Текст книги "Цвет и крест"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)
Это утро готовило большое испытание моему благополучию: утром неожиданно рабочий вместе с женой своей, скотницей, просят расчета. Причина ухода, я знаю, ложная: будто бы хотят жить дома и хозяйствовать у себя. Уговариваю, упрашиваю, слышать ничего не хотят. В обед уносят из кухни свои образа, узлы, укладки. В сумерки мы своей семьей убираем скотину, косим траву лошадям и коровам, месим какую-то дрянь свиньям. Страшен был только первый момент, как при купанье в холодной воде, броситься в эту яму черного труда, расстаться со своим высшим положением. Но по военному времени, если господин станет сам ухаживать за своим животным, сам будет пахать и косить, никого это не удивит и никакого толстовства не выйдет. Все получается, будто так оно и быть должно, и здоровый труд на свежем воздухе, в конце концов, дает жизнь. После ужина я как ни в чем не бывало по-прежнему спокойно сижу на своей терраске, обращенной в сад, и слушаю, как в тишине время от времени падают спелые яблоки. Только все-таки день, тяжело усевшийся на плечах, не дает мысли надолго оторваться от земли: в тишине сада мне теперь кажется, будто я слышу, растут не деревья, а цены. Я вдруг понимаю, отчего бросил меня работник: я не прислушался к росту цены на труд, а кто-то из соседей переманил работника. Так понятно становится, что не высокая цена – причина беды (к этому скоро привыкаешь), а что цена сильно живет и растет. Будто за облаками, за тучами кто-то делает новое быстрое время, а нас, отстающих, перегоняет ценой, этим бичом времени, в мир совершенно иных отношений.
Как все изменилось в этом маленьком мире нашего хозяйства с тех пор, каким застает его мое первое сознание. Помню, в детстве вечером читает вслух моя мать газету и вдруг останавливается, прислушивается, спрашивает, обращаясь в переднюю:
– Кто там?
– К вашей милости! – отвечает робкий голос.
После «милости» мне уже хорошо известно, всегда просят денег.
– Что тебе?
– Сделайте милость, дайте под кружок.
Это значит, он просит пять рублей и за них обязуется обработать кругом десятину: пахать, сеять, косить, возить, все за пять рублей. Теперь эта работа самое меньшее стоит рублей пятьдесят. Но и тогда кружок, если не ошибаюсь, давал помещику большую выгоду сравнительно с летней платой за труд; по существу, это была особая форма землевладельческого ростовщичества. В то время, однако, отдавать свою землю под кружок не считалось делом зазорным. Правда, иногда богатый помещик скажет гордо: «Я свою землю никогда не отдаю под кружок», но гордость эта основана вовсе не в признании в кружковой системе вымогательства, а просто потому, что богатый хозяин кружковую небрежную работу не находил «рациональной» в агрономическом отношении. В руках его всегда оставалось общее могучее средство привлечь на свою работу от зари до зари сколько угодно работников, средство это – необходимость крестьянина, по своему малоземелью, дорабатывать себе хлеб батрацкой работой.
Добро, конечно, сильнее зла, если то и другое будут меряться в одиночку, но зло берет числом, скопом, – столько накопилось содеянного зла в отношении… малоземельного сословия! Вспыхнула забастовка, и после нее как-то вдруг совершенно исчезла кружковая система вымогательства сильным крестьянского труда. Зато в нашем уезде быстро распространилась ничем не лучшая система обработки земли посредством обязанных. Это хозяйство состоит в том, что помещик свою запольную землю дешево отдает в аренду крестьянам, а за недобранную часть ренты крестьяне обязуются обработать землю помещика, лежащую вблизи его усадьбы. В техническом отношении работа обязанных еще хуже, чем кружковая; там на отдельного крестьянина еще можно влиять, но влиять на целое общество нелегко. Вот, например, дожди задержали уборку, а в жаркий день зерно от этого сразу подошло и потекло. Крестьяне рвутся к своим полям, но вечером староста оповещает обязанных косить «барскую» рожь. Условие так составлено, что крестьянам не дадут убрать арендованные ими земли, пока они не уберут помещичье поле. Конечно, они торопятся, делают кое-как, лишь бы поскорее дорваться до своего хлеба. В конце концов, у помещика убрано скверно, и у крестьян зерно утекло.
Теперь, во время войны, вот именно этим летом, рухнули и эта отвратительная «организация труда». Под тем предлогом, что крестьяне, вследствие грядущих военных наборов, не могут вперед ручаться за возможность выполнения обязательства, они повсюду отказываются закабалять себя обязанным трудом на будущее лето и предлагают просто арендную плату. У моих соседей борьба за обязанную работу продолжалась целое лето и кончилась победой крестьян: у помещика остался выбор: или бросить свое поле незасеянным, или получить деньги, – он выбрал последнее.
Будущие военные наборы, конечно, в этой борьбе только предлог; на самом деле крестьяне теперь со всей очевидностью поняли цену и значение своего труда, может быть, поняли даже условности ренты и даже денежных знаков, все это теперь видно насквозь…
Но вы глубоко ошибаетесь, если увидите в этой борьбе труда с рентой какие-нибудь проблески сознательного организованного движения в крестьянской среде: между ними идет такая же борьба, и друг с друга за обработку они берут, кажется, больше, чем с помещика.
От отдельных крестьян еще до войны не раз мне приходилось слышать осуждение забастовки: «С этой забастовкой мы в яму попали!» В виде утопии тут же высказывали, что вот если бы всем работникам не выйти на помещичьи поля, так это куда бы лучше забастовки, но тут и признавалось, что это невозможно; потому что нет в деревне никакого согласия.
Нет, никто не устраивал эту нынешнюю борьбу труда с рентой, она загорелась, как и война, за полем зрения нашего разума. И смотря по тому, чего мы чаем от времени после войны, какими глазами смотрим на мировую борьбу, такими же глазами смотрим и на эту ломку нашей повседневной хозяйственной жизни.
Так своими глазами посмотрел на дело и начальник губернии, повелевший крестьянам обязательно работать на землях помещиков. Так, оценивая поступок губернатора, посмотрело и какое-то совещание, ссылаясь на принудительный труд враждебной страны, представляющей из себя осажденную крепость.
Русский народ тысячу раз доказал уже, что он не боится принудительного труда во имя интересов государства. Он только просит не смешивать государственные интересы с помещичьими. Помещикам края, о котором я пишу, нужно только подешевле отдать свою землю в аренду крестьянам – тогда пустых земель не останется.
Сахар
Кто вырос где-нибудь в Ельце или в Лебедяни в маленьком домике городской бедноты, бесправной, забытой, заброшенной, той бедноты, которая у нас называется мещанством, – только этот человек да, может быть, столичный рабочий, да беднейший студент, во всей мере испытывает страдание от недостатка сахара.
Нужно знать, сколько стаканов выпивается с одним мельчайшим кусочком сахара, как мало, в сущности, требуется, чтобы удовлетворить этот голод. С точки зрения физиологии, мне кажется, тут ничего не поймешь, если не знать стороны душевной этого питания. В двух словах это не расскажешь… Как-то так, Бог ее знает, ну, положим, где-нибудь на слободском бугре вонючем, заваленном отбросами кожевенного завода, стоит домик и в нем живет благородная женщина с вечной цигаркой махорки во рту, дети ее полуголые бегают, вокруг ни лозинки, и вот тут-то бы кусочек сахару! Но сахару нет, и, въезжая в город, вы видите длиннейший, безнадежный сахарный хвост. Хорошо быть графом и чувствовать «отрадно» в таком хвосте, но когда знаешь все в тошнотворных подробностях, ох, как тяжело такому человеку переезжать в тележке, нагруженной многими пудами сахара, через этот сахарный хвост! Я это только что испытал и хочу рассказать, в немногих словах изобразить обстановку, в которой один российский гражданин везет пуд сахару, а другой из-за фунтика стоит под дождем целый день.
У меня тоже долго не было в деревне сахару, заменял его медом, но каким медом! По доверию к соседу пчеловоду я не пошел смотреть, как он «спускает», и он спустил мне в мед всякой дряни, с «червой», с «хлебушком», прибавив муки, воды, патоки. Эту сладко-горькую зеленоватую жидкость пчеловод продал мне в большом количестве, и вот уже месяца полтора я питаюсь этой гадостью. Приходит в гости батюшка, большой любитель чайку попить, а я ему этот мед. Поморщился. Спрашивает:
– Почему вы не запасаетесь?
– Как, где?
– Вам везде можно.
Отвечает совершенно так же, как мужики на полях после работ, после настойчивых – то умоляющих просьб, то угрожающих требований «керосинова брата», гарного спирту.
– Ну, где я вам достану спирту!
– Вам везде можно!
– Где, – спрашиваю батюшку, – достать сахару?
– Хоть бы в потребилке.
Это правда, я там мог бы достать, но я капризничаю. Когда мне в городе сказали, что я как сельский житель должен искать сахара в местном кооперативе, сунулся я в нашу потребилку. Обыкновенная толпа чающих, как и в городе, стояла возле потребительной избы, только тут баб было больше. Один крестьянин широко «разделывал» стоящего на пороге избы члена правления.
– Не горячись, милый! – уговаривал его наш хитрейший Семен, – видишь, я старый член, и еще член правления, и то не получил.
– Не получил! Ах, ты, член-перечлен, ты не получил.
И опять стал «пушить» его. Главные упреки его были в том, что сахар многими пудами отпускают богатым и влиятельным лицам, и кто смел, и кто знает ходы и переходы – тот два съел. Спор принял широкие размеры, когда кооператор стал предлагать мужику сделаться членом общества и тот стал ему доказывать, что он такой же, как и Семен, член всего русского общества.
– Не горячись, милый, не горячись, – уговаривал Семен, – нужно уметь лавировать собою.
В это время вышла барыня с мешком сахара, бабы, подвинутые бойким спором, кинулись на нее:
– Шляпу, шляпу с нее сдирай!
Барыня едва отбилась и, негодующая, увезла свой сахар от воинственных баб.
После этой сцены я не стал добиваться сахару и запасся спускным медом.
– И не выкидывает? – спросил меня батюшка.
Я догадался: многие думают, что от меда выкидываются на тело прыщи.
– Нет, говорю, ничего пока не выкидывает.
– Ну, смотрите!
Вскоре, правда, мы все стали замечать на себе какое-то скверное действие меда, перестали его употреблять и вовсе лишились сладости. В это время приехала к нам, будто из другой стороны, племянница из Калужской губернии и привезла свой месячный пай, свои б/8 ф. сахарного песку. Удивительно, как это разно в России: в то время как в нашей губернии большинство людей мечтают о карточной системе как о манне небесной, когда у нас чуть ли не на каждом шагу слышишь: «Взяли бы пример с Германии!», – в Калужской губернии (местечко Галкино), уже как в Германии, там введена карточная система, и всякий, без различия своего происхождения и ценза, во всякое время, без всякого хвоста может получить в месяц 6/8 ф. сахарного песку!
И как быстро приспособились калужцы к этим миниатюрным порциям. Когда мы хотели наброситься на сахар, племянница остановила нас: «Сахар еще не готов!» Оказалось, что в 6/8 ф. всего только 42 ложечки песку, и долго этим не проживешь. Получив свои 6/8 ф. песку, калужец немедленно варит его в молоке до твердого состояния и потом уже употребляет этот очень спорый сахар, как обыкновенно, в прикуску. Мы питались этим сахаром всей семьей чуть ли не целую неделю. А когда сахар кончился, то племянница нам рассказала, что калужская аристократия вечерний чай вообще предпочитает пить без сахара, так чай будто бы ароматнее. Утренний кофе мы заменили горячим молоком с булкой и так стали понемногу жить. Я опять повторяю, что нам, мало-мальски состоятельным людям, жить без сахару можно, и крестьяне многие совершенно не чувствуют утраты сахара, по-настоящему страдает только особый городской «чаевой» люд. И вот, как я теперь убедился, без карточной системы мы, состоятельные люди, буквально воруем принадлежащий по всему праву этому люду сахар. Однажды, когда у нас вовсе не было сахару, я получаю от одного общества, членом которого я давно состою, общества, которое не имеет дела с потреблением, – я получаю извещение, что на мое имя там оставлено пять пудов сахару!
В семье переполох, оживление, торопят скорее ехать: «А то раздумают», «а то сами съедят». И не пропадать же, правда, сахару; конечно, я поехал получать.
Был день окладного дождя. Под этим дождем от Мясных рядов, через всю Успенскую улицу и вплоть до Бабьего базара на целую улицу тянулся хвост – выдавали по фунту. Я ехал этим хвостом за сахаром, как счастливый охотник, но когда пришел в зал общества, странное чувство, как озноб, стало забираться в мою душу: барышни шушукаются о своем, мне кажется, они шушукаются о тайне сахара; головку за головкой я выношу сахар в тележку – мне кажется, из окон домов следят за мной; с сахаром, хорошо укрытым от дождя, еду опять вдоль хвоста, и мне кажется, что вот-вот увидят, что у меня в тележке. Мало того: когда я уже подъехал к своему дому, домашние мои сделали так, чтобы укрыть сахар от глаз прислуги: это почему-то нехорошо, или невыгодно. Словом, это было так, будто украл…
Живу я далеко от центра, и все некогда заняться, съездить, разузнать, почему так долго не вводят карточную систему у нас везде. Неужели так трудно это? Неужели будет хуже жить просто, по-калужски, не воруя, считать, сколько ложечек в фунте, варить молочный сахар: о вареве с удовольствием вспоминают наши дети, но пуды сахара, провезенные тайком вдоль сахарного хвоста, съедятся на радость, ох, на радость!
По хозяйству
Дожди нас только пугали все лето, но вреда такого, как в прошлом году, не принесли, убрались благополучно, а зерно, чуть-чуть волжкое, можно потом перелопатить. Вечера стали длинными, с полными закромами зерна можно спокойно сидеть и читать о борьбе за твердые цены. Как-то читают теперь те, кому не продавать хлеб, а покупать!
Сегодня мне бросилась в глаза одна газетная заметка: «Крестьяне и твердые цены», в которой указывалось, что по каким-то необъяснимым причинам крестьяне теперь неохотно продают зерно и даже будто бы, чтобы укрыться от возможной реквизиции, зарывают его в ямы.
Не слышал я, чтобы кто-нибудь в нашем краю зарывал бы зерно, но удерживаются от продажи – это верно, это чувствуешь по самому себе, как сам относишься к своему собственному зерну…
Необъяснимых причин этого явления, по-моему, не должно быть и для жителя города. Разве не замечаете вы, что каждый обитатель города стремится запастись мукой, сахаром, керосином и всякой всячиной. В нашем провинциальном городе я знаю людей, дома которых теперь настоящая полная чаша, напоминающая отдаленных знакомых по книгам времен натурального хозяйства. Мало-мальски запасливый и бережливый хозяин теперь стремится превратить свой дом в магазин. Мимо этого магазина без вывески толпа, образуя хвост, проходит в прежние пустеющие магазины.
В деревне, как в городе, есть богатые и бедные, но, конечно, характернее для деревни представление магазина без вывески, так же как для города характернее всего хвост перед пустым магазином. С самого начала войны очень бросалась в глаза эта борьба деревни с городом, и, вероятно, не мне одному приходилось сравнивать эту борьбу с войной промышленной Германии – огромного города, с земледельческой Россией – огромной деревней. И так оно приходится в настоящее время: Германия – сплошной общественный магазин, Россия – магазин без вывески.
В деревне запасы все на виду, каждый знает, у кого сколько намолочено. Сейчас, когда хлеб еще не продавался и солому не сожгли в печах, кажется, вся деревня завалена хлебом. Казалось бы, тут и жить, а вот плотник Осип чуть с голоду не умер среди этих запасов. Он плотник, хозяйством занимается небрежно, родилось у него что-то копны две и те полторы копны украли мальчишки. Пошел он к соседям рожь покупать. И такое вышло положение во время хорошего урожая: среди запасов зерна, отличный работник Осип, переходя от одного дома в другой, от одного магазина без вывески к другому, ничего не купил и некоторое время побирался, как нищий. Ему не продавали, потому что ожидали чудовищных цен в три рубля за пуд. Да и за три бы не продали, потому что это у крестьянина всегда так: вздумайте вы ему предложить цену на что-нибудь, совершенно цены не имеющее, напр<имер>, за снег возле дома, и он, не зная в чем дело, снег не продаст. А разве во время обсуждения себестоимости хлеба эти выкрики невероятных цен не были ценою снега, не донеслись до крестьянина?
Но это я не считаю самым главным, это случайное в положении плотника Осипа. Так, на днях совершенно случайно попал у нас под корзину цыпленок. Хозяйки взыскались, хозяйки ссорились, винили соседей, ястреба и возле самой корзины, где был цыпленок, сыпали зерно другим курам. Так среди обилия корма цыпленок погиб под корзиной от голоду.
А чтобы понять в главном, почему крестьянин не везет зерно в город, нужно хорошенько тоже вникнуть в положение владельца деревенского магазина без вывесок. Дело в том, что война-то затяжная!.. Отдам я, положим, весь свой зерновой запас, коров, свиней, овец…. а дальше что? Мы не знаем, когда
война кончится и должны не закладывать добро… а хозяйствовать, не трогая инвентаря, как будто войны вовсе и нет. Словом, отдавая «десятину» во время этой расчетливой войны, крестьянин создает государство, а жертвуя все, разоряет. Удивительно, как во время войны развилось у крестьянина это чувство бережливости: раньше, в пьяное время, он жил кое-как, продавал сразу, а потом вскоре и сидел на бобах до нового урожая. От этого хозяйства он и сам истощился и землю истощил до последнего. Теперь он захотел жить получше и очень научился ценить всякого рода выучку, которую называет образованием. Для примера этой новой бережливости далеко ходить мне незачем, довольно рассказать о своем работнике. Мне захотелось хозяйствовать по-новому и взять в работники не обыкновенного батрака, за которым нужно постоянно следить, а настоящего сельскохозяйственного рабочего, понимающего дело. Все теперь удивляются, как это мужичок, сам похожий на барина, у которого сын служит в земстве помощником бухгалтера, нанялся ко мне в работники. Причина этого мне известна и находится именно в связи со стремлением нынешнего крестьянина к бережливости. У работника моего от нынешнего урожая скопился запас ржи в двадцать четвертей, за прежнее время часть такого урожая он немедленно продавал, часть оставлял для скота и часть, очень скудную, для себя. Теперь он этот запас ржи хочет получить с меня за свои услуги, а свое оставить неприкосновенным для следующего года.
– А вдруг на будущий год не родится, – сказал он мне, – теперь я буду обеспечен.
Очень разумно: так должен бы делать каждый хозяин. Я спросил только, почему же он раньше так не думал.
– А вот прежде и не думал, – ответил он, – мало ли о чем я прежде не думал.
Я спросил его, а как он поступил бы, если бы цена на рожь установилась рубля в три.
– И за три не расстался бы, – сказал он…
Это и все, что я хочу сказать: необъяснимых причин в стремлении крестьянина удержать теперь свой запас для себя нет никаких.
Письма в провинцию
К тетушке об окороке
Милая моя тетушка, хорошая моя, старосветская вы моя! Не обижайтесь только, пожалуйста, на старосветскую – это лучше всего. Довез я ваш окорок до Петрограда благополучно, сейчас он уже коптится, но в дороге много он причинил мне хлопот. Вы мне советовали подсунуть его под нижнюю лавку, потому что внизу холоднее, я так и хотел сделать, но там внизу был чей-то другой окорок, и корзина с яблоками; пришлось определить его на самую верхнюю полочку, и оттуда он, где-то возле Лебедяни, рухнул вниз.
– Это ветчина, я у вас ее реквизирую! – сказал один господин в форме.
– Сделайте, – говорю, – одолжение, – кушайте.
– Этого, – отвечает, – мало, еще штрафу 500 р., и три месяца тюрьмы.
– Шутите, – говорю, – это нарочно.
– Как шучу, вчера один помещик тоже втяпался с телятиной: протокол составили, телятину отобрали.
Потом он смилостивился, сам помог мне наверстать на окорок больше газет, чтобы не похоже было на ветчину, и, подвинув корзину с яблоками, уложил под нижнюю лавочку, рядом со своим окороком. Чудеса творятся! Как будто мы переезжали не границу Орловской и Тамбовской губерний, а двух экономически воюющих стран, как будто перед таможней многие, напуганные словами чиновника, стали подальше запрятывать свое съестное добро. И вот даже здесь, в Петрограде, я не мог добиться правды: имел ли я право везти с собой окорок или нет. Так это напомнило мне далекие студенческие времена, когда, бывало, едешь к вам в деревню и везешь тюк нелегальной литературы: Бебеля, Каутского, Энгельса. Как переменилось время! Раньше прятали Бебеля, а теперь окорок. «Это символ!» – восклицает наш батюшка. И я присоединяюсь к нему: да, это символ; этот окорочный интерес ныне объединил всю Россию и стер ту обычную пропасть между столицей и провинцией. Раньше я приезжал из деревни, как из неведомой страны, и меня влекло рассказывать здесь о ней свои сказки. Теперь этим здесь никого не удивишь, потому что сами столичные люди стали провинциальными, но только без сказок. Вот, бывало, сидишь у вас на балконе, впереди наш обыкновенный пейзаж, налево возле конюшни свежуют барана, а вы тут, глядя на барана, возбуждаете аппетит: «Ну, и баранчик, чесночком бы его нашпиговать, схожу за чесночком, а ты сбегай на парники за салатом». В столице же, как и откуда получается продукт, было неведомо. Теперь этим заняты все, и гораздо больше, чем в провинции, и так все перевернулось шиворот на выворот, что уже рассказывать хочется в провинцию, а не сюда с провинции. Но сказки съестные не идут на ум (сказки у нас политические), да в том-то и разница с прежним, что это новое городское еще не успело обрасти сказкой, и между нашей прежней жизнью в провинции и этой новой такая же разница, как между красным пасхальным яичком и белым яйцом с пятнами грязи, прямо из-под курицы.
Я вам передал самую характерную черту времени, что жизнь наклонилась в материальную сторону, но я больше скажу: в погоне за материальным она приобрела черты искусства спортсменского. Вот, например, наш Александр Михайлович, чиновник средней руки, жалованье рублей что-то четыреста. Бывало, он отслужит свои шесть часов и потом читает по археологии, или едет в какое-нибудь общество слушать доклад. Теперь после службы Александр Михайлович наметит себе, например, масло или говядину, или сахар и отправляется путешествовать по кооперативам. Не легко это путешествие по нынешним временам: трамваи переполнены, не всегда удается даже стать, а часто прицепишься и висишь. Еще труднее потом ехать домой с добычей. Измученный спортсмен приезжает, наконец, домой с маслом.
– Почем купил? – спрашивает Софья Павловна.
– По рубль восемьдесят, – торжествующе говорит Александр Михайлович.
– А Сергей Петрович купил по 90 к.
– Как!..
И начинается длинный разговор о том, как и где ухитрился Сергей Петрович (приват-доцент истории) купить масло по 90 к. Вчера я видел трех лиц, которые купили масло в один и тот же день: один за 90 к., другой за 1 р. 80 к. и третий за 3 р. 60 к. – это истинная правда. И так во всем решительно, особенно плохо с мясом. В мясном хвосте вы, конечно, не увидите чиновника и приват-доцента: в мясной хвост из лавки поступают какие-нибудь жалкие обрезки по существующей таксе. А хорошее мясо продается по рублю, по рубль двадцать и больше (цены всевозможные) с заднего хода; мясник своих клиентов извещает обыкновенно по телефону. Так муж и превращается в спортсмена по мясным, масляным и всяких таким делам, а жена готовит сама в кухне, потому что прислуга с 8 утра и часто до четырех стоит в каком-нибудь хвосте. Вы спросите, что же делают в это время власти, как они это допускают. Я отвечаю вам: власти работают в комиссиях. На каждый предмет потребления существует своя комиссия. Вы себе даже и вообразить не можете, какой огромный труд несет на себе каждый из членов комиссии, какие тут сидят ученые, трудоспособные и даже честные люди. Дни и ночи работают эти бесчисленные комиссии, из них, как из колодцев, ручейки текут в реки, так текут из комиссий всевозможные доклады в особое совещание, а потом из особого совещания по рекам и ручьям плывут в нашу обывательскую жизнь: твердые цены, таксы, нормы, правила, законоположения и проч. У нас представляют себе так, что… общество страдает. Здесь, в комиссии, думают наоборот, что страдают, отдавая себя целиком на службу государству, чиновники… Дело в том, что пока живая мысль какого-нибудь члена комиссии воспримется всеми членами ее, пока она будет разработана и затем доложена в особое совещание и там опять переработается и окончательно затвердеет, за этот большой промежуток времени живая мысль отдельных свободных людей уже превращается в деньги – так получается, что на одной стороне бревна-мысли, по другой деньги. Вот, например, до чего додумались колбасники. Твердая цена на мясо приплыла, наконец, в Сибирь. Тогда сибиряки, в обход твердой цене, стали подсаливать мясо и торговать им без всякой таксы, как материалом для изготовления колбасы. И началась в Сибири мясная вакханалия, поголовное истребление скота и приплода его, будто бы во имя колбасы, продукта народного питания (два рубля фунтик). Теперь это заметили и начинают разрабатывать в комиссиях меры против колбасы. Но пока разработают и убьют спекуляцию, на этой стороне еще что-нибудь придумают. Трагедия! О том, как делу этому помочь, я спрашивал одного экономиста, работающего в комиссии. «Ничего не поделаешь, – ответил экономист, – экономический закон прежней жизни состоял в том, что предложение было больше спроса, а теперь спрос обгоняет предложение, и мы за этими не можем угнаться».
В результате – положение нашего Александра Михайловича, археолога, занимающегося мясным и масляным спортом, и положение хотя бы нашего родственника Ивана Петровича. Захожу я на днях проведать его. Помните, мы его называли Онегиным из купцов: человек и с деньгами, и с головой, как тень, бродил между нами и не знал, за что взяться, ездил в Бельгию изучать стеклянное дело – ничего не вышло, хотел эксплуатировать торф – не довел до конца, и многое-многое, о чем вам было известно и чему и над чем мы раньше просто смеялись. Посмейтесь же теперь! Заглянул я к нему: у него теперь мыловарение, фабрика гигроскопической ваты и чего-чего нет. А чего-чего мы не ели у него в это голодное будто бы время: икра, вестфальская ветчина, всякие семги и балыки, коньяк превосходный, вино и даже шампанское! Закусили мы с ним, выпили – превосходное расположение духа. Немцев очень хочет разбить. Смеялся над моим народолюбием.
– О ком, – говорит, – тебе теперь скорбеть, о России? Россия покрывается сетью железных дорог и фабрик. Кого проклинать, бюрократа? Он теперь умирает и скоро умрет естественной смертью или насильственной – все равно. Кого жалеть, мужика? Мужик богат. Рабочего?
И рассказал он мне об одном рабочем, мастере-слесаре, что он будто бы зарабатывает около тысячи рублей в месяц и что однажды на его, на Ивана Петровича, глазах, чтобы не стоять в мясном хвосте и не терять золотого времени, купил себе икры за восемь рублей фунт и весь фунт тут же на его, Ивана Петровича, глазах и съел.
– С булкой? – спросил я.
– С булкой, – отвечает.
– А как же он булку достал?
Иван Петрович тут немного смешался и сказал, что булку он как-то достал. И я понял, что рабочий с икрой – это легенда сытого и довольного собой человека, тем более что потом в тех же выражениях о рабочем с икрой рассказал мне и Костя. Вот тоже и Костя, посмотрели бы вы теперь на Костю! И мало ли их таких. Общее мое впечатление от этой жизни такое, что теперь как-то все продается и все можно купить и все есть, лишь бы были деньги, что брать с собой окорок у тетушки из деревни смешно человеку молодому, энергичному и образованному. Простите, милая тетушка, я подарил этот окорок нашему бедному археологу, а сам что-нибудь выдумаю, непременно что-нибудь выдумаю и скоро буду богат и привезу вам в деревню окорок и не простой, а вестфальской ветчины нашего национального русского, изготовления. Целую вас, дорогая моя. Любящий вас племянник
Михаил Хрущевский
Батюшке о переменах
Дорогой батюшка, о. Афанасий! Напишу вам в этот раз, как я нашел себе место, как устроился и какие перемены вижу вокруг себя. Помните то время в начале войны, как многие из нас одевались в военное платье, и кто мог воевать – воевал, кто не мог – лечил и собирал раненых, кто и этого не мог – ехал так, посмотреть на войну. Всех тянуло туда. Теперь тянет в обратную сторону – к делу продовольствия армии и населения. Потому ли это стало теперь самое главное, по другим ли каким причинам, но маскарад продолжается: тогда переодевались в военное, теперь в чиновничье, все хотят стать чиновниками. Мы с вами думали: стоит мне явиться сюда и сказать, что я агроном, практический хозяин, и меня сейчас же подхватят и назначат заниматься продовольствием. Не тут-то было: это у нас в деревне пустота и безлюдье, а в городе народу хоть отбавляй, куда больше, чем до войны, война тут совсем незаметна. Я целый месяц метался по канцеляриям правительственных учреждений, всюду подавал прошения с двумя рублевыми марками, бумаги куда-то уходили, рубли пропадали. Словом, попасть к делу казенного продовольствия было гораздо труднее, чем раньше попадать на передовые позиции. Но я думаю теперь, что причина неудач моих была в том, что я шел обыкновенным, формальным путем и как-то не попадал на человека. И вот однажды мне выпало счастье: шел я к одному действительному статскому советнику, не думая просить место у него в канцелярии, а только посоветоваться. Выслушал он меня внимательно, ничего не сказал, взял под руку, познакомил со всеми в канцелярии, потом положил на пустой стол какие-то дела, зажег электрическую лампочку. «Довольно, – говорит, – вам шататься, садитесь, служите! – А как же, – говорю, – прошение? – Вот пустяки, не все будет дело, как-нибудь на досуге возьмете, да и напишете, с Богом, служите!»
Знаете, батюшка, было такое чувство у меня странное: я хорошо помню, как вас посвящали в дьякона, как в торжественном облачении архиерей маленькими ножницами подстригал вас и два протодьякона, рыжий и черный, размахивали кадилами и создавали над вашей склоненной головой целое небо из ладана. А меня посвятили слишком уж просто, провели в кабинет, показали, я вошел, а они – щелк! – и закупорили. Щелк! – и здравствуйте: я – Государя нашего коллежский регистратор.