355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Цвет и крест » Текст книги (страница 10)
Цвет и крест
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:32

Текст книги "Цвет и крест"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц)

Получил я из дома сухари из хлеба, который добывал сам своими руками, без работника: сам и пахал, и сеял, и косил. Размочил я сухарь в чаю, стал есть и думаю, что вот сейчас в каком-нибудь особенном значении пройдет пережитое летом. И ничего не прошло, только вспомнилось про овец. Вычистил я раз одно стойло и перегоняю сюда овец из грязного. Стоит у порога чистого стойла овца, подумает что-то и назад, и за ней – шарах! все в грязное стойло. Раз, и два, и три так – измучился вовсе с глупыми овцами, и вдруг с досады хватаю одну овцу, швыряю в новое стойло, и сейчас же все овцы – шарах! в новое стойло. Вспоминаю это и молюсь о человеке:

«Господи, схвати одного и перешвырни, как я передовую овцу, в новое чистое стойло».

В квартире моей живет пожилая женщина страшного вида, губастая, с перекошенным ртом. Революции она совершенно не признает и молится за царя, считая, что он раз жив, значит, царствует. Красногвардейцев она называет «шатия-братия» и считает их изменниками царю. Так прямо им в глаза и говорит на улице, и они ничего: считают за сумасшедшую.

Вчера ей доставили избирательные списки.

– Который, – спрашивает, – за царя?

– У нас, – отвечают, – республика.

– А республика! – расшвыряла списки по комнате.

Сегодня, в день выборов, одумалась, собрала листки и спросила:

– Которые в Бога веруют?

Ей указали на список 12-й, приходских священников. И она пошла голосовать за попов, но мало того, что сама, а еще вывела из богадельни 80 верующих старух и всех научила голосовать за тех, кто в Бога верует.

В большевизме теперь все черносотенство, подонки революции, подонки царизма смешались в одну кучу говна с воткнутым в него флагом интернационала.

Большевизм – это отхожее место самодержавия и революции. Борьба с царизмом начинается подвижниками и кончается преступниками, той шайкой, которая назвалась Исполнительным Комитетом с. р. и с. д.

Народ стал, как разъяренный бык, которого раздразнили красным кумачом и трубными звуками марсельезы, и все-таки я удивляюсь, какой это смиренный народ: как он беззаветно подчинился сидящему на троне князю тьмы Аввадону, и во имя какой-то Аввадоновой правды разрушает свое же добро. Остаюсь с теми вполне, кто считает отличительной чертой народа нашего смирение. Да и не может быть гордости, откуда ей взяться, из чего?

В борьбе – право (из дневника)

28 ноября

Простой человек захотел купить простую газету (понравилось название), но, разглядев, что в газете напечатано: «В борьбе – право», вернул ее обратно разносчику.

Видел простой человек довольно, какой борьбой и какое создается право. Вот он и сейчас, в день открытия Учредительного собрания (на улице неизвестно: откроется или не откроется) как бы вновь входит под сень надежды: не вывезет ли как-нибудь кривая? Подходит к митингу, прислушивается и вдруг рядом в толпе: бац-бац-бац! из ружья.

– Провокаторы, провокаторы!

И бежит простой люд врассыпную, как распуганное зверье, бежит от кого-то невидимого, страшного, кто в борьбе создает себе право.

«Спаситель скоро придет!» – объявляет афишка Армии Спасения.

И стрельба, и Спаситель, и «в борьбе – право», и Учредительное собрание – где тут во всем разобраться простому человеку!

Я у нашего дворника нарочно для проверки своих настроений спросил, как он думает о всем этом, будет Учредительное собрание или не будет.

– Дай бог, – сказал дворник, – я тоже за старое.

Очевидно, в его представлении Учредительное собрание есть образ старого мира, противоположного тому, что открывает формула: «В борьбе – право!»

Пробую дворнику рассказать об Учредительном собрании, о настоящей борьбе за настоящее право как о творчестве новой жизни, но на слове «новая жизнь» он лишает меня доверия: ему нужно что-нибудь одно: или «в борьбе – право» или «Спаситель скоро придет». Это у него зарублено, думать он не хочет: то, чем душа согревается и освещается, погасло; без веры, надежды и любви всякая душа – темный сарай.

И как нашему дворнику не разувериться: вчера еще на дежурстве у ворот стояла барыня с медной трубой; дворник чай пьет в тепле, а барыня зябнет на морозе; барыня трубит – дворник выходит ворота открывать.

Настоящая социальная революция!

И как же тут не поверить, что добра хотят большевики простому человеку: дворник чай пьет, а барыня трубит на морозе'

Новый социальный строй в нашем доме продолжался около двух недель, теперь не только барыни, но и кавалеры вернулись к своим обычным занятиям, винтовки спрятаны за сундуком в квартире уполномоченного, а труба возвращена в казарму: кавалеры больше не ходят с винтовками, барыни не трубят, а дворник по-прежнему всю ночь стоит у ворот.

Социальная революция кончилась, дворник сочувствует Учредительному собранию.

– Дай бог, – говорит, – чтобы открылось благополучно, я теперь тоже стою за старое.

Напрасно уверяю дворника, что Учредительное собрание принесет новый строй, не верит мне дворник.

– Она – попробовала.

Он это все про барыню.

– Черт ее теперь заставит трубить!

Сила вещей (из дневника)

29 ноября

Все еще в газетах употребляют слово «обыватель», хотя его давно уже нет – какой это обыватель, если про черный день ничего отложить не можешь, и вещи обывательские исчезли. И какой тоже герой, если сила его только в силе вещей (прим<ечание>: бессилие Крыленки при убийстве Духонина).

Футуристы (литературные большевики) очень неглупо написали еще до войны одну пьесу, в которой бунтуют вещи и нет человеческих лиц.

Победила сила вещей, потому нет героев и не за что жизнь свою отдавать тому, кто ищет подвига, не герой действует, а просто деятель, и потому лик у него деревянный.

Бессильная злоба одеревянила и лица обыкновенных людей на улицах – это люди завоеванного города, которые теряют свой цвет и становятся робкими тенями человека.

Как жертвовать собой, если то, из-за чего жертвуют, – попрано и разрушено до основания.

Скажут: «переходное время».

А где же человек? Разве можно хотя бы на одно переходное мгновение оставить его?

Некуда убежать: вся Россия теперь такая же завоеванная страна, и люди ее повсюду одинаково, как мыши, заняты поеданием каких-то припасенных крох. И что будет последнее – никто не знает.

Я слышал в одном большом собрании истерический крик одной девушки:

– Все кончат женщины!

Никто не понял тогда смысла этого крика, но теперь все больше и больше начинаешь понимать, что значит это пророчество.

То, что в мужчине культивировалось раньше как героизм, выродилось в Нелепое, а вечно женственное перешло в Естественное, в очередь женщин за полфунтиком хлеба.

В спальнях институток слуги царского строя распоряжаются именем Российской социалистической республики – вот Нелепое.

А у лавочки против Смольного, женская очередь перед нарисованными на дверях лавочки булками, – это Естественное.

– Хлеба нет!

Очередь шарахнулась в другую лавочку и слилась с другой очередью, и все женщины, женщины. Лавочник вышел и обрезал хвост: те, которые он отрезал, хлеба не получат. Не эти ли женщины прислали к нам в редакцию письмо с тридцатью тремя подписями?

– Будьте так добры, господин редактор, напечатайте наше письмо, так как мы, бедные женщины, пока больше ничего не можем сделать, а душа исстрадалась ужасно, готовы все подписавшиеся принести свою жизнь во славу народа.

«Во славу народа принести жизнь!» – пишут полуграмотные женщины под диктовку голода.

А вот самое письмо:

«– Это письмо написано слезами женщин и проклятием всей души.

– Ленин, опомнись!

– Что ты делаешь?

– Ты ведь Иуда!

– Ах, ты!

– Кровожадный! Проклятие тебе от бедных женщин. Наше проклятие сильно».

И все письмо, а потом следуют тридцать три подписи и под самый конец крестики за неграмотных. В живых буквах-каракулях письмо читается как заговор-отпуск, и очень страшно. Читая его, понимаешь, откуда взялся истерический крик в большом собрании – что войну и также революцию закончат женщины, и Нелепое погибнет в Естественном, силою тех же вещей.

P. S. Началом перелома в силе вещей я считаю не 28, день Учредительного собрания, а день винного праздника в Зимнем дворце, с чем, вероятно, согласится и комиссар по борьбе с пьянством в Петрограде, Иван Бызам.

Перестаньте, я вас застрелю! (из дневника)

2 декабря

В трамвае говорили, что в разных частях города громят винные погреба, а на Лиговке даже как-то выкачивают вино, и там стрельба.

Оценивать это вслух боятся и только глазами своими робкими (буржуазными) ищут родственных глаз, обегая большевистские глаза, и перемигиваясь.

При тесноте трамвайной трудно уберечься от столкновения с кем-нибудь раздраженным – какой-то штатский о чем-то заспорил с военным, и вдруг этот военный говорит:

– Перестаньте, у меня револьвер: я вас застрелю!

Штатский быстро уходит на площадку и там проклинает кого-то, военный остается в трамвае, и публика вся молчит, избегая встречаться с ним глазами: у него револьвер, возьмет и застрелит.

Так вот мы и едем в трамвае, будто всех нас пришибли: доехать бы до своего места, а там можно и волю дать языку. Помню, в начале войны те, кто приехал из Германии, возмущались, что где-то на мостах, чтобы не глядела в окно публика, солдаты наводили ружья – как странно вспомнить такое возмущение! И потом, от разорения Бельгии до применения на войне удушливых газов – все эти возмущения немцами, как они потускнели в сравнении с возмущением, бессильным от действия внутреннего немца!

Настроение того времени и нынешнего до того сходно, эти следующие один за другим удары по амбарам нажитой морали до того родственны, что часто думаешь: да это же и есть те самые немцы с удушливыми газами, только тогда Бельгия, а теперь мы.

И в то время как слепой не видит, что нас бьют теперь те же самые немцы через своих агентов, создавая у нас «внутреннего немца», вся Россия до Ташкента ждет не дождется настоящего немца внешнего (для порядка).

И на фронте происходит настоящее второе призвание варягов.

– О, Бельгия, синяя птица! – пел Игорь Северянин.

О, Россия…

И как тупы люди, которым нужно толкование к самоубийству Скалона.

Сегодня был у меня крестьянин Тамбовской губернии и рассказывал, что одно село у них разгромило церковь, Престол был вытащен вон, и вокруг него плясали всем селом.

– Правда, – сказал мой собеседник, – церковь эта была при усадьбе помещика.

Случай этот он рассказал мне как ответ на вопрос мой: а как с народной «верой»?

Ночью, после двенадцати, я вышел проводить гостя до остановки трамвая. Пьяный матрос ругал громко новое правительство за то, что оно его, матроса Черноморского флота, посмело на два часа лишить свободы. Извозчики и женщины сочувственно отзывались.

– Перестаньте, товарищ, – сказал некто с ружьем, – я вас застрелю!

Но матрос не обратил на это ни малейшего внимания и, бушуя, уходил в темноту куда-то навстречу «всеобщему сепаратному миру».

Хождение в народ (из дневника)

2 декабря

Внезапно, как убитый, умер на месте трамвай, и снежок, медленно падая, засыпает неподвижное: окна, крыши, номера обрастают белым. А публика все не хочет верить, входит, дожидается. Вдруг собирается митинг солдатский.

– Что нам Учредительное: мир нам нужен.

Чиновник из городских писарей на это говорит:

– Если только мир нужен вам, то почему же вы не идете с миром домой?

– А плата? – закричал солдат – мы работники, жили у хозяина, подавай плату!

– Какую плату, от какого хозяина?

Ответа я не расслышал, меня оттерли, и жаль, так мне жаль, что не слыхал я, как о хозяине и о плате ответил солдат. Потому я интересуюсь, что в этом же и есть вся заворошка: в первый год войны множество людей умерло за что-то лучшее для своих. И многие из нас тогда думали, что то военное настроение было подлинно революционное. А вот теперь и спрашивают плату за то. Насчет расплаты я вполне понимаю, а вот о хозяине очень хотелось бы мне узнать, кого теперь считают за хозяина, с кого получать плату. Когда я опять дотолкался до писаря, разговор там был о том, что плату нужно требовать не только фабричным и солдатам, а и мелким чиновникам.

– И тоже доктора, и разные ученые люди, – говорил писарь, – они работать на фабрике не должны, у них свое дело и большое, нужное дело – наука.

– Как же так наука, – отвечал солдатик, – зачем им одним отдавать науку?

– Потому что они ученые.

– А нам говорили: и наука усем, одно слово, что и земля, и капитал и наука – усё и усем. И после всего, кто что себе на фабрике заработает.

Так я понял солдата о науке, что ее можно сразу, как землю и капитал, разделить между всеми и она, как воздух и вода, бесплатно (усё и усем), а за деньги только работа на фабрике.

Тут спор, конечно, был не о науке, а просто чиновник уже кое-что понимал о себе и, может быть, о личном подвиге и хотел быть сам собой, а солдатик был каплей, которой непременно нужно слиться с другою каплей и стать бушующей водой.

Серый солдатик и чиновник завязли в споре, и тут один «сознательный» солдат все разрешил.

– Вы рабочий? – спросил он чиновника.

– Конечно, рабочий, я еще меньше рабочего получаю и целый день на службе.

– Ежели вы настоящий рабочий, почему же вы не подчиняетесь пролетарской партии: банки бастуют, трамваи вот остановили…

– Партии большевиков мы не хотим.

– А почему же народных комиссаров?

– Какие они народные.

– Стало быть, и советы рабочих и солдат по-вашему не народ? «Не народ, конечно, не народ», – так думал, наверно, чиновник, но сказать вслух это побоялся, стих и смялся.

– Залоханился! – сказали в толпе.

И пошло.

– Ах вы, буржуи, рыла нетертые.

И пошло, и пошло, а чиновник пропал, и голос его в защиту личности, которая больше народ, чем все народные советы, потонул этот робкий голос, как в море полушка.

– Усё и усем! Бушевало море над потонувшим чиновником.

Расходились, взбушевались волны, смыли царственных птиц с утеса, неведомо куда разлетелись хищные орлы. Бушуют, никому не дают садиться на утес, и только одна лепится там каракатица. Придет время, улягутся волны, поймут, что не в птицах дело, а в граните, и опять начнут незаметно подтачивать камень, пока не подмоют самое подножие власти и не примут власть в недра свои – до тех пор веками еще будут мягкие волны лизать твердый гранит.

Испытание вином (из дневника)

5 декабря

Из Сибири мне пишут:

– Как вы живете в этом аду?

Отвечаю в Сибирь:

– Ад не страшен: едим пряники мира.

Приходил в редакцию душевно-внимательный человек Н. М. К. и давал советы:

– Вам нужно не отвертываться от стремления масс к немедленному миру, а идти с ними об руку, по пути разъясняя им, что истинный мир есть венец победителя.

Еще яснее он сказал после спора:

– Вам нужно использовать стремление масс к миру, и когда массы поймут истинный мир, они создадут войско добровольцев. На это кто-то ответил:

– Зайцы всегда почему-то, убегая от собаки, возвращаются на старое место и там встречают охотника.

Вечером, возвращаясь домой, я попал под перекрестный огонь, а продавцы вечерних газет, не смущаясь стрельбой, кричали:

– Перемирие объявлено!

С текстом мира в руке я залег на каменных ступеньках подвальной лавочки и видел отсюда, как бежали, гремя бутылками, солдаты и матросы, последним, далеко отстав, спотыкаясь и падая, бежал человек на деревянной ноге и был очень похож на зайца с перебитой лапой. Его быстро настигали красногвардейцы.

Поздно ночью был свидетелем испытания друга своего вином: ему, запойному человеку, предлагали бутылку вина с маркой тысячу семьсот какого-то года за двадцать пять рублей. Он протянул руки, как у Репина Иван Грозный к убитому сыну, и, дрожа, отказался. Вспомнился человек на деревяшке, преследуемый красноармейцами: тот потерял ногу на войне, выдержал испытание огнем, а вином не выдержал и превратился в зайца, друг же мой, заяц военный, выдержал испытание вином и стал похож на человека. Еще мне вспомнился душевно-внимательный человек Н. М. К. с предложением использовать стремление масс к миру в целях пропаганды настоящего мира, и злая мысль шевельнулась:

– Почему бы не использовать тоже в целях душевной поэтической и религиозной пьяности, необходимой для творчества, стремление русского народа выпить?

Как трудно, как отвратительно писать, а нужно, необходимо. Писать любя, как раньше писалось, многие могут, потому что тут и малая любовь принимается, а писать, ненавидя, труднее – в этом испытание силы любви. Не огнем, не вином предстоит нам теперь испытание, а силой любви. Боже, дай мне силу писать, ненавидя!

Крест и цвет (из дневника)

8 декабря

Против Андреевского рынка рассыпалось на улице зерно, слетелись голуби. Трамвай врезался в стаю, подгреб голубей, трех раздавил и многим поломал крылья. Множество народу собралось пожалеть голубей, и добровольцы-мальчики стали на часах, чтобы разгонять новые стаи перед ходом трамвая.

А на том же Васильевском острове в Волховском переулке в это же самое время люди стреляли в людей.

Пожалел и я голубей и пошел дальше, размышляя о жалости к птицам и о любви к человеку.

Пожалеть можно и того, кто под огнем пулемета нырнул в зимнюю воду за бутылкой вина и достал, вынырнул, но юный красногвардеец, прикосновенный к власти (то же вино!), меткой пулей спустил его на дно затопленного погреба коченеть между ящиками спирта.

И если бы даже, признаюсь со смущением, стало передо мной так, что пустить пулю в утопающего или самому нырнуть в ледяную воду за бутылкой, – я бы нырнул, не посмотрел бы на рыцарский «Кубок» Жуковского, ни на учебник патриотических героев Иловайского – я бы нырнул за бутылкой.

Так что предпочитаю полное уничижение отечественного достоинства прикосновенности к власти, исходящей от князя тьмы Аввадона. Понимаю вполне, что пожалеть утопленника винного погреба можно, а любить – нет, Боже сохрани от такой любви!

Жалость есть тоска по любви, некого любить, ну, и пожалел, а кого все равно: кошку, собачку, голубя, утопленника винного погреба. Мы, русские, такой жалостливый народ, и предметы нашей жалости разнообразны, как мир вселенной. В жалости нашей нет лица, можно животное жалеть так же сильно, как человека, [но] любить животное нельзя как человека.

Слышу, в трамвае говорят между собою:

– Не довели до комитета, к стенке приставили и расстреляли.

– И хорошо: путаться там с комитетами.

Слышу еще выстрел.

«Не еще ли одного у стенки?»

Жалею этого несчастного, а не люблю: не вижу души его, лица его, не могу любить. И если бы увидал я его на гильотине, тоже не полюбил бы – погибает за вино!

И так все совершается невидимо, где-то в дровах, у стенки, лица не видно, любить некого. Вся Россия личная куда-то скрылась. Вспомните замечательных людей, которых вы знаете, кто из них показался где-нибудь на митинге, кто явлением своей личности окрасил неуемное стадо? Вот хотя бы вспомнили нашего поэта Добролюбова, который ушел в народ и собрал вокруг себя многие тысячи верных людей, – почему где-нибудь в цирке «Модерн», когда Луначарский там рассуждает о Божественной премудрости, не выступил там от многих тысяч людей Добролюбов? Наша страна переполнена всевозможными искателями веры, и никто из этих особенных людей не приходит к нам. И если бы сам Лев Толстой теперь показался и сказал бы самое сильное свое слово, то и его бы ошельмовали, довольно было бы в «Правде» написать, что Лев Толстой – буржуй, и слово его не пошло бы в казармы и на фабрики.

Цвет народа – лицо его. Не цветет наше время. Потому не принимаю служения и крика во имя безликого, не беру винтовку красногвардейца, и если судьба мне выбор дает сделаться красногвардейцем или утонуть за бутылкой вина в мерзлой воде погреба, нырну на самое дно.

Разбойнику благоразумному

Сегодня барыня повесть прислала, развернул:

«Что такое, – думаю, – зима, а вся рукопись мухами засижена, должно быть, еще летом где-нибудь в деревенской избе мастерила». Присмотрелся к мушиным точкам, а это все многоточия. И ничего написано, только читать из-за этих мух невозможно.

Так у нас и вообще в нынешней литературе: талантов бездна, а меры нет, и добра хочет писатель своими точками, и никакого добра не выходит, все, будто мухами засижено.

Встретил на улице одного беллетриста, хочу у него попросить рассказик и побаиваюсь, кажется он мне меньшевиком интернационалистом: челюсть крепкая, вид благоразумный – тоже почему-то нас, приверженных к худому нашему измызганному отечеству, называет мещанами. Осмелился я, а он:

– Как у вас с гонораром?

– Для вас, – отвечаю, – выпрошу, а направление вас не стесняет?

– Ничего, я без направления.

– Кто же вы?

– Я художник!

Правильно, по-моему, только холодно сказал, не как у настоящего художника: «Подите прочь»! Холодно сказал, вспомнились слова моего дядюшки: «Не пей из колодца, пригодится плюнуть» и еще его же о сладком: «Не на всякое сладкое можно сесть мухе».

Пригрел я одного поэта – есть у него какое-то дарование и очень бедный человек: пусть, думаю, упражняется. Пишет он день, пишет два – бац! вижу его на враждебных подмостках. Меня к допросу, я к допросу поэта.

– А вы разве не замечаете время? – спрашивает мой поэт, – под нами теперь становится одинаково.

– Где под нами?

– Пласты сдвигаются: почитайте теперь «Новую Жизнь»!

Читаю день, другой, третий «Новую Жизнь» – удивительно! Каждую статью можно поместить в «Воле Народа». Как же так, почему? Или, правда, под нами пласты сдвигаются? Вот и Горького собираются заточить разбойники в Смольном. Значит, никогда не поздно раскаяться, никогда! Горького заточить! Сердце мое умиляется, мое сердце слагает акафист разбойнику благоразумному.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю