Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)
Оскар Эльза Копт заранее предусматривал вопросы исправника. Что может заботить господина начальника? Найдутся ли покупатели на мой земля? Ха! Десятки мелких, средних и крупных промышленников рыщут по Донбассу. Земля с каждым днем становится все дороже. Покупатели явятся даже сегодня… Дело есть дело, господин начальник, и время не ждет!
– Ну, а потом, когда выяснится, что карта подделана? – спросил Трифонов. – Куда вы спрячетесь, Оскар Эльза?
Копт усмехнулся, плутоватые глазки стали словно бы еще меньше:
– Я буду спокойно жить в свой колония. С этой карта я не имею дела. Горнопромышленники увидят эта карта в руках другой человек. Кто он? Нет, я не знаю…
Трифонов тоже засмеялся:
– Тонко! Однако где же повод для ареста? Разве он есть?
– Он будет, – спокойно, уверенно сказал Копт, откусывая кончик сигары.
– Лагутин собирается уезжать…
– Знаю.
– Так где же повод?
Копту было жарко в его тяжелой шубе; он расстегнул пуговицы и раздвинул борта, не отрывая локтя от пакета.
– Только кончается этот плохой погода, сразу будет повод. Ах, это простой, маленький игра! Просто господин инженер будет читать лекция рабочим. Он согласился. Он всегда давал согласие читать лекция. Два моих фрейнд, то есть, по-русски – верный друг, станут задавать вопросы. Там будет сказано слово против царя… Там будет и ваш надзор, конечно, тайный.
Трифонов шумно вздохнул и, усмехаясь, неторопливо протянул руку к пакету. Копт, однако, быстро спрятал пакет за отворот шубы.
– Это после лекции. Дело есть дело!
Они еще долго доверительно беседовали о подробностях намеченной операции. Трифонов узнал, что штейгер, техники и рабочие шахты Шмаева обратились к Лагутину с просьбой прочитать нм лекцию о его походах и изысканиях. Делать это на территории своего рудника Шмаев запретил. Он был уверен, что инициатива исходила от революционеров. Именно это подозрение Шмаева, которое стало известно Копту, и показалось ему привлекательным. Он поручил своим доверенным нанять специально для лекции помещение Горного училища и пригласить побольше рабочих. В этой ситуации он, Оскар Эльза Копт, зарабатывал славу культуртрегера. Он, конечно, отлично понимал, что в такое бурное время ни одно собрание не могло бы пройти мимо политических вопросов. Уже опробованные провокаторы должны были сделать свое дело – задавать крамольные вопросы и выкрикивать недозволенные призывы. Исправнику оставалось принять меры, что представляло не такую уж сложную задачу.
Немало дивясь тонкому расчету немца, Трифонов невольно подумал: «Два богатея, и у обоих один интерес – нажива, и какие все же разные характеры! Шмаев привык рубить сплеча, а этот плел замысловатую веревочку. Неужели Копт более мягок и человечен, чем Шмаев?» Не из праздного любопытства, но чтобы разгадать партнера до конца, он спросил:
– А если сорвется?
Немец не понял:
– Лекция?
– Нет, весь этот план… Допустим, сорвется и лекция. Просто Лагутин уедет по своему маршруту и увезет карты? Наконец, собрание в Горном училище может пройти благополучно. Разве трудно будет рабочим выставить двух ваших агентов за дверь?
Копт наклонил тяжелую лысую голову.
– Мы думайт об этом.
– Что тогда?
– Все равно. Нам нужен карта.
– Какой ценой?
– В мой пакет лежат две тысячи.
– Вы не поняли, Оскар Эльза…
– Он должен потерять сумка.
– При несчастном случае?
– Конечно.
– Возможно, он погибнет?
– Печальный факт!
Нет, Трифонов ошибся: никакой разницы между Данилой Шмаевым и Оскаром Эльзой Коптом не существовало. Просто Копт был изворотливей и хитрей. И снова исправник со злостью подумал о Митеньке Вихре. Митенька должен был действовать только в дороге. Само течение событий определяло ему роль последнего, но верного шанса. Вдруг он все-таки понадобится, этот шанс? Проклятый ворюга, как он посмел заболеть!
* * *
Метель бушевала четверо суток и стихла внезапно, словно кто-то отсек ей косматые лапы. Ветер переменился на южный, и сразу запахло талым снегом, однако ростепель не собралась, – в сумерки ударил мороз.
В Лисичьем Байраке, разбросанном над кручами, по буграм, на откосах оврагов, заблестели робкие огоньки. Грустно пропел колокол, призывая мирян к вечерне. Вслед за ним, простуженный и утомленный, Скликая ночную шахтерскую смену, простонал гудок шмаевского рудника. Захлопали двери, заскрипел под ногами снег.
Яростно меся зыбкие сугробы, изогнутой улицей проплыл конный казачий разъезд. У самой мазанки Калюжного он проскакал по выветренным каменным гребешкам легкой рысью, и Лагутин, стоя у калитки, долго провожал его взглядом, пока смутные силуэты всадников не заволокла ночь.
«Торопятся… Куда они спешат? Где опять сдвинулся или треснул камень в фундаменте империи?»
Он засмотрелся на дальний горизонт, чуть уловимо прочерченный золотой каемкой. Там, за бескрайней равниной Задонечья, медленно, тяжело всходила луна, и низкие желтые сполохи, отразившись в небе, все гуще текли по заснеженным полянам и лесам.
Отсюда, с кряжа, с восходом луны открывался такой волшебный, почти нереальный простор, игра мерцаний и смена светотеней, что сердце неизъяснимо вдруг переполнялось тревожным и радостным ощущением полета, словно невидимые качели возносили Леонида Ивановича до небес.
Леонид Иванович любил этот край, где, вероятно, не было тропинки, по которой он не прошел бы, и наверняка не было оврага, долины, взгорка, высоты, каменных ущелий, карстовых пещер, соленых и пресных озер, извилистых степных речонок, древних курганов, старых и новых углеразработок, меловых карьеров, ртутных и соляных шахт, где он не побывал бы.
Он знал эту землю Донбасса и вширь, и вглубь, и мог бы без ошибки указать, где, на какой глубине, за какими напластованиями карбона залегает уголь, и назвать мощность пласта, его простирание, угол падения, места изломов, сбросов, пережимов и затуханий; указать пути подземных ручьев и речек, логовища гиблых плывунов, мощные щиты известняка и песчаника: он отдал разгадке этих тайн Донбасса все свои силы, энергию, ум – всего себя.
Он любил и пейзаж этого края, разнообразный и красочный: то ласковый, спокойный и радостный, то резкий и суровый.
Зыбкие сполохи света слились, сгустились, стали сплошным сиянием, пронизанным роем огненных искр; темные леса на равнине вспыхнули и запламенели, – над четкой чертой горизонта плеснула расплавленная медь луны.
Как быстро, как удивительно преображался мир, открывшийся взору с этой каменной вершины! Из неподвижной белесой мглы выплыл и резко обозначился гибко изогнутый контур реки; кручи над правым берегом ее нависли огромными лохматыми скирдами; взлетел и застыл высоко в небе соседний отрог кряжа. За линией берега разделяла темные перелески сонная заснеженная гладь озер. За ними, образуя мысы и острова, раскинулся на сотни километров вдоль течения Донца заповедный бор – древнее пристанище гулящего опального люда. Рубежное… Кабанье… Смутные проблески огоньков. Лагутин помнил, что в этом глухом селении, в лесах, перед тем как шагнуть на страницы истории, нашел себе прибежище Емельян Пугачев. Словно бы само раздолье донецких просторов порождало отвагу сердец!
И Леониду Ивановичу невольно вспомнились сетования салонных мужей, какие не раз доводилось ему слышать в Москве и Петербурге: «Ах, Донецкий бассейн – это зной и пыль… Это скучно!» Если бы они знали этот край: тишину соленых озер Славянска, белые утесы Святых гор, голубые скалы Миуса, гордую высь Саур-Могилы, лесные дебри Кременной, серебряные плесы Донца, зовущую даль Лисичьего Байрака!
В петровские времена этот выступ кряжа назывался Оленьими горами. Здесь и действительно бродили быстроногие стада. Как-то в балке Осьмушной под Лисичьим Байраком Лагутин нашел ветвистый рог… А когда позже, в знойный полдень, в сладком и душном дыхании трав перед ним на лесной поляне промелькнул силуэт красавца оленя, Лагутину почудилось, что это сон, что время чудесно возвратилось вспять, – мгновенно и на целые столетия.
Быть может, то был «последний из могикан», гордый и грустный потомок некогда бесчисленного рода…
О многом, об очень многом говорили Лагутину эти просторы, задымленные багровым пожаром луны.
В летнюю пору, в походах, шагая с перевала на перевал, он пленялся цветением степного мака, безмятежной радостью василька, звоном жаворонка в поднебесье и постоянно взволнованно сознавал, что совершает великое открытие! Мысленно он видел себя у робкого ручейка – у этого истока великой реки, которая еще прогрохочет сквозь время. Он знал, что наступит срок, и люди, ориентируясь по начертанным им стрелам, пройдут под землей, круша и взрывая дебри пород, освобождая огненный камень.
Он хорошо знал и население края, всех этих «собачеевок», «рахуб» и «шанхаев», где пестрый, лихой, разноязычный люд – украинцы, русские, белоруссы, татары, китайцы, чуваши, мордвины – были негласно отвергнуты законом и тем более накрепко спаяны судьбой.
Похожие на запорожцев из Сечи, битые жизнью, отчаянные, лихие, эти люди стояли у истоков великой реки, имя которой – Донбасс, открывали все новые родники, спрямляли русло, упорно раздвигали берега, не получая от ее даров заслуженного пая. С первых шагов по земле Донбасса Лагутина привлекали ее мирные ратники; они делили с ним хлеб, и махорку, и скромный уют лачуг.
Он заучил наизусть, как стихи, строки, оброненные Антоном Чеховым в одном из писем. Вот кто понял бы привязанность Леонида Ивановича к шахтерам, к этим людям неслыханно сурового труда, – Чехов. Временный обитатель шахтерской мазанки, бородатый, плечистый человек негромко задумчиво повторял такие трогательные для него слова:
«…Если бы не бациллы, то я поселился бы в Таганроге года на два, на три и занялся бы районом Таганрог – Краматоровка – Бахмут – Зверево. Это фантастический край. Донецкую степь я люблю и когда-то чувствовал себя в ней, как дома, и знал там каждую балочку. Когда я вспоминаю про эти балочки, шахты, Саур-Могилу, рассказы про Зуя, Харцыза, генерала Иловайского, вспоминаю, как я ездил на волах в Криничку и в Крепкую графа Платова, то мне становится грустно и жаль, что в Таганроге нет беллетристов, и что этот материал, очень милый и ценный, никому не нужен».
Так записал Чехов. Да, жаль, что болезнь не позволила ему поселиться в этих местах. Лагутин охотно стал бы его проводником по весям шахтерского края. Как знать, быть может, именно здесь, на ясных просторах кряжа и степи, в самой гуще народного бытия и произошло бы великое чудо исцеления?
По собственному опыту Леонид Иванович знал, какую освежающую силу таят бесконечные тропы изыскателя, студеная вода степных криниц, дымок ночного костра на бивуаке, ветер, настоянный на мяте, полыни и чебреце, дыхание земли после дождя, сон на охапке сена.
Луна уже взошла, и медная тропа, пролегшая по снегам к горизонту, постепенно стала светлеть, подкрашенная серебром, а Лагутин все еще стоял у калитки, приятно ощущая покалывание мороза, слушая перекличку ночных шахтерских смен. Почему-то ему всегда казался торжественным этот час выхода ночной смены: рой горящих лампочек, мерцающих в переулках поселка, бодрые голоса, условный пересвист приятелей, соленые шутки, смех…
Иногда он с удивлением думал о шахтерах: жизнь беспросветная, каторжная, злая; в глухих подземельях мрак и духота; в забоях крадется зловещий метан, хлещет ледяная вода, постоянно грозят завалы; дома, в землянке, словно в кротовой норе, негде повернуться или выпрямиться в полный рост, и если заглянет радость, так только в получку – с хмелем, слезами, проклятиями, с горем пополам. А человек несгибаем и горд; богатырской силенке его не страшны никакие беды; твердому, ясному характеру свойственны сноровка, хватка, смелость; дороги дружба, веселье духа, верное плечо товарища, суровая честность и готовность жертвовать собой.
Казалось бы, горькая бедность, пьянство и безграмотность, лихоимство десятников и грубость хозяев, грязь притонов и произвол полицейских царьков навсегда могли бы перечеркнуть достоинство человека. Но человек горд. Он видит, угадывает, понимает значение своего труда. И какие кристально чистые, пытливые, сильные духом нередко вырастают в темени и смраде землянок люди, как ощущают они еще не выросшие крылья, как жадно тянутся на огонек: взволнованно любят музыку, заучивают песни, слушают грамотеев, чуть ли не молятся книге, тоскуют по прекрасному, сбивчиво, но упрямо ищут к нему пути.
Сколько раз Лагутину приходилось выступать в шахтерских бараках, в нарядных, в тесных и грязных конторах, просто под открытым небом, в степи. Он не напрашивался. Его приглашали. В пестрой, шумной и всегда непокорствующей многоликой среде шахтеров обычно находились два-три «зачинщика» добрых дел. Узнав, что к ним прибыл ученый человек из самой матушки Москвы, они приходили к нему тайком от начальства, смущенно мяли в руках фуражки, смотрели в землю, неловко топтались у крыльца. Чубатые, мускулистые, бронзовые от солнца и ветра силачи, которым – это легко было понять с первого взгляда – не страшен ни надзиратель, ни пристав, ни сам сатана, они робели перед ученым, боясь, что он откажет в их просьбе.
Леонид Иванович не отказывал. Его глубоко трогала эта тяга шахтеров к свету. Он шел за ними в бараки, раскладывал на столике при свете коптилки тетради и книги и рассказывал необычной своей аудитории о строении земли, наблюдая, как отражается изумление в их широко раскрытых глазах, как скользит по задумчивым лицам от чадящей коптилки трепет пламени и одновременно трепет мысли.
Для него не было неожиданностью, что и здесь, в Лисичьем Байраке, где начал свою историю Донбасс, шахтеры хотели услышать слово науки. Он собирался уехать немедля, как только стихнет метель, но из-за этой лекции согласился задержаться.
Шахтерский поселок на обрыве кряжа, на древних Оленьих горах, был по-родному близок Лагутину; здесь он нашел следы первых разведочных шурфов и первой шахты, а люди этого поселка были внуками первых донецких шахтеров.
Не все они знали свою родословную, которой следовало гордиться. Вольница южных степей, закованная в кандалы; сыновья непокорных запорожцев, беглые гулящие люди из русских губерний, отважные бунтари – исконные враги престола и крепостников, они полегли здесь костьми на первых каторжных углеразработках, но они оставили своему потомству неистребимую мечту о свободе и правде, дух непокорности и высокий волевой накал.
И еще они оставили в наследство поколениям беспокойство и страсть первооткрывателей, постоянный, немеркнущий интерес к подземным далям кряжа, где таился источник их жизни – трудный каменный урожай.
Именно об этой традиции первооткрывателей Леонид Иванович и хотел бы рассказать шахтерам Лисичьего Байрака, чтобы встрепенулась в них гордость за отвагу отцов и дедов, за славные открытия и гигантский труд.
Однако недавно, когда с шахты Копта прибыли двое посыльных, Лагутина удивили странным поведением Кузьма Калюжный и больной бродяга Митенька.
Посыльными были уже знакомый Леониду Ивановичу старичок-фельдшер, юркий и прилипчивый говорун, и рослый, долговязый детина, сумрачный и молчаливый. Он сказал, что работает крепильщиком на новой проходке Копта, которого назвал басурманом и живодером.
– Тем не менее, – заметил Лагутин, – этот «басурман» снял за свой счет помещение Горного училища, чтобы мою лекцию могли прослушать не десятки – сотни горняков! Каковы его отношения с рабочими – не знаю, но этот случай, прямо скажу, редкостный.
Долговязый махнул рукой и погрузился в сумрачное молчание. Старичок фельдшер, посмеиваясь и потирая руки, засуетился вокруг Леонида Ивановича.
– Симптоматично! – воскликнул он, вскидывая щуплое личико и торжественно складывая на груди коротенькие руки. – Это веление времени, не иначе!
И тон его, и наигранный смешок, и поза не нравились Лагутину; он спросил:
– То есть?
Похоже, что ответ у Сечкина был заготовлен заранее:
– Этот басурман напуган. Да, именно басурман, так как он не христианской веры. Он понял, что народ стихийно стремится к благу, что мы, интеллигенция, поддерживаем идеалы, которые у государства и народа едины. Мы, интеллигенция, – сила, и поскольку с нами народ – самое верное пойти навстречу нашим свободам… Немец это осознал и, видимо, ищет взаимопонимания…
– Значит, не вы с народом, а народ с вами? – остановил его Лагутин. – И о каких «свободах» вы толкуете?
– Я говорю, – важно изрек Сечкин, – о достоинстве человека, о праве быть гражданином с большой буквы!
Леонид Иванович засмеялся; этот старичок и действительно был потешен. Он даже сделал боксерскую стойку, будто готовясь отразить чей-то наскок.
– Шумим, брат, шумим? Но успокойтесь: все прописные буквы в вашем распоряжении. Плюс еще ять, ижица, фита и твердый знак. А только это словесная трескотня, уважаемый.
– Как? – неподдельно изумился фельдшер. – Общее благо, высшие идеалы вы, либерал, считаете словесной трескотней?!
В разговор вмешался Калюжный; до этого он все время молчал, хмуря косматые брови. Он стоял у двери, тяжело опустив руки, тоже, казалось, готовый к драке.
– А знаешь, доктор, – медленно выговорил он, – очень хочется плюнуть тебе в морду.
Долговязый решительно поднялся с табурета; Сечкин замер с угловато вскинутой рукой, Кузьма повернулся и вышел из горницы; было слышно, как громыхнула наружная дверь.
В ту минуту Лагутин случайно взглянул на Митеньку, и его внимание привлекли глаза бродяги: они смеялись. Что произошло с Митенькой Вихрем за это короткое время? С того вечера, когда, загнанный метелью в мазанку Калюжного, он опустился на пол у порога, и до прихода этих двух посыльных с шахты Копта Митенька оставался безучастным ко всему. Леонид Иванович приказал обмыть его и переодеть в чистое белье. Митенька молча покорился. Вызвали парикмахера: он подстриг и побрил больного, оставив черные крылышки усов. Лагутин уступил ему свою кровать, а сам устроился на ящиках, застланных матрацем. Кузьма и Наталия пытались было протестовать, но Леонид Иванович настоял на своем. Он сам лечил Митеньку, посылал за лекарствами и кормил с ложки.
В рваной одежде Вихря хозяйка обнаружила тряпочку, затянутую узелком, а в ней три золотых монеты. Она передала их инженеру, и Лагутин положил эти монеты на угол стола, чтобы Митенька видел, что они не исчезли. Еще в его одежде был найден длинный сточенный нож. И этот нож теперь лежал на столе, рядом с золотыми монетами, и Митенька целыми часами молча наблюдал за смутным блеском золота и тонкой полоски стали.
Вечерами, не глядя на метель, в мазанку Калюжного приходили не только соседи, но и шахтеры с дальних поселков. С каждой встречей у них появлялось к инженеру все больше вопросов. Хозяйка угощала их чаем, и они пили его вприкуску, аккуратно кладя перед собой обсосанные кусочки, говоря вполголоса, не перебивая друг друга, вдумчивые, вежливые и деловитые.
Если бы Митенька Вихрь был сколько-нибудь склонен к размышлениям, сама обстановка, в которой он оказался, и вечерние беседы этих людей могли бы пробудить у него какие-то мысли. Однако он не привык думать, не привык взвешивать пережитое: в прошлом у него не было радостей, а о печалях – что вспоминать? К тому же он был серьезно болен и, вероятно, это неожиданное участие незнакомых людей воспринимал как бы в полусне.
Почти все гости Лагутина слышали о Митеньке Вихре, а некоторые и видели его на свободе; об этом ночном разбойнике во всей округе ходила недобрая молва, и забота Леонида Ивановича о таком потерянном человеке не могла не удивить шахтеров. Одни из них понимали эту заботу как интеллигентскую причуду, другие как ошибку, которую следует исправить, ко Лагутин упрямо защищал свое странное покровительство бродяге.
– Человек споткнулся, – говорил он. – Проще простого – толкнуть его в грязь. Однако пусть запомнит, что люди, окружающие его, это не только доносчики, скупые хозяева и жандармы.
Казалось, только маленькая Марийка понимала Леонида Ивановича. Она все время была настороже и по первому знаку торопилась подать больному то воду, то флакон с микстурой, то куриный бульон. В минуты, когда у него прояснялось сознание, Митенька смотрел на девочку со страхом. Почему эта маленькая щебетунья вызывала у него такое явное опасение? Косые взгляды шахтеров нисколько не затрагивали его, а голос девочки и ее хрупкая ручонка, заботливо оправлявшая постель, заставляли Митеньку добела кусать губы.
Потом он впадал в равнодушие, ничего не видел и не слышал. На его смуглом, еще молодом лице резко проступали горькие линии. Иногда они неприметно стирались, и лицо становилось недвижно-спокойным, и Лагутин поспешно брал его руку, чтобы прощупать пульс – он опасался за жизнь Митеньки.
Когда фельдшер Сечкин, сетуя на невоспитанность хозяина, покинул в сопровождении долговязого детины мазанку Калюжного, Леонид Иванович еще раз внимательно взглянул на Митеньку. Нет, он не ошибся: глаза конокрада смеялись.
Разговор с Калюжным был кратким. Лагутин спросил:
– Что это вы, Кузьма Петрович, гостя так резко встретили?
Калюжный поскреб затылок, нахмурил брови.
– Не по душе он мне. Юлит, притворяется… А к чему притворяться? Ведь сразу же видно, что холуй.
– Он помогает устроить мою лекцию.
– Не знаю, кому и что он устраивает.
– Вы думаете, он подослан?
– Наверняка.
– А доказательства?
– Нету…
– Но так же нельзя, Кузьма Петрович!
– Нет, можно, Помните, как в первый раз он сюда вошел? Ух, какая важность! А теперь? Значит, есть у него какой-то свой интерес. Хи-хи да ха-ха – все это фальшивка. В общем, гнус. Овчарка, она хотя и обученная, а все равно – собака.
– Что же вы предлагаете, Петрович?
– Не нужно туда ходить.
– В Горное училище?
– Да. Не нужно.
– Запомните, Петрович, – мягко сказал Лагутин, – если бы по-прежнему мела метель, или ревел ураган, или случилось землетрясение, – все равно я пришел бы и прочитал свою лекцию… Понимаете? Ну, и довольно об этом.
Митенька порывался что-то сказать, даже с усилием привстал на локтях, но засмотрелся на смутный блеск металла, лежавшего на столе, и опустился на подушку.
Леонид Иванович набросил полушубок и вышел на воздух. Прошло уже более часа, а он все стоял над обрывом кряжа, поглощенный картиной заречного простора, испытывая чувство неизъяснимой близости к этой изрытой земле и одновременно томление по дальней дороге.
* * *
Самая просторная аудитория Горного училища называлась Большим залом, она вмещала до двухсот человек. Устроители лекции считали, что много мест останутся свободными: объявления о встрече с известным исследователем Донбасса были вывешены только на поселке да в нарядной ближайшей шахты «Дагмара».
Побаиваясь, как бы затея не сорвалась из-за малого количества публики, Копт предлагал оповестить рабочих и других рудников, однако Трифонов заупрямился.
– Прежде всего уговор, – сказал он. – И нечего создавать тут академию!
Уже на второй день после метели были протоптаны тропы и проложены санные дороги. Но молва не нуждается в дорогах – она летит на крыльях. Быть может, за какие-нибудь два часа она облетела весь район, и многие обитатели бараков подивились такому повороту событий: только недавно любое собрание почиталось крамольным деянием и поднимало на ноги полицию и казаков, а теперь власти словно бы и не замечали объявлений.
В назначенный час у Горного училища собралось свыше пятисот человек. Были здесь студенты – завтрашние штейгеры, техники, десятники; были инженеры и преподаватели; мелкие хозяйчики-шахтовладельцы; просто обыватели – чиновники, торговцы; затесались хромой прощелыга дьякон, псаломщик и сам отец благочинный, но подавляющее большинство составляли шахтеры.
«Чистая» публика держалась, конечно, особняком. Она поспешила занять передние ряды; вслед за нею в зал хлынули шахтеры. Они заняли все места, подоконники, стенные ниши, заполнили проходы, коридор, но большая часть их осталась на улице. Маленький фельдшер встретил Леонида Ивановича на перекрестке, возле церкви, и, посмеиваясь, потирая руки, сказал:
– Полный аншлаг!.. Такого здесь еще не бывало. Правда, цирковую борьбу собирались глядеть три-четыре сотни человек, но ведь то – цирк, а это – наука! Пожалуй, нам не просто будет пробиться в помещение.
Он безбоязненно ринулся в толпу, пытаясь ее раздвинуть, и Лагутин поморщился от его нелепых выкриков:
– Пардон, господа!.. Идет господин профессор… Ну, ты, сиволапый, подайся в сторону. Что, может, в кутузку захотел?! Пардон… Будьте же вежливыми, скоты…
Шахтеры поспешно расступились перед Лагутиным, и вскоре он оказался впереди фельдшера – толпа тотчас же смыкалась за ним, и он подумал, что это происходило преднамеренно: оттесненный шахтерами, старичок Сечкин остался на улице, и его выкрики смолкли.
На каменном крыльце училища пожилой человек с курчавой бородкой осторожно взял Лагутина за кисть руки, жарко задышал ему в щеку.
– Слушайте минутку, профессор… Я из комитета большевиков. Товарищи поручили мне предупредить вас. Будьте осторожны. Очень похоже, что фараоны затеяли какую-то пакость…
– Спасибо, – шепнул ему Лагутин. – Значит, я не одинок?..
– О нет, профессор. Мы будем начеку…
В зале, стоя на невысоком дощатом помосте, какой-то упитанный господин, раскачиваясь из стороны в сторону и поблескивая лысиной, уже держал речь. Позже Лагутин узнал, что это был главный инженер шахты «Мария», обрусевший немец Краус. Когда он спускался в шахту, клеть застилали ковром; карманы его брюк – шахтеры это давно заметили – обычно оттягивали два револьвера.
Сейчас Иоганнес Краус говорил о какой-то гармонии общества, о единении науки, государя и народа. Завидя в дверях Лагутина, он принялся бить в ладоши, и его, сначала осторожно, поддержали первые ряды, а когда Леонид Иванович поднялся на помост, вторая часть зала грянула дружными аплодисментами.
Леонид Иванович внимательно осмотрел зал, поклонился, улыбнулся. Он не ждал ни такого стечения народа, ни столь контрастной аудитории. Герр Краус неспроста говорил о «единении» – по его домыслам, именно наука была призвана объединить богатых и бедных в самодержавном патриотизме. Но и в этом зале хозяйчики были отделены от народа отчетливой, резкой чертой. Рядом с благочинным сидел господин Копт. Рядом с Вовочкой Шмаевым – полицейский надзиратель. В пятом ряду мелькнула мясистая физиономия исправника Трифонова. У подоконника шушукались две пышно разодетые купеческие дочки: эти пришли не ради интереса к науке.
Кудрявые, вихрастые, стриженые, чумазые, рыжие, белокурые студенты следили за каждым движением Лагутина почтительно-торжественными взглядами: для них эта встреча была событием, которое запомнится на всю жизнь.
Шахтеры вели себя сдержанно, тихо, смущенные соседством с хозяевами и другими столпами общества, но в самой их осанке и серьезности угадывалось сознание своего места в жизни и своих прав.
Раскладывая на тумбочке записи и конспекты, Лагутин сказал;
– Я рад и взволнован таким стечением народа. Это лучшее свидетельство всеобщего интереса к науке. На улице осталось много шахтеров, они не сумели попасть в этот зал. Меня это не может не огорчить, ибо кому другому, но им, людям героического труда, следовало бы уступить первые, почетные места. Это они, отважные ратники недр, борясь с непокорной природой, добывают тот чудо-камень, который с каждым днем преумножает могущество родины и со временем поможет народу построить счастливую жизнь…
В первых рядах кто-то громко высморкался, кто-то закашлялся. Трифонов беспокойно заерзал на стуле, приподнялся и взглянул на дверь. Вовочка Шмаев иронически улыбался. Дьякон, разинув косматую пасть, смотрел на Лагутина с испугом.
Леонид Иванович рассказывал о первых пытливых изыскателях, которые нашли уголь на приречных кручах Лисичьего Байрака и положили начало Донбассу. Потом он перешел к своим исканиям, вспоминая дорожные приключения, забавные эпизоды, стужу, зной, и слякоть, и голодовки в безлюдной степи. Когда он сказал, что карта, площадью в 370 квадратных верст, потребовала преодолеть дорогу в две тысячи километров, по залу пронесся сдержанный одобрительный гул.
– Вот это работенка!..
Модель Донецкого кряжа, над созданием которой он работал уже несколько лет, не допуская ни малейших отклонений от натуры, от сложной, запутанной геологии этих недр, вызвала у шахтеров особый интерес: он видел, как нетерпеливо поднимались руки – шахтеры готовились засыпать его вопросами.
Но первый вопрос задал отец дьякон. Черный, всклокоченный и злой, он тяжело поднялся со стула и рявкнул на весь зал:
– Мню я, господин профессор, что вы изволили здесь шутки шутить. Вы утверждаете, будто на земле некогда обитали животные высотой в трехэтажный дом и длиной в полсотни аршин… Спрашивается, как же смог бы Ной поместить их в своем ковчеге? Может быть, вы станете доказывать, будто он их кинул на произвол судьбы? Но в священном писании сказано: «Всякой твари по паре». Все эти ящеры, господин профессор, суть ваши видения и не больше.
– Я видел кости этих ящеров, – сказал Лагутин. – Да, целые скелеты… Разве это не доказательство? Но, интересно, может быть, вы видели Ноя?
– О нем говорит писание, – свирепея, прорычал дьякон.
В зале установилась напряженная тишина. Лагутин вспомнил недавнее предупреждение незнакомого подпольщика. Однако он не мог не возразить этому дремучему невежде.
– Наука сильнее ваших писаний, – сказал он. – Наука оперирует фактами, а вы ссылаетесь на легенды.
Дьякон неистово метнулся в тесном ряду и, заливаясь багрянцем, прохрипел сорванным голосом:
– Это богохульство!..
– А что касается видений, – смеясь, заметил Леонид Иванович, – то за примером недалеко ходить…
Зал вздрогнул от бури аплодисментов, от хохота и топота ног: студенты и шахтеры дружно кричали: «Браво!» Взбешенный надзиратель вскочил со своего места и яростно замахал руками. Вовочка пронзительно свистнул. В первых рядах произошло замешательство: купцы и чиновники нервно завертелись на стульях. Тишина устанавливалась медленно, неохотно; Лагутин ответил на несколько вопросов, касавшихся простирания местных пластов, их пережимов и сбросов. Из четвертого ряда поднялся сухощавый, остролицый человек с аккуратно зачесанной лысиной. На его жилете блестела золотая цепочка. На носу холодно светились стекла очков. Он говорил с прононсом, картавя и нажимая на букву «н»:
– Я хотел бы знать, господин профессор, почему вы неодобрительно отозвались об иностранцах, которые помогали разведывать уголь в этих краях?
– А потому, – быстро и четко ответил Лагутин, – что они всячески пытались опорочить это великое открытие. Их расчет был прост: продавать нам свой уголь и выкачивать из нашей страны золото.