Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)
– Погоди, ты дай нам разбежку взять, мы еще покажем себя и в сурьезных книгах будем записаны!
Что касается меня – я был доволен! Мне все же удалось еще раз «перехватить» экземпляр «Забоя» и, спрятав его за пазухой, унести домой.
Весь вечер в домашней каморке с пахучих печатных страниц журнала, при свете керосиновой лампы, в тишине, на меня смотрели земляки-поэты. Я читал и перечитывал и первую звонкую запевку нашего Васеньки, и ласковые строки Сосюры, и резкие, сильные агитки Баглюка, и славящие отчий шахтерский край простые, проникновенные стихи горловского коногона с грозной фамилией – Беспощадный.
Что привлекло меня и что так увлекло в журнале? Это было сложное чувство; в нем соединились удивление, и смущение, и гордость. Мне было пятнадцать лет, и я уже работал в шахте. Должность невысокая – подсобник, но за нею ждала почтенная специальность крепильщика: выше этой ступеньки ни я, ни мои погодки не заглядывали, знали, что время само позовет.
Подземельями нашей «Дагмары» прошли поколения шахтеров: и они когда-то начинали подсобниками, потом становились мастерами. Их ряды редели и рассеивались, – кроме суточных смен, проходили смены жизней. Шахта работала. Главное, чтобы она работала непрерывно. В этом был смысл существования нашего поселка, где слово «уголь» было так же значительно, как слово «хлеб». Уголь грузили с эстакад в ёмкие железные пульманы с надписями маршрутов – Харьков, Москва, Ростов, Севастополь… и жаркий от бега, мучимый одышкой паровоз укатывал их в синюю зыбь степи, как в небытие.
Где-то в этом степном просторе, может, вдоль тонкой каемки горизонта, пролегала та заколдованная черта, что отделила, отрезала наш малый городок от большой жизни: он не помнил в своих пределах сколько-нибудь значительных событий, будто ничего приметного здесь никогда и не случалось.
Больше других наш городок не нравился командировочным, так как в нем не было гостиницы, а хозяйки, опасаясь воров, незнакомым людям углов не сдавали. Поэтому отзывы приезжих о городке были единодушны:
– Ну и дыра!..
Среди них находились и такие, что не стеснялись на более крепкие выражения. Спорить с ними не было надобности: позлившись, новички постепенно обвыкали, устраивались, становились земляками, – значит, он многих чем-то притягивал, Донбасс.
Я чувствовал эту его добрую притягательную силу постоянно, но в чем она таилась – не смог бы объяснить. А теперь с поэтических страниц «Забоя» мне в лицо повеяло теплым ветром, клейковиной тополевых почек, талыми запахами весны. И воочию встали перед глазами в легкой летучей дымке терриконы, вышки канатных дорог над полями, над улицами поселков, перекрестья копров с неутомимыми шкивами, а под ними, в рассеченной глубине, – мир иных кубатур, условий, движения, запахов, звуков, ощущений. Я уже хорошо знал его, наполненный темной теплынью этот подземный мир, где спят, будто вне времени, пронизанные немыслимым давлением горючие пласты, и каждый раз, шагая к далекому забою проходки, думал о тех безвестных, что когда-то прошли здесь первыми. Сколько упрямых глыб раздробили они и вынесли, сколько тяжких скал сдвинули с пути! Ледяные ливни хлестали им в горячие лица, преграждали дорогу трясины плывунов; невидимая, недремная выползала из трещин смерть, кем-то названная метаном, но проходчики продолжали идти сквозь камень и достигли пласта.
Как же я мог когда-то подумать, да еще долго оставаться при такой наивной мысли, будто наш городок шахтерский ничем не знаменит?.
Васенька Рубашкин смотрел на меня со страницы журнала и чуточку насмешливо улыбался. Взгляд Беспощадного – горловского коногона – мне показался строгим. Лицо чернобрового Сосюры было добродушно ясным: это мне он по-соседски, по-дружески указывал:
Лисиче над Дiнцем, де висне дим заводу…
Лисиче – Лисичий Байрак – Лисичанск, мой городок неприметный, и вот он – на всю округу, на всю республику – в стихах.
Да, было над чем призадуматься в тот щедрый вечер, было чему порадоваться от всей души: край запыленный, продымленный, перекопанный слагал и дарил на счастье людям песни. Горячее дыхание поэзии веяло над нашей трудовой стороной. И выглядела она уже по-другому, шахтерская сторонка, – душевная сила песни преображала ее.
Я проникся глубоким почтением и к Васеньке Рубашкину, и к Григорию Баглюку (хотя он и показался мне мудреватым), и к горловскому шахтеру Беспощадному, гордо влюбленному в Донбасс.
Что привлекло меня в Беспощадном – это искренность. Он не становился в позу, не искал красивостей, не изрекал «мудрых» слов. У меня было такое чувство, будто я беседовал с давним другом и он доверительно, с улыбкой рассказывал мне, как «еще мальчишкой… стихи всем сердцем полюбил», как тащил из материной копилки на книжки медяки, получая нередко подзатыльники, как глубоко был огорчен, узнав, что никогда еще «…книги не писал шахтер», и мучился «…ненавистным, жалким почему?».
По чутью времени и наперекор собственным сомнениям рабочий мальчишка заключал: «Будет время – так или иначе, а напишет книгу и шахтер».
Беспощадный написал свою «Каменную книгу». Но для этого он изучал Донбасс не по учебникам, прилежно «читал» его в подземных рабочих сменах и потому имел основания сказать:
Я ведь твой читатель не случайный,
Многотомный, каменный Донбасс.
Стихи из «Каменной книги», напечатанные в «Забое», поднимали тему шахтерского края, как щедрую целину, и мне пришлась по душе та вдумчивая «рабочая хватка», с какой поэт-коногон открыл первые «каменные страницы»:
…Пусть беру твои страницы с бою
И тружуся над тобой, в поту,—
Я недаром вырос под землею
И тебя, премудрая, прочту…
Со страницы, остро пахнущей то ли краской, то ли весенним дождем, на меня внимательно, строго смотрел поэт, и очертания его лица, плечей, рук, сложенных на груди, строгость прямого, и ясного взгляда выражали уверенную силу. Я сказал самому себе, что если когда-нибудь мне посчастливится встретить горловского поэта-коногона, я непременно его узнаю в любой толпе. По этой стати узнаю, по цепкому взгляду, по размаху плечей… Однако в ту пору я еще не имел понятия о редакционных ретушерах и их искусстве готовить портреты для печати. Когда я встретил Павла Беспощадного впервые, мне и в голову не пришло мысленно сравнить оригинал с фотографией. Просто я его не узнал.
…Летом 1935 года, находясь проездом в нынешнем Донецке, я мимоходом завернул в редакцию журнала «Литературный Донбасс» и был в ее тесной комнатушке сражен полнейшей неожиданностью. Пожилой, интеллигентный человек, светлоглазый и улыбчивый, встал мне навстречу из-за фанерного стола, вопросительно взглянул и, услышав мою фамилию, сказал:
– Мне говорили, будто вы уехали.
– Нет, но билет у меня в кармане.
– Билет, мне думается, нужно сдать в кассу.
– И странствовать пешком?
Он придвинул мне стул, пригласил присесть рядом.
– Я хочу предложить вам работу в нашей редакции.
– Что мне поручат делать?
– Редактировать прозу. Вы продолжите творческую работу.
– Нет, я не продолжу ее. Сегодня из гостиницы всех выселяют. Начинается «пленум» поваров и заведующих столовых.
Он кивнул лысеющей головой, улыбнулся.
– Отличное мероприятие! Главное, своевременное. Итак, вы остаетесь? Но давайте познакомимся. Зовут меня – Алексей Павлович. Фамилия – Селивановский. Вас я уже знаю достаточно: рассказ прочитал.
Я механически повторил его фамилию: Селивановский. Она показалась мне очень знакомой. Вдруг вспомнилась большая, взволнованная статья о Сергее Есенине, – именно благодаря ей, этой статье, мне приоткрылись впервые и образ, и творчество поэта.
– Товарищ Алексей Павлович Селивановский… – сказал я, волнуясь, – Вы человек известный и, наверное, получаете много писем со всех концов страны. Если бы вы сохраняли эти письма, среди них и сейчас нашлось бы корявое, заплаканное письмецо, посланное вам мальчишкой с шахты «Дагмара». Он писал вам: «Спасибо… Огромное вам спасибо и поклон от белого лица до сырой земли. Сегодня я стал богаче. Я прочитал вашу статью о Сергее Есенине. Отвечать мне на это письмо не нужно, потому что жаль вашего времени, а просто примите мое спасибо».
Селивановский внимательно слушал, прищурив зоркие голубоватые глаза, удивленно повел бровями, отодвинул какие-то рукописи, и я ощутил рукой тепло его руки.
– Есть такое письмецо… Хранится. Мне запомнилась эта фраза: «Сегодня я стал богаче».
– В душевном порыве скажешь и не такое. Ведь я тогда только узнал Есенина.
– Понятно, – сказал он. – Итак, сдавайте билет, а мы позаботимся о жилплощади.
Я был ошарашен таким поворотом событий и долго бродил по городу, не зная, на что решиться. Звезда скитаний с мальчишеских лет звала меня в дорогу, и я уже повидал немало градов и весей. Но здесь, в деловитом шахтерском городке, к моему благостному ощущению родного края прибавлялось и острое чувство новизны, и давний интерес к среде, которая представлялась особенной, таинственной, – в ней рождались песни, поэмы, романы, ее волшебным и манящим светом когда-то мне светился «Забой». Нет, я не собирался редактировать в журнале прозу. Предложение Селивановского казалось мне фантастичным, и чем дальше отходила во времени беседа с ним, тем более я утверждался в мысли, что оно и фантастично, и потешно. В конце концов мне стало весело: такого редактора прозы, – говорил я себе, – редакция наверняка еще не видывала! О, у нее надолго останутся воспоминания!
В тот день из гостиницы меня выселили, мой билет пропал, а жилплощади для холостяка-одиночки подыскать нигде не удалось, хотя этим вопросом усердно занимался редакционный рассыльный.
Я заночевал в редакции, на диване. Старый комплект газеты «Кочегарка» вполне заменил подушку. Условия были сносные, тем более, что «подушку» можно было и читать. Утром, после первой же разведки, мне стало известно, что поблизости находится трестовский буфет. Мои хозяйственные заботы резко сократились: я очистил тумбочку письменного стола от рукописей и основал здесь личный филиал буфета.
Между тем Селивановского вызвали в Москву. Его проводили местные литераторы и позже рассказывали мне, что он не забыл и новичка. Через открытое окно вагона Алексей Павлович крикнул:
– Смотрите же, лирики, нового редактора прозы не обижать.
Так и приклеился ко мне этот титул – «редактор прозы», и так, само собой, устроилось жилье: здесь же, конечно, в редакции. Появились даже признаки комфорта: молодой поэт, веселый и сердечный Кость Герасименко, принес мне из дому подушку и одеяло. Сначала я отказался принять эту жертву. Он обиделся. Пришлось согласиться и, казалось бы, уже пора было возблагодарить судьбу: по сути, я занимал отдельную комнату, и бесплатно.
Правда, на новом месте меня стали беспокоить молодые поэты, прозаики и критики. Некоторые из них стучались в редакцию чуть свет. Приносили новые стихи, требовали возвратить им какие-то рукописи, просили выслушать «на скорую руку» отрывок из поэмы, главу из романа, рецензию или критическую статью. Один из них, косматый баснописец, даже хотел подселиться ко мне и стал устраиваться прямо на письменном столике, но мне удалось, хотя и с большим трудом, отстоять свое одиночество.
Так прошло около двух недель, и однажды вечером, возвращаясь из кинотеатра, я увидел в редакционном окошке свет. Озадаченный этим, я быстро поднялся на этаж и обнаружил, что дверь открыта, а на моем диване удобно расположился какой-то дяденька. Он читал газету, раскинув ее над собой, как прикрытие от солнца, и, когда я вошел в комнату, лишь небрежно кивнул на мое «с приездом!».
На письменном столе дяденька расположил свой багаж: валенки, фуфайку, шапку-ушанку и объемистый сверток бумаги. Осмотрев эту необычную для знойной летней поры экипировку гостя, я попробовал вступить с ним в разговор.
– Областной пленум поваров, – начал я мягко, – насколько мне известно, закончил работу, и в гостинице имеются свободные номера. Скажите, уважаемый, почему вы не любите гостиницу и давно ли?
– Давно, – ответил он нехотя и не отрываясь от газеты. – В гостинице клопы. Это обязательно. Знаешь, сколько я прожил в гостиницах? И везде, и обязательно – клопы.
– Я недавно жил в этой гостинице и ничего подобного не замечал.
Отстранив газету, он внимательно посмотрел на меня и усмехнулся:
– Если так, почему же ты сбежал из гостиницы?
Теперь он совсем отстранил газету, сбросил с кругляка ноги, сел. У меня мелькнула мысль, что я где-то его видел: помнились эти резкие складки по углам губ, прямой и пристальный взгляд, сложенные на груди руки… Он не позволил мне отвлекаться воспоминаниями, шагнул к столу, взял сверток и стал развязывать на нем кошлатую веревку, приговаривая с досадой:
– С чего мы начинаем беседу, приятель? С гостиницы! Плюнем на гостиницу. Сейчас я прочту тебе стихи, а ты скажешь мне по душам: нравятся или нет. Но только одно условие: говорить правду.
Я не останавливал его и не пытался увильнуть от этого ночного испытания стихами. За короткий срок общения с поэтами здесь, под сенью редакции, я твердо уяснил себе, что их обязательно нужно выслушивать – во избежание тяжелых недоразумений. Сверток, освобожденный поэтом от веревки, был объемист, и я одобрительно заметил, что тут читать и слушать хватит, пожалуй, до утра. Он счастливо засмеялся.
– Хватило бы у тебя терпения, тут достаточно и на сутки!
– Приступим? – вздохнув, спросил я бодро.
– Внимание, – сказал поэт.
Он стал читать с тем монотонным бесстрастием, с каким на иных вокзалах дежурные объявляют о прибытии, опоздании или отправлении поездов. Я тут же остановил его.
– Не годится. Начинайте снова. Что это вы бормочете, как дьячок?
Он молча, исподлобья уставился на меня.
– Тебе понятно, что я не артист, а поэт?
– Современники Пушкина свидетельствуют, что он замечательно читал свои стихи.
– Верно, – согласился поэт и пригорюнился. – Только Пушкин пришел из лицея, где еще мальчишкой знавал Державина и Жуковского, а я пришел из шахты и знавал, из авторитетов, одного десятника Чертоломова, который даже не ведал, что такое стихи.
– В таком случае, – посоветовал я поэту, – вашим стихам следует придать предисловие: мол, извини, читатель, автору некогда было учиться, он добывал уголек. А если придется где-нибудь в рабочем клубе выступить, значит, опять предисловие: извини, уважаемая публика, автор стихи читать не умеет, но зато умеет уголек добывать… Интересно, что скажут в ответ читатель и публика?
Он болезненно поморщился, махнул рукой.
– А иди ты, насмешник, подальше! Ну, разве не ясно, что скажут читатель и публика? Они скажут: ступай себе, добывай уголек.
– А выводы?
– Правильно скажут.
– А стихи? Ну, хотя бы те, что вы сейчас прочли:
День угас, и незабвенный вечер
Пролетел, как голубь сизокрылый…
Как вы с ними поступите?.. В печку?
Он потряс головой и сразу сделался лохматым.
– Нет, жаль.
– Скажу вам откровенно: не мне вас учить, вы старше. Читать стихи вы, конечно, можете выразительнее. Может, попробуем еще раз?..
Теперь он почему-то рассердился.
– Ну, критик! Такою критика только ночью и встретишь. – Но тут же смягчился, улыбнулся, подмигнул. – Между тем придирчивых, заядлых я уважаю. Читателю это безразлично, откуда я перед ним явился: из самой глубокой шахты выбрался или с парашютом спустился из-за туч. Ему стихи подавай, да такие, чтобы сами в память врезались, чтобы сердце учащеннее билось, чтобы твое, сокровенное, затронули они в душе. – Он отодвинул свой сверток на край стола, поднял упавшую с дивана газету. – Давай-ка, приятель, обсудим вот эти вирши, сегодня в газете напечатанные… Если редактор тоже несет долю ответственности, почему он пропускает «огрехи»? Может, из-за «уважения» к автору, но тогда это медвежья услуга. Вот, слушай… – И он стал читать уже более внятно, разборчиво:
Я видел, как лошадь жевала цветок,
На влажной губе трепетал лепесток,
Она его важно сняла языком,
И он закружился у ног мотыльком…
Час пробуждения донецкой степи неизвестный мне автор рисовал малыми, верно схваченными подробностями, подчеркивая увлекательное разнообразие жизни, в которое и человеку дано внести свой осмысленный вклад:
Звони в колокольчик, работать пора.
Вон ласточки дружно поют у копра…
– Минутку, – остановил я гостя. – Разве ласточки… поют? Право, я не слышал.
Он пожал плечами, покривился.
– Ну, конечно, плохо. Автор, видишь ли, под ласточками понимает девчат с откатки. Но почему бы так и не сказать: «Вон девушки дружно поют у копра»? Видно, мало ругаются критики. Я бы на их месте каждую строчку препарировал.
– И все же, – заметил я, – стихи для газеты необычные. Под поэтической рубрикой она, как правило, печатает рифмованные лозунги. Я поздравил бы и поэта, и редактора за живое слово.
Он упрямо потряс головой.
– Ложка дегтя портит бочку меда. Как же ты можешь одобрять стихи, в которых сам подмечаешь недостатки? Это, приятель, и есть благодушие, вредная поблажка, скидочка на «провинцию». К дьяволу эти «скидочки»! Хочешь печатать свои стихи, будь добр, потрудись, доведи их до «кондиции».
Я взял из его рук газету, прочел под стихами знакомую фамилию поэта, – Павел Беспощадный. И у меня мелькнуло подозрение, что этот лохмач с валенками, как видно, один из тех персонажей, что вечно обивают пороги редакций, жалуются на невнимание к их музе, попусту транжирят время в безделии и тяжко завидуют успеху любого литератора. За короткое время у меня в гостях побывали трое из этого племени, и каждый из них, после вступительной части, наводил справку о возможности авансирования будущих стихов. Правда, лохмач об авансе еще не заикался, но… что за манеры – вытеснить меня с дивана и еще поучать!
– Итак, суммирую вывод, – заключил я твердо, чтобы подзадорить незваного гостя. – Хорошие стихи.
– Нет, плохие.
Тут я решил уязвить его дополнительно:
– Что ж, если и вы достигнете такого поэтического уровня, – ваши стихи будут печатать – и даже охотно.
Он засмеялся и резко смолк, закрыв рукой рот и почему-то глядя на меня растерянно.
– Будут печатать, говоришь? В стихах, если хочешь знать, одна неверная запятая и та – как гвоздь в сапоге.
– Но у Беспощадного таких «гвоздей», уважаемый, немного.
Лохматый стукнул по столу кулаком.
– Не суди, коль не знаешь: много!
– А не потому ли вы это говорите, что обитает еще у иных в чувствах этакий мелкий бесенок… зависть?
Он вздернул острые плечи, нахохлился и зачем-то взял в руки пепельницу.
– Кому же я за… завидую?
– Беспощадному.
Лохматый вскочил на ноги и, вскидывая руки, прищелкивая пальцами, протанцевал в угол комнаты и обратно. Хлопнув меня, и довольно чувствительно, по плечу, взял мою руку, крепко встряхнул, потом погладил.
– Ай, парень! Вот что: ты мне понравился. И как же это тебя, приятель, ночью в редакцию занесло? Ладно, давай знакомиться: я и есть Павел Беспощадный.
На жизненной дороге, то солнечной, то пасмурной, то ровной, то ухабистой, мне довелось знакомиться со многими и разными людьми, но это ночное знакомство в сиротливой редакционной комнатушке было одним из самых памятных и приятных. Через несколько минут, убрав подальше в угол зимние пожитки поэта, мы накрыли газетами стол, и запасы моего продовольственного филиала украсила жареная курица, которую Павел Григорьевич обнаружил среди своих бумаг. А зимние вещи, как выяснилось, он привез по рассеянности: торопясь к автобусу, взял из дому не тот чемодан. Впрочем, и фуфайка, и валенки нам пригодились при сооружении второй постели.
Ужин удался на славу, он был щедро приправлен стихами поэтов Донбасса, старыми шахтерскими песнями, лихими и веселыми, а подчас и печальными частушками, – Павел Григорьевич помнил их огромное множество. Тут и выяснилось, что шахтерские фольклорные баллады, припевки, частушки, «жестокие романсы», сказы он умел передавать взволнованно и так задушевно, что и сам уронил слезу.
– Ты только вслушайся, вдумайся в образную систему обычной шахтерской частушки. – И, полузакрыв глаза, «дирижируя» руками, он читал неторопливо, нараспев:
Летит галка через балку,
Черная, печальная,
Подарил милый кольцо,
Колечко обручальное…
– Что можно сказать об этой песенке-мотыльке? – спрашивал он настойчиво. – Ведь правда, бесхитростное творение? Галка и вдруг… печальная? Почему печальная, неужели ради рифмы? Оказывается, нет, слово – на месте, больше того – оно ключевое в песенке. Девушка видит в черной птице вестницу печали: подаренное колечко счастья не сулит, потому что какое же счастье в доле пожизненной спутницы шахтера? И не нужны комментарии: все ясно. Я слышал эту частушку мальчишкой, а родилась она задолго до меня.
Летние ночи коротки, но мы забыли об этом, – звучали все новые стихи, и за окошком зыбились зарницы, и неприметно на соседнюю цинковую крышу подкралась утренняя заря.
– Собственно, время-то, время! – спохватился Павел Григорьевич, торопливо доставая из брючного кармана большие, чугунного цвета часы. – Батюшки, вот вся ночка и пролетела.
Он обернулся к окну, за которым над трубами завода, проступившими из мглы, цветистой гирляндой детских шариков замерли клубы дыма.
– Да, мы потеряли ночь. Но… разве потеряли? Нет, мы ее приобрели. Мы отняли ее у вечности. Ради поэзии. Верно? – И сам ответил улыбаясь: – Именно так!
В газетных, в журнальных статьях Павла Беспощадного нередко называли зачинателем поэзии Донбасса. Ом не любил громких «титулов» и однажды сказал мне с досадой:
– К чему эти ярлычки – «зачинатель», «продолжатель», «основатель», «первооткрыватель» и прочее? Рабочая песня прозвучала здесь еще в те давние времена, когда сюда, в ковыльную степь, впервые пришел человек с киркой и лопатой. Кто был он, первый шахтерский поэт? Фольклористы отвечают: «Народ!» Но, извините, этот примелькавшийся ответ абсолютно лишен конкретности. Тут я полностью согласен с Есениным, а уж он-то могучую устную поэзию знал и любил.
Беспощадный достал записную книжку, перелистал, прочитал медленно и раздельно: «…Говорят о народном творчестве, как о чем-то безликом… Народ создал, народ сотворил… Но безликого творчества не может быть. Те чудесные песни, которые мы поем, сочиняли талантливые, но безграмотные люди. А народ только сохранил их песни в своей памяти, иногда даже искажая и видоизменяя отдельные строфа. Был бы я неграмотный – и от меня сохранилось бы только несколько песен»… – Он закрыл записную книжку и спрятал в нагрудный карман пиджака. – Цитату, как видишь, ношу у сердца. Это – из воспоминаний Юрия Либединского о Есенине. Я эти строчки критикам, рецензентам повторяю: не приписывайте вы мне зачинательства, сам у безымянной песни учился и учусь.
История безымянных песен всегда занимала Павла Беспощадного. Он кропотливо доискивался истока песни: времени рождения и адреса. Это была не простая задача, но Павлу Григорьевичу нередко удавалось ее решать. В ту пору в шахтерской среде была популярна трогательная песня – «Гибель коногона». Беспощадного она особенно заинтересовала: он говорил, что автор ее – высокоодаренный человек и что нужно разыскать его и пригласить печататься в журнале.
Какими-то путями он узнал, что эту песню раньше других клубных коллективов исполнял шахтерский хор Лисичанска, и почему-то встревожился, и стал звонить в Лисичанск по телефону.
Однажды утром я застал его в редакции необычно молчаливым и печальным. Сосредоточенно просматривая редакционную почту, он спросил:
– Ты слышал такую фамилию – Рубашкин? Где-то на шахтах Лисичанска работал. Василий Рубашкин, поэт… Если знаешь, расскажи о нем подробно, крупного таланта был человек.
– Да, я знаю Рубашкина, но почему ты говоришь о нем «был»?..
– Потому что нету Рубашкина. Погиб. И сам свою судьбу предсказал в «Гибели коногона». Я давно догадывался, что это его песня. Когда-то он печатался в «Забое».
Он отвернулся к окну и повторил в раздумье знакомые строки из Бабеля, из рассказа «Иван-да-Марья». «В мгновенной оболочке, называемой человеком, песня течет, как вода вечности. Она все смывает и все родит».
И снова я увидел Васеньку-поэта в шахтерской нарядной на подмостках и как он развернул неразлучную гармонь и негромко произнес первые строчки песни, а солнечный зайчик проскользнул в окно и весело затрепетал на лицах. Вот что тогда случилось – большое, но неприметное: в текучую «воду вечности» упала светлая капля и его жизни.
…Как-то мы приезжали с Павлом Григорьевичем в Снежное, в зеленый шахтерский поселок, прильнувший к равнинной степи, над которой в подоблачной мгле могуче вздымается легендарная Саур-могила. Оставив попутную машину, мы шли травянистой тропинкой к белым домикам. Доносился томительный запах спелых дынь.
Из-за высокой и плотной шеренги подсолнухов вершина Саур-могилы сначала сквозила, как смутный отблеск. Потом с пригорка, с перекрестка дорог чудо-гора поднялась на вечернем багрянце неба, коснувшись бронзовым куполом облачной гряды.
– Ты, конечно, слышал мальчишкой на ярмарках от кобзарей или читал знаменитые украинские думы? – почему-то спросил Беспощадный. – Может, припомнишь думу о трех братьях, что бежали из турецкой неволи, из Азова? В этой думе воспета и Саур-могила… В гражданскую войну, помнится, мы величали ее «ключевой позицией Донбасса». Топографы отмечают ее торжественным знаком: наивысшая точка донецкой земли. Но она и памятник. Да, памятник народному эпосу. Это не случайное совпадение: наивысшая точка и – памятник поэзии.
На следующий день мы выступали перед шахтерами в нарядной. Давно известно, что в нарядных аудитория особенная: длинных словесных излияний не любит, а живым, трогательным, веселым и метким словом дорожит. Времени нам дано было мало, а вопросов у шахтеров оказалось очень много – и несложных, и доброжелательно-шутливых, и серьезных. Преступая свою обычную сдержанность, Павел Григорьевич во весь голос заявил:
– Ой, дело, хлопцы, дело! Вижу, читаете книги, да еще как читаете, молодцы!
Усатый дяденька, очень похожий на одного из репинских запорожцев, спрашивал обстоятельно, деловито:
– Слышал я, товарищ поэт, что ты шахтерского хлеба отведал, коногонил, работал плитовым. Кто же тебя на люди потащил, кто, знающий, помог? Работа твоя, как я понимаю, невозможна без душевного завлечения. Откуда же оно взялось?
И Беспощадный вдруг стал отвечать стихами, с медлительно торжественным строем, с отчетливым оттенком старины:
Отдавала матушка родная
Учить его во грамоте,
А грамота ему в наук пошла.
Присадила пером его писать,
Письмо Василью в наук пошло.
Отдала пенью учить церковному,
Пенье Василью в наук пошло…
– Ну, братец, товарищ поэт, – весело, будто узнавая знакомого, отозвался усач, – я еще от бабки своей про Василия Буслаева слыхивал!
Беспощадный умолк; ом казался пораженным до крайности, – молча стоял перед невысокой тумбочкой, прижав к груди руки и глубоко переводя дыхание.
– Братцы… – заговорил он, волнуясь и сбиваясь. – Вы… слышали? Ну, до чего же это здорово! Сидит среди нас шахтер, и, вижу, не первый десяток лет в шахте, и он по двум-трем строчкам безошибочно узнает древнюю русскую былину! Это же чудо, товарищи, это же всем нам подарок!
Он шагнул с возвышения прямо в толпу и, смеясь, всхлипывая, крепко обнял усача.
– Да, это былина о Василии Буслаеве, о русском богатыре-жизнелюбце, великом труженике, влюбленном в родную землю всей могучей душой. Тут совпадение у нас, товарищ, я тоже былину эту слышал от моей старенькой бабушки, сидя на печи, жадно ловя и впитывая каждое слово. И тут же ответ на твой вопрос: кто вытащил на люди?
Слово народное мальчонку затронуло, завлекло, зачаровало. А потом он еще услышал шахтерские песни, предания, страшные сказки о подземном царстве, голосистые, горькие «страдания» и веселые, бесшабашные частушки. Такой и была моя поэтическая школа – с былиной, с песней, с частушкой, с книжной бессонницей до утра.
Уже поторапливали бригадиры и шахтеры направлялись к стволу, когда я заметил, что от двери к нам поспешно возвращается невысокий, в чистенькой спецовке, с лицом напряженно серьезным, паренек.
– Извините, товарищ поэт, – сказал он, и торопясь, и смущаясь. – Может, как смена закончится, вы уже уедете и я ответа не получу. Есть тут у нас один старый-престарый, а деликатный дедушка. Мы иной раз его попросим, и он, ежели в настроении, под гармошку старые песни шахтерские может петь. Другим ребятам потеха: мол, поскрипи, дед, на гармошке да поплачь, а у меня интерес к песням: отчего они такие жалостные, до мучения, до слезы?
Беспощадный слушал с улыбкой, – серьезный паренек ему нравился, это легко было понять. К вопросам шахтеров на творческих встречах Павел Григорьевич вообще относился с исключительным вниманием, он говорил, что писатель должен быть и педагогом: щедро делиться теми познаниями, которые дает ему человековедение.
– Вопрос твой толковый, – сказал он пареньку, – и, конечно, требует ответа. Но ты уже отстал от бригады, и поэтому пойдем-ка вместе к стволу, а по дороге побеседуем.
Мы поднялись на эстакаду, простертую над крутой излучиной железнодорожных рельсов, и торопливый маневровый паровозик сначала обдал нас теплым дыханием, а затем выпустил над шахтой шар пара.
– Вон как вас приветствует! – засмеялся паренек.
– Спасибо на добром слове, – сказал Беспощадный. – Итак, я тебе отвечаю, а ты запоминай. Ты, может, слышал, приятель, что случилось недавно в одной из шахт под Лисичанском? Событие, на первый взгляд, и не особенно приметное, однако продумать его, и хорошенько – следует. Проходчики той шахты вели коренной штрек и встретили старинную выработку. Кто и когда трудился там – неизвестно, а в забое той выработки, под обрушением, проходчики нашли… Что бы ты думал? Старую кирку или лопату? Нет, они нашли ножные кандалы.
Паренек резко остановился и, вздрогнув, переспросил чуть слышно:
– Кандалы?!
– Я видел их и трогал руками.
Глаза молодого шахтера недвижно смотрели перед собой.
– Значит, в темноте и… в кандалах?
– Знаешь, когда я взял их в руки и они глуховато зазвенели, у меня здесь вот, под сердцем, отозвалось.
– А кто же в них… кто был закованный?
– Камень ничего не расскажет нам: он всегда молчит.
Паренек глубоко вздохнул.
– А ведь люди ученые все знают!
– Да, кое до чего докопались. По старым бумагам в архивах, по находкам. Узнали они, например, что в первой рати шахтерской, в Донбассе, было много опального люда – клейменных железом, поротых плетьми, скованных цепями холопей. За что же их так? За бунтарский дух, за неладные помыслы про помещика, управителя, исправника, губернатора, царя. Может, это они, безвестные страдальцы, в тоске по солнцу, по вольной волюшке, по светлой доле и сложили те песни, жалостные до мучения, до слез?
– Человеку обиженному, понятно, жаль себя, – задумчиво молвил паренек.