашом делает. И опять мы идем все дальше, через гиблые расселины переползаем. Ничего подобного в жизни я не видел, как эта заброшенная шахта! На чем только держатся глыбы камня? Сорвется такая скала и – точка. Не вырвешься. Простым обушком ее не возьмешь.
Но вот в узеньком штреке Машенька останавливается наконец. Возбужденная, радостная, она берет мою руку.
«Это здесь… Да, точно, это здесь! Как видите, я не ошиблась. Порода непроницаемая, а до третьего горизонта – метров 15–20, не больше. Если отсюда, снизу вверх, по наклону ходок прорубить, – третий горизонт будет свободен».