Текст книги "Цвет и крест"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)
Весной прошлого года, в эпоху борьбы Петроградского гарнизона с полицией, я приехал в родной город и был поражен идиллическим зрелищем: на всех перекрестках стояли жандармы, будто здесь ничего не знали о революции. Оказалось, что это милиционеры, испытывая потребность в какой-нибудь форме, оделись в жандармское.
Ныне у нас по городу разгуливают драгуны и гусары: красная гвардия оделась в эту живописную маскарадную форму.
В городе осадное положение. После девяти ни одного человека на улице: драгуны-жандармы палят из пулеметов – жуть! После девяти ни одного огонька, все окна по предписанию властей заставлены, завешены. Утром на рынок с корзинками, в платочках, чтобы казаться как можно проще, идут наши уездные дамы покупать провизию. Все помещики теперь собрались в город, уезд начисто выметен, в деревне коммуна; земля, сады, огороды, дома – все, как воздух и вода, натое.
Смотрю сейчас на Антошку-барышника, въезжает в город на телеге, подмигивает мне, я понимаю: у него под телегой подвешено запрещенное мясо. Навстречу ему едут на извозчике в маскарадных военных костюмах два мальчика, из карманов торчат горлышки бутылок со спиртом, в руках гармоники, на коленах принцесса.
Антошка весело смотрит на них, и я весело смотрю на Антошку, потому что нельзя же вечно без всяких антрактов зрить русскую трагедию. Антошке просто забавно разглядывать маскарад красногвардейцев, как нам забавно иногда поглядеть на танцующих в солнечном луче поденных комариков-мух. Антошка пересмотрел насквозь людей всех сословий и состояний: дворян и мещан, и купцов, знает всю подноготную жизни, открыл для себя ее вечный закон, – что такому человеку эти мальчики в мундирах, все равно, что нам мухи-поденки.
Спрашивает:
– А что нам при иностранном сословии лучше будет или хуже?
Отвечаю, в том смысле, что насчет вот этого (мяса под телегой), по-моему, хуже. Когда я говорю «насчет этого», он ударяет себя по ягодице:
– Филей?
– Да, – говорю, – насчет филея плохо, а порядок и закон какой-нибудь будет наверное.
Чуть заметная тень прошла по лицу его, потому что единственное «сословие», им не изученное, это сословие иностранное, – в этом единственном он теряется и не может решить, как пойдет дело с филеем при иностранном сословии.
В кожевенной лавочке встречаю одну старуху, разоренную Коробочку.
– Видели, – говорит, – полюбовались?
– Нет, – отвечаю, – не видал и не любовался.
– Очень жаль: плоды ваших рук.
Это она потому, что я слыву здесь как образованный человек и необыкновенный: прошлый год, например, своими руками обрабатывал трудовую норму на своем хуторе.
– Нет, – сказал я, – в чем другом, а в этом руки мои чисты.
– Почему же все собственники разграблены, а ваш дом стоит?
Я ее успокоил:
– Мне помог юродивый Степанушка.
Старушка успокоилась и простила мою образованность. Но все-таки я успел почувствовать за эти две-три минуты, что не гожусь я в стадо старой «божественной» правды так же, как я не гожусь в стадо правды земной.
Вот я возвращаюсь к себе на хутор и узнаю печальную новость: рожь мою выгребли комитетские и деньги не заплатили. Бог с ней, с рожью, но деньги… и Бог с ними, с деньгами даже.
– Но ведь вы же, – спрашиваю своих, – не говорили, что каждое зерно семян этой ржи прошло через мои пальцы и, расстегнув ворот, я сам косил ее.
– Знают, это все знают. Он, – говорят, – человек образованный, он себе достанет.
И тут это образование, столь всем ненавистное, какое тут образование! Это веяние культуры, иностранного, чего даже Антошка-барышник побаивается и произносит непременно с твердым знаком: культура.
Второй АдамПрошлый год народ валил к моему дому за новостями и газетами, ныне вокруг моего дома проклятая черта, переступив которую, каждый станет буржуем.
Тогда я говорил им, что если всю землю, господскую и надельную, разделить по живым душам, то достанется всего по восьминнику, и все наше земледелие рухнет. Теперь все это исполнилось.
– Дважды два – четыре?
– А Бог ее знает…
Подождали, увидели; а что теперь происходит грабеж и бесчинство – это просто от отчаяния, и какое тут может помочь рассуждение, если отчаяние?
Слышу за оградой:
– А буржуи-то еще живут?
– Живут!
И по-матерному.
К вечеру ставни плотно закрываются, а то еще какой-нибудь бродяга или мальчишка ахнет в окно. Нет керосина, зажигается лампада с тройным фитилем. Лают собаки. Стучатся.
Беда!
Хуже чем, бывало, в путешествии по азиатской степи, где и тигры, и фаланги, и скорпионы, – там хитрости и оружие, тут ничего: человек-зверь страшнее всего.
– Кто там?
Робкие голоса:
– Мы, мы…
Пользуясь темнотой, пробрались ко мне мужики, у которых при переделе купленная земля отошла обществу: завтра им последний срок возвращения купчей, или нужно переписать крепости для себя, чтобы иметь доказательства владения.
Переписка всеобщая; я уверен, что нет ни одного владельца в крае, кто бы не создал себе документа.
Но это не они, те хозяйчики, которых так боится Ленин и, правда, которых русскому коммунизму нужно бояться как непобедимой силы.
Те, кто пришел ко мне с крепостями, – обыкновенные хозяйственные крестьяне, прикупившие к своему жалкому наделу немного земли, это – Адам, с ними старая адамова заповедь: в поте лица своего обрабатывай землю. С тех пор второй Адам был изгнан из рая с той же заповедью «в поте лица». Но второй Адам увидел, что земля вся занята и рук ему приложить не к чему: этот «беднейший крестьянин» объявил войну первому Адаму и победил. Но ведь он такой же Адам по природе своей, его главное дело – плодитися и множитися. Для коммуниста страшен не первый – забитый, разоренный, живущий ныне в мышиной норке Адам, а вот этот новый, торжествующий, жадный – второй.
Я вот очень удивился, что рассказал мне наш сельский батюшка: никогда на его памяти не было столько браков, как в этот мясоед. Пожалуй, число их равняется бракам, заключенным во все пережитые им мясоеды. А столь неслыханное стремление к размножению объясняет батюшка просто: они боятся, что выйдет какой-то декрет о брачной свободе, и спешат, пока не вышел новый закон, связать себя стальными узами прежнего, церковного брака.
Брак и голод – вечные спутники. Тут надо как-то посмотреть – на всего Адама с высоты и пожалеть, как смотрел и жалел Иоанн Златоуст, ему ли не хотелось держать род человеческий в чистоте, но что же делать, если всего Адама удержать невозможно, ничего тут не поделаешь, и Златоуст, чтобы спасти Адама от блудодеяния, говорит:
– Кийждый свою жену да имать.
А если жена, то и домик, и земля, и всякое обзаведение до тюлевых занавесок на окнах и чехлов на мебель.
Детский райЕсли бы не трагическая обстановка нашего города: немцы в двух переходах, объявленная диктатура Двух, голод, – сколько бы я написал из провинции чудных, забавных штук, каких во сне никогда не увидишь! Не утерплю все-таки, напишу о гениальном (опять, если бы не трагическая обстановка!) предприятии нашего комиссариата по народному образованию.
Вы знаете, конечно, что такое в провинции садик позади каждого дома, огороженный невыносимо мерзким забором с гвоздями от воров и кошек, с щелками для подглядывания к соседям, зачастую своим смертельным врагам. Я знаю один садик, где груша-тонковетка свешивается своей кроной в соседский, плоды падают туда, и вот из-за этих груш внуки Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича до сих пор никак не помирятся. И вот гениальная, простая, как яйцо Колумба, мысль: уничтожить перегородки и превратить все в один громадный, бесконечный общественный сад!
Я ничего не знал об этом предприятии, сидел в деревне, занимался огородом со своим мальчиком, которого только что удалось вырвать из ужасных городских условий жизни.
Как вдруг получается циркуляр:
§ 1. Летние каникулы отменяются. Занятия учащихся должны продолжаться, причем весной и летом они должны носить характер занятий на открытом воздухе.
В параграфе втором приводится список занятий:
1) Очистка советских садов от мусора, лишних деревьев, устройство дорожек, площадок для игр, посадка деревьев.
2) Устройство скверов.
3) Устройство бульваров.
4) Постройка павильонов и беседок, оградок для клумб, их окраска, украшение.
5) Гончарное дело.
6) Сапожное дело.
7) Кузнечно-слесарное.
8) Столярно-плотничье.
9) Переплетное.
И все на открытом воздухе!
В заключительных параграфах циркуляра говорится, что овощи со школьных огородов поступают в пользование училищ для изготовления завтраков беднейшим детям в период зимних занятий. И в самом конце приписано, что участие в названных работах обязательно для всех обучающихся в учебных заведениях, а также обязательно оно и для педагогов.
Против обыкновения размер штрафа в случае уклонения не указан, но мы так напуганы штрафами, что я немедленно заложил свою тележку и поехал в город узнавать, в чем тут дело.
В городе сразу понял я, откуда и как пошел циркуляр о принудительных летних детских работах. Все это вышло из мысли, гениальной в основе своей: разобрать все заборы с гвоздями, соединить все в один сад и ввести детей в сад, как в рай первых людей.
Устроив свою лошадь на постоялом дворе, я вошел в калитку садика и пошел прямо в другой – заборов уже не было! Разнообразие флоры вышло необыкновенное: то идешь – фруктовые деревья, яблони, груши, вишни, то вдруг, как обрежет, – елки или высокие старые липы и – чик! бузина, из которой какие-то сорванцы уже режут себе свистульки; иногда все оборвется, и место открывается совершенно дикое, с горой мусора, горшков, битых чайников.
Едва узнал я знаменитую старую тонковетку, из-за которой в постоянной вражде жили два поколения соседей. Здесь на лавочке я помечтал, покурил, посмеялся, вспоминая далекое время, когда сам, бывало, длинной рогулькой тряс те сучки, с которых груши падали к нам.
И вот опять ничего! Все стало общее, в июле все будут приходить сюда и трясти тонковетку.
Дойдя до дикого места, где лежал всякий хлам и целая гора битых чайников, я понял, что находился на задворках нашего известного купеческого трактира, и вошел в него напиться чайку. Тут знакомые мне с детства владельцы садиков, купцы и мещане, заседали за чаем, судили-рядили советскую власть.
Один из них говорил:
– Это подобно как в Библии Вавилонскую башню строили, и Господь смешал у людей языки, то есть понимать нужно, смешал рассудок с совестью.
Другой на это сказал:
– Совесть, – я так понимаю, Сергей Петрович, в этом случае и есть причина помешательства рассудка.
А Сергей Петрович ответил:
– Нет, Иван Сергеич, причина в расстройстве рассудка.
Третий купец присоединился к Ивану Сергеевичу:
– Причина Вавилонской башни, – сказал он, – есть не совесть, а рассудок. Я по себе знаю: ежели у меня совесть болит, я пью вино, день пью, другой, третий, и по истечении недели рассудок становится на свое место, а ежели, сохрани Бог, рассудок у человека помрачится, то совесть на свое место не возвращается.
На этом все и остановились: рассудок совесть поел – вот причина Вавилонской башни и смешения языков.
После этого общего рассуждения я спросил владельцев садиков, как мне быть теперь с мальчиком моим, которого нужно везти теперь в город из деревни для очистки от мусора новых садов. Усмехнулись купцы и сказали:
– Вы смотрели в текучую воду? Много воды протекает в одну минуту? Так и это все протечет в одну минуту. Ведь штраф не назначен?
– Кажется, пока нет.
– Ну, так сидите и ждите, когда протечет.
ПеределС того момента как пришлось расстаться с работником и взяться за черный труд, возвратилась радость земли в душу, встревоженную черной смутой. Радует высокая зацветающая рожь, и птицы по-прежнему поют хором: «Благословение Господне на вас!»
Который уж воз накладываем мы с помощником моим гимназистом, вывозим в поле, раскладываем геометрически правильно на пару кучки навоза. Время такое, что этому нашему делу никто из настоящих землеробов не удивляется. Мы работаем, а настоящие землеробы в это рабочее время навозницы и пахоты который уж день слоняются толпами в поисках новой земли. Каждый из этих бедных, смущенных людей боится упустить свою часть из дележа, ходят, делят и, проводя в дележах золотое время, не уверены, что они получают правильно.
С самого начала славного дела нашего – этого великого выметания предателей земли русской, мы в деле созидания новой жизни запаздываем. Помните, была Пасха – самое время организовать местную жизнь. Мы это время пропустили и потом, когда начался посев, хватились и начали устраивать волостные комитеты. То же получилось теперь и с комитетами земельными.
Время возить навоз, а народ не знает, куда его возить, как разделить эту освобождающуюся от прежнего владельческого способа хозяйства землю и куда обратиться за помощью.
Вот мы собираемся накладывать в телеги навоз, к нам подходит кучка крестьян, спрашивают совета. Дело у них вышло такое: сняли они, двадцать три человека, сто десятин земли, обзавелись в расчете на эту землю скотиной, лошадьми, повезли навоз, а другие в несметном числе пришли эту землю делить. Остановили возку навоза, пошли в волостной комитет, там сказали им, что арендные договоры теперь силу свою потеряли. Что же тут делать? И вот они эти уж самые хозяйственные дельные мужики-арендаторы ходят, слоняются без дела в поисках закона. Одни ищут закон, другие – новую землю, и так они бродят как некрасовские мужики в поисках счастья.
– Прошение, друзья-товарищи, скорей надо писать прошение. Вот закон, писать так и так, пишите, несите прошение.
– Прошение, прошение! Вот это верно, вот нашли голову.
– Пишите!
– Мы неграмотные: сделайте Божью милость, напишите…
– А вы отвезете навоз?
– Навоз? – Давай кобылу!
И закипела у них работа навозная, как закипела!..
А я снова у письменного стола и по-прежнему ломаю голову, как бы этим бедным людям помочь. Смущен я думой, и птицы мои больше не поют свое: «Благословенье Божье на вас!»
Почему не поют птицы «Благословение» я понимаю: Хозяин земли тоже ломает себе голову и делит, переделывая все на мельчайшие части, делит, зачеркивая план, вновь чертит и вновь зачеркивает, создавая большую картину новой земли.
Бедняки земные думают, что сами делят и что в этом конец и начало, и все в том – по скольку саженей достанется священной и обетованной земли (чернозема) на живую душу. И солдатки, обиженные и ничего не понимающие, пишут письма мужам на войну: «Тебя, Иван, тебя, Петр, тебя, Семен, мужики обделили, спешите сюда землю делить».
Прошение мое изготовлено, готово – очень довольны. Благодарят, я тоже благодарю и беру в руки свои кобылу.
В саду(Письмо другу)
Любящей рукой выращен сад. Старички видели в нем подобие рая. Теперь этот сад не метен, ветви зарастают волчками, стволы не обмазаны, под корнями земля не раскопана.
Меня мучает мысль, что любимый сад погибает в то самое время, когда исполняются заветные думы и «мое» в этом саду становится нашим, общим: сад признается народной собственностью. Я мог только я мечтать об этом, и вот они объявили, что сад общий. И что же случилось? Сад погибает, а слова про общее благо похожи на шкурки чумных издохших собак на проезжей дороге, никому больше не нужные, пустые слова.
Я знаю, как будет: в сад пригонят скот, траву собьют, сучья поломают. На зеленые яблоки набросятся дети и до осени будут трепать ветви. А зимой кто-то первый придет и срежет на топку старую яблоню, соседу станет завидно, он срежет себе, и все с этим садом будет покончено.
К этим людям, полудиким, я прошлый год прилетел черным вороном и каркал им зловеще: я знал их хорошо с колыбели. Едва-едва тогда вырвался, чуть не убили. Ныне с почтением кланяются:
– Верно говорил нам, дуракам, пропадает Россия!
Поздно! Я сам не хочу быть больше вороном, я собираю все свои силы, чтобы удержаться за что-нибудь и сказать им радостно, что не погибнет Россия. И ночью этой разгорается мой огонек и всю ночь горит во мне пламенем. Утром богатое солнце природы удивленно встречает трепет моего пламени. Я вспоминаю нас, мой учитель и друг, как будто мы опять вместе. И радостно я начинаю железной лопатой окапывать в этом общем нашем саду яблонки. Мне больше не стыдно за птиц-соловьев, что они скоро так запоют, будто наша родина счастлива. Напротив, и сад, и кукушки, и соловьи, и даже самое солнце старого Боженьки мне теперь милы и жалостны, как в разбитом войной и опустелом домике забытые брошенные детские игрушки.
Далеко на винокуренном заводе стреляют из пулемета, мы к этому привыкли, живем, как у Везувия. Два парня перегнулись через ограду, кинули камнем в мою спящую собаку и, «страдая» на гармонии, пошли дальше. Скверно ругаясь, пробежала толпа мальчиков – все ничего.
А вот недалеко удар топора. Этого слышать я не могу, подхожу к сажалке: неумело топором трудолюбивая Ева рубит прекрасное дерево, охраняющее сад с севера. Ленивый Адам удит пескариков.
Ленивый говорит:
– Руби, дура, под корень!
Трудолюбивая оправдалась:
– Поясница болит.
И продолжает рубить.
– Пропала Расея, – говорит он в угоду мне.
Мне противно сказать ему:
– Не погибнет Россия!
Не хочу, вот как не хочу теперь быть вороном.
Вот еще пришла девочка с лопатой, выкапывает молодую яблоню.
Ленивый продолжает в угоду мне:
– Пропала Расея!
– Милая, – говорю девочке, – пойдем со мной окапывать яблоньки.
Ужимается:
– Не хочу на солнце гореть.
Одна за одной перебираются через вал деревенские овцы, телята, коровы. Сил моих нет больше, бросаю железную в сажалку и ухожу из сада в березовую рощу.
Тут теперь одни пни, залитые, будто кровью, березовым соком. В овраге над падалью отравленной, приготовленной кем-то на зверя, собралось воронье. Клюют падаль, отравляются, спотыкаются, бредут, будто пьяные между пнями, падают, везде кругом одни пни, будто обгрызанные шеи, и везде пьяные вороны.
Слышно, рубят деревья в саду.
– Верно, – думаю, – сопрел наш старый православный крест, и мужики так дружно работают, сколачивают себе новый крест – орудие казни позорной.
Учитель и друг мой! Теперь неделя Светлого Христова Воскресения, я не ропщу: и Пасха, и соловьи, и сад мне милы, и жалки, как оставшиеся от детей любимые старые игрушки. Вы старше, вы сильнее меня, мой друг, выйдите же, скажите им правду, спасите их, бессловесных, от казни на кресте, который рубят они себе своими руками.
Распни!(Письмо)
Друг мой, в деревню лучше не ездите; мне кажется, у нас в городе все-таки лучше: там вас защищают каменные стены квартир и общество друзей. Здесь, на хуторе, днем прохожий пускает в открытое ваше окно (может быть, только за то, что окно открывается) свою отравленную стрелу – «буржуаз!» Ночью каждому бродяге может вздуматься стрельнуть из самодельного нагана по огоньку вашей лампы. Чуть залаяла собака, нужно вставать смотреть – дума ночью, как бы не увели воры корову, которая теперь стоит 3000, и то еще только теперь, в короткое время, пока мужик еще верит в керенки и набивает ими бутылки. Стойло от нас в тридцати шагах, но все-таки опасно, и теперь перевели мы корову под свое окно и веревку от ноги незаметно провели к себе в форточку. Впрочем, это все пустяки и даже занятно бывает вообразить себя фермером среди враждующих племен где-нибудь в Австралии, настоящая беда – в смердяковщине, в торжестве и господстве мнящего о себе Бог знает что лакея.
Так и помните, что в осуждении нас простым народам не так играет роль наше имущественное превосходство, как то, что мы называем «культурностью»: Смердяков отлично понимает, где зарыта собака.
По разным признакам я угадываю, что там, на воле, за решеткой этой смуты-тюрьмы, живут те же русские люди, но сторож, охраняющий доступ к ним, теперь куда строже, чем при самодержавии: тогда ко мне, поднадзорному, раз в неделю приезжал урядник чай пить, и тем все кончалось; теперь все деревенское общество круговой порукой обязано держать «буржуаза» под своим надзором. Я не думаю, чтобы детская мечта о земном рае (земля и воля) могла принести вред народу, – вся беда, по-моему, в смердяковщине. В разных местах провинции, в городах и деревнях, я встречаю этот руководящий тип, это бритое лицо без улыбки, с мутными глазами. Бывало, в редакции придет такой и начнет убеждать в своей гениальности и, презирая всякую выучку, чуть не с револьвером в руке хочет заставить вас напечатать его неграмотное произведение. Вы его оглаживаете по затылку, нянчитесь с ним, выводите в люди, а он потом за все это и шарахнет вас какой-нибудь препаскудной статьей. В русском простом человеке я любил всегда большое дитя, которое теперь в руках Смердякова. И лично вся Россия остается совершенно такой же, как была, – и пьют, и говеют, и умирают, и женятся все по-старому. Но общество смутой сбито, как на пожарище стадо овец: их отгоняешь от огня, а они лезут в пламя.
Смотрю я сейчас в окно за пруд, где на низкой десятине тринадцать лет огородник Иван Поликарпыч занимался капустой и огурцами: теперь тут вся десятина в полоску и на этой тучной огородной земле сеют овес. Сам Иван Поликарпыч получил на свою живую душу надел где-то в поле, и там будет работать не как специалист-огородник, а как рядовой чересполосный крестьянин. Вот теперь время подходит капусту сажать, а где нам добыть рассаду?
– Товарищи, да что же вы наделали, ведь мы так без огурцов, без капусты останемся?!
– Комитет предоставит.
– А если нет? Вы бы Ивану Поликарпычу огород оставили, он бы и доставлял нам огурцы и капусту.
– Дюже будет жирен!
Самому крестьянину в деревне у нас овощи развести невозможно – все растащат соседи. Теснота! В комитете столпотворение вавилонское. Не будет у нас овощей. Сам же Иван Поликарпыч, получив на живую душу надел, обрел душу мертвую: наверно, он ждет теперь не дождется приближения немцев, которые будут коммунистов пороть и расстреливать.
А ведь был человек он правильной жизни, трудолюбивый, смирный, умный – чуть бы волосок, и толстовец. Прошлый год, перечитывая Толстого о том, что в случае земельной анархии правильного человека не обидят, я заметил у нас Ивана Поликарпыча. Теперь вижу, что Иван Поликарпыч обижен, разорен, и живая, радостная земледельческая душа его стала мертвою.
Еще один пример крепче этого. В соседстве моем живет-доживает свое идеальное время – одна старая учительница. Я помню, как говорила о ней одна кумушка, неудачливая в сыновьях, моей тетушке:
– Всю жизнь с дурнями своими маюсь, и ничего мне за это не будет, а вот Косинька учит чужих детей и будто равноапостольная.
Мужики не раз говорили, я слышал, что Косиньку эту равноапостольную к нам Господь как ангела своего прислал. И правда, как ангел: образованная девушка, побывавшая и за границей, и на свои деньги школу устроила, тринадцать лет жизни отдала обучению детей. За это время вырос вокруг ее школы чудный сад – редкость большая тут. Вот бы при скудости средств отдохнуть в этом саду, насаженном своими руками. Теперь мужики отобрали у нее сад и от себя сдали в аренду. Сейчас это рассказал мне батюшка и так мне объяснил:
– Они никогда не поверят, что добро делается ради добра и с личною жертвой. Они думают, что человек трудится, – значит, польза ему, и Косинька тринадцать лет служила жизни и пользу свою получила, а сад их.
Так, оказывается, не прав Толстой, и я вижу его ошибку: он справедливость, которая расцвела в личности и происходит не от мира сего, перенес на массу чрева неоплодотворенного, на самую глину, от которой сотворен человек, на ту материю, в которой нет сознания ни красоты, ни добра.
Друг мой, вы можете, созерцая зрелище пожара, предаваться отчаянью или же возвышенным мыслям о возобновлении жизни после очищения ее пламенем, но помните, что в числе немногих фигур, освещенных заревом, большинство таких, которым это выгодно; они все метятся тут же вырвать из пламени что-нибудь для себя, пустить в оборот собственной жизни и очертить вокруг этого круги, и назвать: «мое собственное, Сенькино, приобретение». Эти темные фигуры, будто пионеры после завоевателей, пришли в страну диких племен и скоро будут открывать тут новые земли и ставить флаги свои: Сенькина земля, Илюхина собинка, Никишкины хутора. Нет, милый друг, не ездите летом в деревню. Только если будете очень страдать и до конца дойдете, – приезжайте, вы тогда увидите настоящую нашу Россию, и вас тогда не испугает, если со всех сторон будут кричать: «Распни, распни!». Я вам уступаю дорогу, потому что не силен. Я не могу жить и действовать, когда все детски простое запрещено, когда на одной стороне горизонта красное пламя пожара, а на другой черный лик, обрекающий даже дитя на распятие.