355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Северов » Сочинения в 2 т. Том 1 » Текст книги (страница 4)
Сочинения в 2 т. Том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:19

Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 1"


Автор книги: Петр Северов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)

Мы отступали две недели подряд. Медленно, почти безостановочно двигался наш обоз.

– Я думаю, не выдержишь ты, Васька, – говорил Шурик ласково. – Плохи твои дела. По мамке скучаешь.

– Выдержу. Сам не горюй.

Чаще и злей других приставал к Шурику кривоглазый Матвей. Он ехал с нами на одной бричке. Это был едкий, крикливый мужик.

Говорят, раньше он славился красотой, но страшный сабельный удар перечеркнул его смуглое лицо, оставив на месте левого глаза красную мигающую язву.

– Ты, гусь антилигентный! – кричал Матвей Шурику. – Будя нос вешать, баба…

Чтобы ободрить Шурика, я говорил:

– У тебя, Шура, хорошие глаза. Главное – честные глаза, вот что…

Я не знал, что именно это обижает Матвея. Но он багровел от обиды, ничем, однако, не выдавая своего чувства. Только один раз, когда Шурик сказал: «Вот едем и едем… кончится эта дорога или нет? Надоело!» – Матвей вдруг закричал, надрывая горло:

– К черту! Слезай с брички! Ну?! – и потянул что-то тяжелое из-под полы кожуха.

В это время к нам подъехал Гансюк. Он придержал коня и спросил тихо:

– Что шумишь? Не надо шуметь, Матвей… Слышишь?

У Гансюка был спокойный, почти нежный голос. Он никогда не волновался, говорил с паузами, взвешивая каждое слово. Все события фронта, подчас даже что-нибудь незначительное он старался объяснить подробно и последовательно, как лектор.

В нашем обозе и скрип колес был похож на бред. В этом странствующем лазарете, над которым даже небо казалось огромной, сплошной, зеленой лихорадкой, голос и улыбка Гансюка удерживали людей – их тяжелую, больную ярость.

Серыми осенними днями мы тряслись на разбитых бричках мимо опустевших шахтных поселков, глохли от стонов и уже привыкли к тем последним, молчаливым расставаниям, которые не обещали встреч.

Мы были рады теплу жилья, спокойствию земли под ногами, когда, наконец, обозу было приказано задержаться в небольшой деревушке на берегу Донца.

Раненых разместили в школе и в избах неподалеку.

Нам счастливо удалось уберечься от тифа. Но тень его, казалось, следовала за нами по пятам. Я заметил встревоженность Гансюка. Он беспрерывно дымил своей большой трубкой и по ночам часто бродил около коек лазарета, прислушиваясь к дыханию больных, тяжело о чем-то раздумывая.

Целыми часами он просиживал около койки Матвея, внезапно заболевшего несколько дней назад. Похоже, что с болезнью Матвея у Гансюка возникла любовь к нему. Матвей бредил фронтом. В голосе его звучали стальные ноты. Он, казалось, больше изнемогал от ненависти, чем от болезни. У него были явные признаки тифа. Поэтому Гансюк распорядился перевести его в небольшую отдельную комнатку около продовольственной кладовой. Здесь почти никто не беспокоил Матвея, разве только повар, приходивший за мукой или пшеном.

Я наблюдал за Гансюком. Я видел, он много страдал, но страдал молча. Он словно ломал в самом себе какие-то пружины и все же находил радостную силу улыбаться. Как-то, когда мы поили на реке лошадей, Шурик сказал:

– Фигляр этот хохол. Не больше.

Я не понял сначала.

– Кто? – спросил я.

– Гансюк твой. Кто же! – Шурик сидел на худом вороном жеребце, слегка свесившись набок. В воде зябко дрожало его светлое девичье лицо. Оно качалось и плыло в тусклых отсветах зыби, а мне казалось, будто он нарочно кривляется.

Я дернул повод, осадил коня. Копыто опустилось прямо в это легкое отражение.

– Ты знаешь, кто ты за это? – сказал я хрипло, так как в горле моем сразу образовался нарыв. – Знаешь, гад?

Он выпрямился.

– Болван, – промолвил он ласково. – Надо быть выше авторитетов! Ну что он, твой Гансюк? Тоже Александр Македонский…

Я не ответил. Повернув коня, я поехал обратно в деревню. Шурик насмешливо свистнул мне вслед.

Вечером я не смог дежурить в лазарете. Зеленый свет луны ломился в окна, осыпался в проходах, густой, зернистый, как песок. Он даже хрустел у меня на зубах. Я отпросился с дежурства, но сразу не пошел домой. Мне нужно было обдумать все – слова, тон, усмешку Шурика. Я вернулся к реке и здесь, на берегу, долгое время сидел на пне, слушая легкий звон волны и шорох осыпавшейся гальки. Я ничего не обдумал и ничего не решил – это просто сбывалось предсказание Шурика. Я уже был болен.

Путь от реки домой теперь растянулся на много верст. Я шел долгие часы. Деревня, степь вокруг – все было мертво и глухо. Именно поэтому меня так обрадовал человеческий голос.

– Васька, – сказал кто-то рядом. – Гансюк тебя звал. Пошли.

Это был Иван Мухин, наш обозный конюх и вестовой.

Гансюк жил неподалеку от лазарета, в тесной комнатке, сразу за входной дверью. Поднимаясь по ступенькам, я услышал знакомый смех.

Мухин открыл дверь. Это смеялся Шурик. Он сидел на низенькой кроватке Гансюка, веселый, возбужденный. В его больших глазах плясали огоньки – отражение лампы.

– Вот он, мурлыка обидчивый, – сказал Шурик, оборачиваясь ко мне и продолжая смеяться.

– Ладно, об этом не надо, – почему-то со смущением попросил Гансюк. Он легонько отодвинул измятую пачку писем.

– Что это? – спросил я.

Лицо его посветлело.

– Письма перечитываю… от мамаши. Старенькая она, одинокая.

Шурик заметил солидно:

– Вояка. Все-таки не забываешь?

– Зачем же? – удивился Гансюк. – Сын везде сын. Любовь… Таков он – человек.

Мне стало тепло от этих слов и этой улыбки.

Гансюк отложил трубку и старательно оправил усы. За эти сутки лицо его стало бледнее, резче очертились скулы и морщины вокруг рта.

– Дело вот в чем, Василий, – начал он негромко. – Ты парень бывалый, хоть и молодой. Знаешь эти места. Трудное положение выходит… Осталось двадцать пудов муки. В деревне нет ни черта… Рыбой живут. Значит, на один день у нас запасы…

И поднял сухие серые глаза.

– Ну?..

У меня гудело в голове. Дергался, бил маленький колокол, – нервами глаз я ощущал его рывки и удары.

– Я думаю, Гансюк, – сказал я.

Колокол запел надменно: дум… дум… дум…

– Я думаю, что за один день…

…Динь… день… Динь… день…

– Нет, я не знаю, – сказал я с отчаянием, стараясь нащупать спинку стула.

Гансюк вскочил из-за стола:

– Что с тобой, Василий?

– Я говорил тебе, заболеешь! – крикнул Шурик. – Говорил! – Но в голосе его не слышалось и признака злорадства.

– Иди сейчас же домой и ложись в постель, – приказал мне Гансюк. – Дойдешь?.. Мухин, разбейся, но достань молока. Хоть один стакан, понимаешь? Шурик, помоги Василию.

Мы вышли из комнаты. По-прежнему сыпался крупчатый свет луны, улица стала желтой, как пустыня.

На углу недостроенного дома Шурик остановился, легонько взял меня за плечи:

– Слушай, Васек… неужели ты подумал… там, на речке… Неужели серьезно подумал?

Мне некуда было скрыться от его глаз. Они обнимали меня, ласкали и несли. Я почти осязал их голубую теплынь.

– Ладно, Шурик… Ну, прости, и точка.

Он смутился:

– Зачем? Ты ведь ни в чем не виноват, а Гансюк только посмеялся.

– Ты даже… рассказал Гансюку?

– Ну да!

Теперь мне стало еще более стыдно;

– Ты молодец, Шура!

Но он прервал меня, становясь сразу строгим:

– Домой тебе, конечно, нечего идти. Пойдем в лазарет… Сам за тобой буду смотреть, Вася… – и почти насильно повел меня в здание школы.

Я лег на свободную койку в комнате Матвея.

Матвей не спал – к нему уже вернулось сознание. Мне была хорошо видна его громадная, покрытая волосами шевелящаяся рука, брошенная на одеяло. Погруженная в лужицу света, она дымилась.

Я долго следил за этими прозрачными рыжеватыми струйками дыма. Они росли, росли. Потом стало совсем темно. Круглый зеленоватый предмет, висевший за окном, скользнул за раму.

Сквозь жаркую дремоту я услышал голос Матвея:

– Кто это?.. Погоди!..

Хрустнула, затряслась койка:

– Стой!

Он задохнулся, тяжело захрипел, падая на пол.

Я открыл глаза. В темноте не было возможности рассмотреть его лицо, фигуру. Он как будто боролся с кем-то, захлебываясь ругательствами, изнемогая. Я едва смог заснуть под этот неистовый бред.

Больше мне ничего не снилось. Огромная ночь стояла вокруг. Я лежал на самом дне этой ночи. Непреодолимая тишина окружала меня. Она была настолько глубока, что я потерял ощущение, своего тела.

Будили меня, наверное, очень долго, но я никак не мог овладеть собой, своими мускулами. Наконец я открыл глаза.

Было уже совсем светло. Близкая туча шевелилась за окном. Легонько посвистывал ветер.

Я поднялся на локтях. Только теперь возле Матвея я увидел Ивана Мухина. Он поправлял одеяло на ногах больного, который на этот раз был спокоен и молчалив, – так обессилел он после вчерашнего припадка.

В левой руке Иван держал винтовку. Это удивило меня. Вдруг он резко обернулся. Щеки его, налитые багровой кровью, задрожали.

– Вставай! – сказал он хрипло, словно преодолевая приступ кашля. – Ну-ка, живо! – и быстро вскинул винтовку.

Черный зрачок дула – ощутимый, холодноватый, как крупная капля, – медленно пополз по моему лицу, вниз, по груди.

– Ты с ума сошел… Ванька!

Он скрипнул зубами, лохматые брови его упали и сомкнулись.

– Если бы не Гансюк, – сказал он задумчиво, почти ласково, – я бы тебя тут же… разменял. Лучше не бунтуй меня… вставай.

У меня хватило силы подняться. Придерживаясь за стены, я вышел на крыльцо. Сзади стучал каблуками Мухин. Почему-то он все время задыхался.

Спускаясь с крыльца, я увидел Гансюка. Он шел по переулку вместе с Шуриком, прямо навстречу мне. Теперь я остановился, почувствовав, как дуло винтовки прислонилось к моей спине, пониже левой лопатки.

Но Гансюк был уже недалеко, поэтому Иван медлил.

– Гансюк! – позвал я. – Слышишь, Гансюк…

Он не расслышал, продолжая разговаривать с Шуриком. В десяти шагах от меня они остановились, закурили. Шурик чему-то улыбался своей обычной насмешливой улыбкой. Папироса слегка дрожала в его губах. Потом они прошли мимо меня, даже не взглянув. Как слепые.

Не спеша они поднялись на крыльцо.

– Гансюк, разве ты не видишь? – сказал я. – Или ты ослеп, Гансюк? – и опять он не обернулся.

Не торопясь, он вытер ноги, открыл дверь и также неторопливо закрыл ее за собой.

Я посмотрел на окно – там, за стеклами, мелькнуло его лицо.

Брызгал дождь. Крупная свинцовая капля медленно сбегала по стеклу. Я следил за ней в течение целой минуты, – все стало медленным, как эта капля. Ветви дерева, согнутые ветром, не хотели расправляться. Тяжелая птица, едва шевеля крыльями, висела в небе. И сам я вдруг стал слишком спокойным – так мгновенно и тяжело я устал.

Мухин молчал всю дорогу. В тесном переулке, заросшем желтой крапивой и бузиной, около небольшого амбара он остановился.

– Открывай двери…

Я подошел к двери с большим трудом и, напрягая последние силы, отодвинул засов. В руке Ивана я увидел замок. Но Иван почему-то медлил, хотя я стоял на пороге, на этом разделе света и тьмы, и ждал.

– Слушай, ты… – сказал он, глядя куда-то поверх моей головы и как бы пересиливая себя. – Объясни-ка мне такую причину. Вместе мы горе делили и… как же это оказался ты такой сволочной сукой? – К его щекам опять хлынула темная кровь. – Жизнь человека! Ворюга, разве можно менять ее на мешок муки?! Эх, Матвеюшка…

– Матвей?!

Иван толкнул меня в грудь и захлопнул дверь. Я остался во тьме. Я слышал его удаляющиеся шаги и потом, в тишине, долго стоял около стенки, прислушиваясь к свисту ветра.

Где-то вверху, под крышей амбара, тонко зазвенел комар. Зазвенел и начал спускаться ниже, ниже… Звук этот представился мне в виде длинной тоненькой проволоки, медленно накаляющейся добела. Внезапно раскаленный конец ее прикоснулся к моей щеке. Это как бы пробудило меня. Мне стало ясным страшное недоразумение. Я бросился к двери и начал бить кулаками в гулкие дубовые доски.

Я уже не чувствовал рук, когда вспомнил сон, – сон почти наяву, – Матвея, барахтающегося около койки. И мне стало страшно. Ведь дальше я не помнил ничего. Я лежал на самом дне ночи. Может быть, в припадке я задушил Матвея?!

Я опустился на пол. Напрасно я старался вспомнить последовательно все. Это оказалось невозможным.

Мне помнился только странный лунный след на полу около моей кровати. Я брал его в руку, он был мягок и бел, как мука. И, что самое странное, он не исчез даже утром. Моя сорочка до сих пор хранила следы этой лунной пыли. Но неужели… это в самом деле мука? Иван говорил о каком-то мешке муки. Нет, все перепуталось, и вот уже опять перед моими глазами встает большая дорога, багровая от заката.

Я уснул глубокой ночью, по крайней мере после того, как серые просветы в крыше амбара заполнились тьмой. Однако и во сне я знал, что это последняя ночь, И сердце мое было спокойно. Я ни о чем не думал. Опустив руки, я стоял перед огромным пламенем заката молча, не дыша.

Где-то был еще Шурик. Это ему в зябкие осенние ночи я рассказывал о своей матери, сам не зная зачем, просто чтобы согреть что-то глубоко в себе. В последнюю ночь Шурик дежурил в лазарете. Он, конечно, не спал и теперь. Сколько сил он потратил, чтобы спасти меня, мой хороший, голубоглазый товарищ? Но, значит, и это было ни к чему…

Что ж, мне осталось только спокойствие, только этот яростный цвет заката и еще большое время – целая ночь.

Но и она пронеслась незаметно. Сквозь полусон я услышал шаги и узнал голос Гансюка:

– Вставай, парень… слышишь, эй!

Я поднялся. Гансюк стоял передо мной, слегка опираясь на винтовку. В левой руке он держал фонарь. Жидкий желтоватый свет колебался на полу, на бревенчатых стенах. Лицо Гансюка было усталым и бледным. Он, очевидно, до сего времени не спал. Я отвернулся – почему-то мне стало стыдно и тяжело встречаться с ним взглядом. Все-таки я любил его, этого простого сурового человека.

– Вот что, Василий, – сказал он спокойно, как обычно. – На, бери. – И протянул мне винтовку.

Я взял. Она была страшно тяжела. Я еле смог удержать ее в руках. Заметив, что я поворачиваю дуло к себе, он вдруг крикнул:

– Да что ты?.. Чудак! Ну, парень, – и потрепал меня по плечу. – Все ясно, Василий… Нашли его, голубя.

Он взял меня за руку:

– Вот. Идем… Есть приговор.

Мы вышли из амбара. Дорогой, раскуривая трубку, Гансюк говорил:

– А ты молодец… Здоровяк! Значит, не тиф у тебя. Ну, пострадал, ничего, крепче будешь. Сам пойми, он ведь всего тебя в муку вымазал, чтоб от себя подозрения отвести. Как не подумать?..

Я думал о Матвее. Только теперь мне стало окончательно понятным странное его спокойствие прошлым утром. Последние слова Гансюка не тронули, не обозлили меня. Я даже забыл спросить, кто же все это сделал.

Уже светало. Бледная заря поднималась за речкой. Дул влажный ветер.

Неподалеку от школы Гансюк повернул во двор к небольшому глиняному сараю. Я шел следом. Скинув железный крюк, он открыл дверь и поднял фонарь. Мы остановились на пороге.

В углу, на соломе, прислонившись щекой к стене, сидел Шурик. Я отшатнулся, не поверив. Но это был он. От слабого света фонаря правый глаз горел розоватым прозрачным огоньком.

– Зачем ты это сделал, Шурка? – закричал я, бросаясь к нему. – Зачем?!

Он сжался. Медленно и не меняя позы, словно на какой-то невидимой оси, он повернулся ко мне. Щеки его тряслись, и зубы стучали так сухо и резко, что я вдруг всем телом ощутил горячие уколы озноба.

Гансюк поставил фонарь на пол, присел. Я опустился рядом. В сарае пахло мышами. Свет падал на Шурика узким пучком. В этом пучке световых линий Шурик ворочался тяжело и плавно, как паук в паутине. Неожиданно он заплакал: тоненько, жалобой скрипки задрожал его голосок.

– Мамочка, – сказал он сквозь плач, давясь спазмами. – У меня ведь мамочка, Вася… Я и муку-то взял, чтобы ей, маме, денег послать. И Матвея толкнул…

– А у меня, – сказал Гансюк задумчиво, словно невзначай, – тоже мамаша есть. Письма берегу. Люблю ее, старушку.

– Ты поймешь меня, простишь, Гансюк! – закричал Шурик, вскакивая на ноги, заламывая руки.

Но Гансюк ответил поспешно:

– Нет, не пойму. Именно потому, что и у меня, и вот у Василия тоже есть матери.

Помолчав, он добавил значительно:

– И у Матвея тоже старушка есть. Ждет.

Шурик прижался к стене. Медленно сполз на пол. Гансюк зажег спичку, прикурил. Трубка плохо раскуривалась. Наконец засинел дымок.

– Слушай, Шурик, – сказал Гансюк, не вынимая трубки изо рта. – Ты думаешь, нужен ты мне? Чудак! Ни капли…

Шурик пошевелился. Покрытое световыми пятнами его лицо передернулось. Глаза расширились, в них зажглись огоньки. Он хотел о чем-то просить, – так раскрылись его губы.

Гансюк продолжал спокойно:

– И разве я у тебя жизнь заберу? Нет. Она сама не хочет тебя. Вот и все.

Он затянулся, глубоко вздохнув. Бурые его усы поникли еще ниже.

– Надо крепко все разобрать, – сказал он. – Все мы сыновья. У всех матери. И мы ведь за жизнь, а вот приходится… Значит, в смерти твоей – жизнь, понял?

Шурик, впрочем, ничего не понимал. Маленькие огоньки выросли, заполнили его глаза.

– Простите, милый… – зашептал он, икая, срываясь на визг. – Я буду весь вашим… всегда… милый… Ну, ведь будет поздно!.. Одну минуту…

Гансюк отвернулся. Помолчав, он кивнул мне.

Я встал. Я был очень спокоен. Мне так надоело ошибаться, так больно было ошибаться в людях.

Шурик заглянул мне в лицо. Его глаза были тусклы и горячи от страха. Мне стало стыдно за них, за эти голубые глаза. Я не испытывал сожаления.

И после мне было только неприятно при воспоминании о последних минутах этого человека.

СМЕХ

Ветер хлестнул мне в лицо. Это было похоже на удар плетью. Я прижался к обрыву, к сырой песчаной стене. Только теперь раздался взрыв. Сверху посыпались пыль и мелкие куски чернозема.

Каменная опора моста вспыхнула тысячью осколков. Громадная голубая ферма с перилами, пожарными бочками, проводами качнулась и поплыла… Ниже… Ниже… Сквозь осыпающуюся тучу пыли… Ниже… В бурное месиво реки.

Игнат рванул меня за плечо.

– Да ты оглох, что ли? – закричал он, багровея. – Айда!

Я бросился за ним вверх по крутой зыбкой тропе. Ноги мои скользили и поминутно срывались. Я изодрался до крови, цепляясь за корни и синие груды известняка.

Когда мы взбежали на гору, эхо еще бродило за речкой, в лесах.

Игнат остановился и, встряхнув головой, радостно выругавшись, достал из-за пазухи бинокль.

– Так, Василий, – сказал он, протирая стекла. – Главное сделано. Теперь хоть и пропадем – не беда! – И тихонько засмеялся, обнажая густые мелкие зубы. – Получите мостик… господа!

Я оглянулся на реку. За прозрачной стеной лозы в воде купалась голубая ферма; два рельса беспомощно торчали над нею, на срыве моста. Река уже была спокойна. Клочья пены, похожие на стаю белых птиц, плыли вдоль берега.

– Пробиться бы только к своим, – сказал Игнат, поспешно опускаясь на землю. – Эх… ма! – И вдруг приказал, не отрывая глаз от бинокля: – Ложись!

Я лег в траву. Некоторое время я смотрел в темные стеклянные зрачки бинокля. Там поворачивался, плыл маленький мир трав и далекого неба. Тонкая линия горизонта дымилась. Едва уловимо покачивались круглые кусты.

– Ясно, – с усмешкой сказал Игнат, и пальцы его разжались.

Я хотел поднять бинокль, но Шаруда остановил мою руку.

– Не стоит, Васька… Нам это ни к чему.

Тогда, оглянувшись, я увидел на склоне, на расстоянии версты, рыжеватое облачко пыли. Оно неслось вниз к железнодорожной насыпи, огибая бугор, на вершине которого мы находились.

Уже стал слышен дробный рокот и затем крутой, заливистый свист.

Шаруда скрипнул зубами:

– Терские… Кулачье! Я их за пять верст узнаю, – и тяжело стал подниматься с земли.

В это время два всадника отделились от окутанного пылью отряда. Они повернули лошадей и двинулись к нам напрямик.

– Надо бежать, Игнат!

– Бежать? – он глянул на свои ноги, печально улыбнулся. – Попробуем, авось… – и одним быстрым движением сорвал сапоги. – Пошли, авось вынесут…

Мы побежали через степь. На высокой меже ядовитая полынная пыль обожгла мне горло. Рот мой как бы наполнился огнем.

Здесь, в долине, от тяжелого зноя дымилась земля. Мы бежали к окраине небольшого городка, видневшегося за оврагами, поросшими чахлым терновиком и ольхой.

Несколько часов назад наши оставили город. Но это был единственный путь догнать их… Где-то вверху, в солнечной голубизне, задумчиво прогудел шмель. Топот сзади слышался все громче. Я остановился на секунду. Высоко закинув голову, оскалив зубы, к нам несся маленький буланый рысак.

Оказывается, в этом таилась непонятная сладость – задержаться еще на миг… Еще… Последить за оскаленной мордой коня, за бешеными его ногами…

– Скорей!..

Игнат бежал уже далеко впереди. Серая ситцевая рубаха его сделалась глянцевой от пота. Я следил за его мелькающими руками, одновременно заметив, что небо стало синим до черноты и степь до отчаяния бескрайней, – так широко раздвинулись горизонты. И мне показалось бессмысленным бежать, потому что некуда было уйти в этой степи. Казалось, проще зарыться в землю, чем бежать.

Но Шаруда резко остановился. Он обернулся и закричал, подняв кулаки:

– Скорее, малый… Ну!.. – почему-то он смеялся, зубы его ярко блестели. Впрочем, эта улыбка стала мне тотчас понятной – темная глубина оврага распахнулась у моих ног.

…Потом мы бежали по извилистому дну вверх, прыгая через камни. В глубокой котловине, которой оканчивался овраг, мы нашли лужу воды.

– Вот случай, Василий, – сказал Шаруда удивленно. – Такой простор и – не срубили! Значит, поживем, поживем! – И долго пил липкую глинистую воду.

До первых строений городка осталось не больше сотни саженей. Когда мы выбрались из оврага, всадники кружили далеко у перелеска. Они снова заметили нас и погнали лошадей. Игнат только улыбнулся:

– Теперь скачи, хоть лопни.

Переулок был пуст. Его загромождали груды кирпича и раздробленные доски. Мы повернули за угол и пошли вдоль кривой улицы, заваленной пестрым хламом. Он был черен, этот старый городишко, потрясенный до самых корней артиллерией. И, главное, он был безлюден; жители покинули его еще при начале обстрела. Передовые части противника не задерживаясь прошли вперед. Мы обходили груды развороченных домов, где по камням прогуливались апатичные кошки, где над хаосом тряпья медный парикмахерский тазик сиял, как закатное солнце, где столетний тарантас с переломленным хребтом в отчаянии поднял к небу свои деревянные руки, где только куры, рывшиеся в снарядных воронках, были спокойны и даже беспечны.

За развалинами церкви, возле тюрьмы – этого единственного здания, уцелевшего после обстрела, мы увидели первого человека. Он сидел на высоком камне у ворот и курил. Я остановился на углу, Игнат подошел ближе к старику.

– Добрый день, отец, – сказал он, приседая перед ним на корточки.

Старик поднял руки, громадные темные ладони, и, не поворачивая головы, прислонил их в виде козырька ко лбу. Похоже, он силился рассмотреть Игната и не мог, точно тот в самом деле стал лилипутом.

Меня он не замечал.

Игнат спрашивал громко и весело:

– Что так закручинился, старина?

Старик опустил руки, «козья ножка» запрыгала в его зубах.

– Иди, – сказал он глухо и с угрозой. – Проваливай. – И, отодвинув бороду, стал скрести грудь.

– Строг ты, старина, – удивился Игнат. – Что так?

– Чай, не базар тут, а тюрьма.

– А ты что же, сторож?

– Стало быть, сторож.

– Да ведь в тюрьме-то никого нет, борода!

– Будут. Ступай, говорю… – и медленно развернул полы свитки.

– Да я пойду, – сказал Игнат, пристально следя за тяжелыми движениями рук сторожа. – Скажи-ка вот, на милость, власть эта, новая, Советская, давно ушла?

– Иди, иди… Не балуй.

Игнат отошел на несколько саженей, к высокой тюремной стене. Странный сторож все так же сидел на камне, положив бороду в ладони, окутанный синеватым дымком.

Присев на каменную ступень, я следил за ним некоторое время; он был безучастен, черный хозяин пепелища.

Чтобы рассмотреть местность, я сбросил башмаки и, как по лестнице, полез по шершавым осыпающимся уступам стены. С высоты четырех саженей передо мною открылся небольшой, поросший вялой травой двор. Дальше, за второй стеной, виднелся тюремный проезд. За воротами стояла сторожевая будка и напротив – деревянный сарай. Слева, за тополями, лежали груды щебня, бурые, подернутые дымкой остатки кварталов.

Если прищурить глаза, они казались хребтами далеких гор, покрытых маревом зноя и тишины. Низко, над вершиной отрога, шло белое осыпающееся облако. Я долго присматривался к его колеблющимся краям, пока понял, что это куст жостера, окутанный пухом.

Но там, за ломаной линией хребта, ритмично раскачиваясь, двигался зеленоватый прямоугольник.

Я даже расслышал звуки его движения – прерывистый шум. Бурая пыль поднималась с дороги, шла косяком вдоль переулка, на площадь. За этой плотной завесой пыли я с трудом мог различить серые лица людей, качающиеся плечи, усталый взмах ног.

На дальнем углу, за оградой церкви, где мы отдыхали с Игнатом, я увидел всадника на буланом рысаке. Он медленно ехал по улице, поглядывая до сторонам, поминутно приостанавливая коня.

Я ничего не успел крикнуть Шаруде, когда с противоположной стороны, в переулке, застучал шаг пехоты. Это были чесноковцы – пехота генерала Чеснокова, сплошь офицеры. Мы уже немало слышали о них.

Игнат вскочил на ноги.

Я видел – нам некуда было отступать. Единственные ворота в глухом переулке охранялись бородачом.

Держась у самой стены, Игнат побежал к воротам. Он что-то крикнул мне, но я не расслышал. Спрыгнув на землю, я стоял и следил за движением плотной шеренги. Она двигалась резкими рывкам, то застывая на миг, то падая вперед.

Оглянувшись, я не увидел ни сторожа, ни Игната. Я побежал к высоким воротам тюрьмы. За решетчатыми створками, в узком проходе, я увидел Шаруду. Он стремился прорваться во двор, он что-то говорил, размахивая руками, но старик стоял неподвижно, широко расставив ноги, приподняв кулаки. Его лохматые брови сдвинулись и еще больше отяжелели. Почти неуловимые в темной глубине таились зрачки.

Увидев меня, Игнат закричал со злобой:

– Иль не веришь? Душевный я, больной человек! Кого хочешь спроси! – И, словно смеясь, оскалил зубы.

– Ты не мети… Не мети пыль… Душевный!

– Да я ведь сторонний, отец. Погорелец. Ну, отбился от семьи… Память у меня, понимаешь, отпадает…

– Вижу сокола по лету…

Знакомый ритмичный звук теперь стал слышен и здесь. Он приближался.

– Спрячь, дедушка!

Я пытался заглянуть ему в глаза – в эти далекие серые точки, остановившиеся и пустые.

– А ты что за гусь?

– Местный я… Сапожника сын.

– Ступай, что ж прятать тебя?

Я не хотел уходить от Игната.

– Да ведь боязно одному.

Рука была упруга и крепка. Я тряс ее. Она была упруга, как ветвь дуба. И мне никак не удавалось заглянуть под брови, в темную глубину, где так и чудилась усмешка…

Но Шаруда вдруг засмеялся:

– Понимаю, батя, понимаю. – Что-то сверкнуло в его руке. Дед медленно разжал пальцы, протянул ладонь. Это были часы. Он недоверчиво взвесил их, ощупал золотую гравировку. Глаза его оживились. Не торопясь, он начал рыться в карманах свитки, потом в карманах брюк. Он не спешил. Но шаг пехоты, минуту назад лишь чудившийся мне, стал отчетливым и резким.

Я опять схватил его руку. Он круто повел плечами.

– Отойди… – и, достав ключи, снова окинул взглядом Игната.

– Поотстал, значится? То-то, не следовает отставать.

Шаруда посыпал мягкой скороговоркой: – Какое там отстал, отец… Сторонние, говорю. Другое дело за правильность жизни страдать… А какая она правильная? Кто скажет? Вот и выходит: горько, без пользы-то гибнуть больному человеку.

Я даже взглянул на Шаруду, так неузнаваемо звучал его голос. Но и лицо, и жесты его переменились, – почти незнакомый человек стоял передо мной.

– Птица, журавль, скажем, – рассудительно молвил дед, – и та от стаи не отойдет… А человек? Что человек! Беда! Ладно, ступай в камеру, спи, – добавил он, кивая Игнату. – Ежели спросят, так и скажу, не в уме парнишка.

Игнат внимательно посмотрел ему в лицо.

– Только ты, милый, принеси-ка мне бичеву, – сказал он. – Я, как только припадок начинается, привязываю себя веревкой.

Старик стал торжественно серьезным. Оборачиваясь, он глянул на меня.

– Ступай отсюдова… Что бродишь?

Игнат сказал, зевая:

– Здешний он парень. Испуганный малость, – и добавил шутливо: – Возьми его, дед, бороду будет чесать.

Сторож засмеялся:

– Ладно. Двор заставлю мести.

Покачиваясь, он пошел вслед за Игнатом. За ним гулко стукнула дверь.

Я знал, что мне нельзя уходить от Игната, я не хотел уходить от него и поэтому остался во дворе тюрьмы.

Старик вскоре вышел из коридора. Не оборачиваясь, он зашагал к воротам. Не зная, что делать, я пошел вслед за ним.

Широкие плечи его качались. На ходу он достал из кармана бумагу и уже на улице кисет.

В переулке еще не улеглась пыль, хотя отряд скрылся из виду. Тотчас же, как только мы вышли за ворота, двое военных подошли к нам. Высокий худощавый брюнет в костюме английского образца, с блестящими кружочками пенсне на носу, церемонно кланяясь, спросил вполголоса:

– С кем имею… говорить?

Старик медленно сполз с камня, расправил бороду:

– Митрофан. Сторож.

– Что изволите стеречь?

– Тюрьму…

Второй военный, усталый бледный толстяк, захохотал, откинув голову. Рот его блеснул золотым сплошняком зубов.

Я заметил и понял короткий взгляд деда.

– Значит, советскую тюрьму стережешь?

– Мне любая власть хлеба даст.

Толстяк повел на меня глазами.

– Ты, малый, пойди погуляй.

Я вернулся во двор. В сарайчике, под стеной, я нашел лопату и метлу. У раскрытых дверей коридора задержался на минуту. Мне послышался смех – заливистый громкий хохоток. Я узнал голос Игната.

Вскоре в проходе появился старик. Он по-прежнему был медлителен и спокоен.

– Метешь? – сказал он, шагая через двор. – Ты траву режь. Под корень режь, чтоб чисто! – И, прислушавшись, весело хмыкнул в бороду:

– Ишь ты… хохотун.

Я не понимал своей бессмысленной работы.

– Зачем, дедушка, портить траву? – сказал я. – С ней же куда веселей…

– Ладно. Поговори.

– Право!..

Присев на порожек, он поднял глаза:

– Не театр, чай… Веселье!

Сложив руки, он сидел неподвижно, пока я начисто выполол мураву и вынес мусор. Потом он пошел в будку и принес мне краюшку черствого хлеба. Я ел маленькими кусочками, старательно разжевывая, чтобы продлить наслаждение, и каждый глоток запивал водой. Крупные куски соли хрустели на моих зубах, ячменные остья кололи небо. Хлеб был пропитан едкой горечью, от которой дыхание становилось жарким и слегка кружилась голова. Но все же он доставлял мне огромное наслаждение, этот сухарь.

– Ну вот, сокол, отдыхай, – сказал старик и похлопал меня ладонью по спине. – Сыт?

– Крепко.

Присаживаясь на камень, как бы между прочим я спросил:

– А что, дедушка, фронт далеко ушел?

– Какой там! Верстов с десять… А что?

– Так. Боязно.

Он помолчал, глубоко вздохнул, но не отвел глаза.

– Живешь-то где?

Я ответил наугад:

– На Садовой…

– А, знаю… – И погрузил руку в черную гущу бороды, словно стремясь что-то отыскать в ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю