355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Цвет и крест » Текст книги (страница 28)
Цвет и крест
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:32

Текст книги "Цвет и крест"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)

Раб божий

Вижу я наше поле глубокой осенью, различаю, где косец оставил подряды повыше, где косил гладко, там узелец еще и от косы и от зазимка синий цветок, там в жнивье притулился зайчишка и спит с открытыми глазами.

А погода на поле такая, будто лежит где-то человек, умирает, то затуманится, то откроется, как больной человек, то забудется, то очнется.

И как забывается умирающий, то кажется ему, что весь свет забывается. А как очнулся:

– Хорош свет, еще бы немного пожить, на ребятишек хоть посмотреть, на их счастье порадоваться.

Через все это глазатое поле вьется тропа к оврагу и через овраг к селу. Пашут ее люди и не запашут, боронят, не заборонят, ни травой, ни хлебом не зарастает – озорная тропа. По тропе озорной плетется себе странник какой-то, раб Божий, и думает:

– Вот как на небе переменно и тяжко, словно человек умирает: то отдышится, то забудется.

И сам он, странник, такой же, как умирающий, еле-еле плетется, и так похоже, что через овраг такому уже не перейти: озорная тропа спускается круто в этот овраг, в сухмень пройдешь по ней, в дождик трудно, а старому совсем нельзя, старый сейчас идет еле живой.

Все деревенское стадо от нечего делать смотрит на странника, и Артемов бычок, красавец, черный, как египетский Апис, медленно подступает к идущему страннику.

Посмотрел старик на красавца бычка и улыбнулся ему, вспомнил про овраг – нахмурился. А бычок все ближе, ближе, потянулся мордой, старик дал ему руку полизать.

– Бышка, бышка! – говорит.

Прояснело на небе, и старику стало весело, вспомнил, было, про овраг, да нет его! Вот маленькая березка с обкусанной вершиной двадцать лет такая стояла – эта березка всегда была за оврагом.

– Будто Господь перенес ее! – подумал старик.

А вот и большие березы, что перед самым селом растут, стоят теперь совсем золотые, и мужики со светлыми лицами выходят встречать его и говорят ему про землю и волю: вот дождались, всем воля вышла и земли сколько угодно.

Прояснело на небе – вовсе очнулся умирающий: жить хочется, хороша все-таки жизнь, хороша.

– Мужички, – говорит странник, – что-то чудно: был тут всегда овраг, а нынче я так перешел.

– Милый, – отвечают деревенские мужики, светлые под золотыми березками, – чудо великое совершилось: Господь наш простил этот овраг.

Только промолвили это мужики, вдруг все оборвалось, соскользнул вниз раб Божий, покатился по глинищу и лежит на дне оврага, а бычок Артемов, черный, как Апис, стоит наверху и равнодушно жует свою вечную жвачку.

Стало темно, и голос из темноты послышался умирающему страннику:

– Русскую землю нынче, как бабу, засек пьяный мужик и свет-лучину, что горела над этой землей, задул. Теперь у нас нет ничего: тьма.

И видит странник на днище овражьем, будто гонят метлами-палками великой силой весь русский народ в свиной хлев куда-то в указанное место выгребать и вывозить навоз.

А погода все хмурилась, хмурилась, и нависло теперь с неба темными тучами до самого жнивья, до самой земли саваном, будто умирающий кончился.

И правда: раб Божий на глинище кончился.

Много лет прошло. Выгребают православные люди свиной навоз, и конца этой работе не видно. И весны стоят все эти годы черные: ни травы на земле, ни листиков. Как мучился народ на прежнем свете, так и тут мучится: обманула его земля и воля.

Но пришел все-таки час такой, видно, оттрудил народ грех свой: шевельнулись в водах рыбы, заиграла муха в воздухе, показались на яблонках первые листики, зазеленела придорожная трава. И как зазеленел подорожник, прибежали в сад играть ребятишки. Выглянул тогда из хлева и раб Божий, странник первой жизни, старый, навозный. Вот один мальчик зовет его:

– Дедушка, укажи, какие это листики показались.

Говорит раб Божий:

– Деточка, вот этот листик от Отца, этот от Сына, этот от Духа Святого.

Ребенок спрашивает:

– А есть мамин листик?

– Как же не быть: вот мамин, а вот папин.

– Что же я слышал, будто в прежнем свете маму мою пьяный мужик кнутом засек и папину свет-лучину задул.

– Ничего, – отвечает раб Божий, – он засек и задул, а, видно, вот ныне мы его грех избываем: ночью месяц светил; днем тепло грело солнышко, распустились вербы, и Господь семена прислал начинать посев.

И крестится раб Божий, и благодарит Господа, что допустил его хоть на ребят посмотреть.

Адам
I

Сидит на раките у летнего пруда копчик, царь маленьких птиц, и думает:

– Какая глубина в воде, какое вечное смирение ив отраженных.

А воды в пруду всего на два вершка.

Под ракитой сидит старый ходок деревенский, Никита.

– Какая большая земля русская, – думает Никита, – сколько за нее крови пролито, а нет человеку места на ней, и почему это так? Едешь по дороге, конца нет чугунной дороге, конца краю нет земле, а остановишься, подойдешь к человеку: «Мало, говорит человек, земли, курицу выгнать некуда». Так выходит, будто сотворил Бог второго Адама и за грех его обыкновенный, Адамов грех, выгнал опять из рая и заповедь прежнюю дал: в поте лица своего добывай хлеб. А про землю забыл, прежняя земля вся занята.

Сидит на раките копчик и думает, как глубоко! А старик Никита знает, что воды всего на два вершка, и та последняя вот-вот сбежит по худому спуску. И молодежь деревенская так зарится на землю, будто вот сейчас царство небесное, а Никита знает, разделить по живым душам – и достанется в нашем краю на живую душу всего по восьминнику. И тут же по своему старомужицкому чутью знает, что не может так быть, где-то есть выход на белый вольный свет человеку, и выйдет он непременно, и земли будет сколько захочется, и одна будет забота, чтобы справиться и осилить землю.

Вот лежит сто десятин барской земли, снимают ее двадцать хозяйственных мужиков, и с самой ранней весны из-за этой земли смута идет великая: одни говорят, надо землю у богатых брать и делить по живым душам, другие – подождать. А земля лежит – усаживается, зарастает бурьяном: не смеют пахать ее хозяева, и не смеет делить и брать ее все общество.

Приезжает оратор, думали, вот он о земле все укажет правильно, а он кругами-колесами говорит о каком-то Константинополе. И к этому еще приговаривает:

– Раньше вы на четвереньках ходили, а теперь поднялись на ноги. Да еще проверяет:

– Понял, Никита?

Хитрый старик наш Никита Васильев любит дурачка свалять.

– Понял, – отвечает, – раньше на четвереньках воровать ходили, а теперь поднялись на задние лапы.

– А нужен нам Константинополь?

– Стало быть, нужен!

Рассердился оратор:

– Я вам, – говорит, – об этом битых три часа толковал, а вы все нужен да нужен, совсем он нам незачем.

Сколько-то времени проходит, другой приезжает оратор, и опять не о настоящем деле, а все о том же Константинополе тоже часа три говорил и тоже Никиту спросил под конец.

– Не нужен, – отвечает Никита.

– Как не нужен! – кричит.

И еще часа на два завел.

Потом стали приезжать и о земле говорить и тоже надвое: одни говорят отбирать, а другие – подождать.

Потерял тогда Никита всякую веру в ораторов, спрашивает одного:

– Как же так выходит, что один одно говорит, а другой ни на что не похоже, а все от одного правительства, мы к этому не привыкли, дай нам конец и начало.

– Конец и начало, – объясняет оратор, – лежит в вас самих, и все устанавливает общественное ораторство.

Так и поняли окончательно из всего и вывели, что законов нет никаких, а нет законов – стало быть, нужно счищать богатых мужиков и так землю делить, чтобы хоть по ноготку, а всем безобидно.

I

Острожный страдалец и политик Иван Шибай, нынче каменщик, завтра стрелочник, а то просто бродяга лесной, водяга ночной – за тридевять земель учуял дележ. С палочкой-костыликом идет себе, весело насвистывает:

– Отрешимся от старого мира!

Говорят ему встречные люди:

– Скорбь великая залегла везде, а ты, милый человек, идешь и весело посвистываешь?

– Иду, – отвечает, – землю искать.

– Ну и пахарь! – смеются.

– Ну что ж, землю не придется пахать, так деньгами возьму, им земля, а мне будет воля.

Ближе к родным местам узнавать начинают Ивана, и как увидят, узнают – бежать! Давно считали покойником, а вот словно воскрес и показывается.

Там Иван подсобит камень поднять на телегу – спасибо скажут, там оглоблю вырубит в чужом лесу – покормят, там покажет бабам диковинку – угостят самогоном.

– Омертвили, омертвили меня, бабочки милые, на родной земле, – жалится бабам, – везде живого за покойника принимают.

Так подходит к самой своей деревне Иван, к колодезю. Баба и ведра бросила.

– Покойник пришел!

Все бабы попрятались, а мужиков нет никого, все ушли землю делить, и далеко слышно, как они там на полях и шумят, и галдят, и ругаются.

– Живыми, – сказали арендаторы, – мы не дадимся, землю себе отстоим, и ежели помереть надо – помрем и оттуда, от Господа, к вам с своими правами придем!

– Православные люди, – ставит им вопрос старый ходок Никита, – Бог сотворил землю и сказал Адаму: «В поте лица трудись!» Бог это сказал?

– Бог сказал, вот мы исполняем и трудимся. Мы – настоящий Адам, а вы безобразите!

– И мы – Адам! – закричали малоземельные и безлошадные.

– Не шумите, – успокоил Никита второго Адама, – заповедь Божия всем одна, всему Адаму со всем потомством сказал Господь, а не то чтобы выделил: тебе Иван – на! а тебе Семен нет ничего. Земля вся Божья!

Посмотрели искоса арендаторы на второго Адама: велик Адам, не справиться, изобьет.

– Правильно, – ответили, – ты говоришь, старик, что земля Божья, ну, а как скотина, своя?

– Скотину приобрел человек.

– Так вот же, братья, Бог с вами, делите землю по живым душам, оставьте только нам лишнего на скотину по одной полниве.

Согласились на этом, стали делить. Конечно, опять шум и спор. Тому недомерили, там промерили, один жалуется, что ему бугром, другой ендовой, у третьего на полосе дерник растет. Делятся и день, и два, и три делятся. И стали уж к концу подходить, вдруг откуда ни возьмись приходят барские работники.

– Вы, барские холопы, идите к своим господам.

– Господ, – отвечают, – теперь нет, теперь все граждане, и нас от них сняли, мы тоже Адам!

Приняли в часть и господских. А там приходят из города. Приплелся портной хромоногий, дворник, извозчик, человек пять сапожников и шесть кожемяк.

– Не хотим, – говорят, – кожи мять, давайте земли! И мы тоже Адам!

Делят землю на всех по живым душам, и неделю делят, и две, – все земля не дается пахать. Забурела уж и рожь, а мужики все не разделятся.

И высохла земля, и стала земля трескаться. Белым полднем покончили. И только стали было Богу молиться, вдруг из куста покойником выходит Иван Шибай.

– По живым душам делите? Примите, крещеные, и мою мертвую, я тоже Адам! И опять делить.

III

Дошло до усадьбы. Представили барину выдварительную. Он сразу выехал. Проводив навсегда хозяина, ночной сторож Петр Петров подошел к колодезю, вытянул бадью, припал к воде, долго пил, как лошадь, и остальную воду по привычке перелил в корыто лошадям, хотя ни одной лошади, ни одной коровы, даже овцы, даже курицы в усадьбе не было. Пожевал корочку, подошел к дому, поднялся по приступочкам вверх. В передней хрипло кашлянул, но никто не отозвался, не спросил, как бывало:

– Тебе что, Петр Петров?

Постоял в передней и пошел в столовую, оставляя валенками на полу огромные медвежьи следы. Столовую он много раз видел из передней, и гостиная с мягкой мебелью не удивила его, но в зале остановился и стал все разглядывать. Тут на стенах висели портреты прежних, тургеневского времени, владельцев Колодезей, на полу было разное: поломанная мебель красного дерева, мешки с гречей, и горки ржи, и сбруя, и грабли, – чего, чего только тут не было. А в углу стояло старинное трюмо, такое высокое, такое широкое, что в нем, как в тихом озере, отражалось все, что в зале было, и за окнами зала сад и даже неба кусочек. Петр Петров уставился на портреты в мундирах; все они ему казались одинаково прекрасны и все на одно лицо, и лицо это одно было – царское. Досмотрев портреты до угла, где стояло большое трюмо, Петр Петров вдруг увидел, что там в углу стоит брат его Иван Петров и удивленно, разинув рот, смотрит на него. Иван Петров был точно такой же, как брат: всклокоченные с соломинами волосы, густая, черная, словно ветром взметенная в бок бородища, сутулый, руки висят почти до колен, и полушубченко такой же старый, платаный новыми шкурками. Не ударило в голову Петру Петрову, что брат его уже лет пять тому назад помер в Питере: стоит живой, стало быть, и живой. Петр Петров смутился не этим, а что брат его, такой нечистый, посмел забраться в хоромы.

– Ты зачем тут? – прохрипел он громко. И махнул рукой в сторону людской:

– Уходи, уходи!

Иван Петров тоже рот открыл.

– Уходи, уходи!

Братья пошли в разные стороны: Петр Петров по черному, Иван Петров по парадному. В людскую с парадного было много ближе, потому в людской Петр Петров спросил Акулину и Косычей:

– А куды же брат мой, Иван Петров, прошел?

Акулина сказала:

– Перекрестись!

Косычи уши навострили.

Рассказал Петр Петров все по порядку, что ночью он под балконом на соломе дремал, а сука всю ночь кость глодала. Рано барин велел запрягать лошадь. – «Я, – говорит, – бросаю вас, будь заместо хозяина». И уехал. А он, Петр Петров, напился дюже воды из бадьи и в хоромы пошел. Стал в хоромах царские портреты разглядывать, дошел до угла, а там брат. Махнул ему рукою в людскую: «Туды, туды!». И пошли, он по черному ходу, а брат по парадному.

Перепала Акулина от рассказа. Косычи же зарадовались, что вот наконец-то барина выжили. Все, кроме робкой Акулины, пошли в барский дом, будто бы поглядеть, как ходит там хозяином Иван Петров, покойник. И когда в залу пришли, и показалось трюмо…

– Вот он! – сказал Петр Петров.

Смеясь, легли Косычи животами на гречу в мешках. Дивились и Косычи, дворовые люди, на барского человека, что всю жизнь свою спал под балконом ученого барина и ни разу еще не видал себя в зеркале. Живо смекнули дворовые люди свое дело: высыпали гречу на пол, набили мешки новыми, серебром отделанными уздечками, шлеями – ничего нет нынче дороже ремня! – и, взвалив мешки на плечи, садом и логом пустились к себе в Косычевку. А Петр Петров так и остался у зеркала, удивляясь все больше и больше его отражениям.

IV

Акулина бабам рассказывала про явление покойника в барских хоромах, а бабы Акулине рассказывали, будто кто-то видел на базаре барина в мужицком тулупе. И говорит будто бы барин:

– Все рубите в саду, оставьте одно только дерево – вам пригодится. Грабьте все амбары, только оставьте один амбар с веревками – пригодится вам.

Еще рассказали бабы, что на рассвете, с бубенцами на тройке, завернутый в медвежью шубу, как настоящий барин старых времен, проскакал какой-то мужик, – не покойник ли это Иван Петров все баламутит?

От Акулины узнали бабы, что барин бросил усадьбу и что Косычи уже это пронюхали. Не успели Косычи обернуться в усадьбу с подводами, слух обежал все окрестные деревни. Пока запрягали Косычи лошадей и выбрались, навстречу им валил народ с всяким добром: две столетние старухи диван тащили, пронесут немного и сядут, еле живые, маленькие дети дрались за портреты и за книжки с картинками; одна женщина икону несла – в одной руке Никола Угодник, в другой лампадка, со всем – с маслом и поплавком.

Как увидели умные Косычи бабу с лампадкой, поняли, какое это глупое дело, вернулись назад, захватили ломы-топоры и вскачь пустились в Колодези. Вот теперь бабье-дурачье делит внизу господское белье, всякую шуру-муру, а Косычи наверху крышу ломают.

Далеко, на всю округу слышно, как гремит железо – жуть! и как гомонят-дерутся на барском дворе – жуть! будто звери упадали.

Сняли крышу, сбросили стропила, стали разбирать ряд за рядом кирпичные стены, и когда сняли какой-то ряд – вдруг на солнце весеннем засверкало своей верхушкой трюмо. Словно из плена господского вырвалось зеркало, и не одни портреты и старый хлам, а весь божий мир отразился в нем. Никто не хотел брать трюмо, не было ни одного домика вокруг, ни одной избы, куда бы можно было втащить такое огромное зеркало. Вытащили из-под него половицы, поставили на землю, понизилось трюмо, скрылось, но стену все разбирали, и вот опять оно сверкает над развалинами, и все отраженное в нем прекрасно; и сад казался такой густой и дивный, будто рай, созданный Богом для первого человека.

Всему дивится Петр Петров, что видит в зеркале, а мелочи эти, как люди за добро дерутся и что сам он тут между ними такой нечистый, не замечает: смотрит на вербы речные, на весеннее небо с облаками-громадами, на зеленые озими, и большое и малое – даже, что погожие комарики мак толкут, – все видно в зеркале и все так прекрасно, будто Господь Бог первого Адама только-только что в рай впустил.

V

Тут не было ни правых, ни виноватых, просто время переходило. По старой привычке для оправданий говорили о будущем счастье народа, но втайне знали, что нет правды, не будет счастья, и с отчаянья громили имения, вырубали сады и леса, и землю, без того бедную, оголяли до последнего оголения, до первой глины, из которой слеплен был человек.

Наступившая ночь не дала увезти последний воз кирпичей из Колодезей, а так уже все было голо: парк вырублен до последнего дерева, и склон, на котором он рос, теперь оказался оврагом. Нет следа на том месте, где на черном дворе стояла людская, конюшни, амбары, нет служб на красном дворе, и дома нет, только стоит еще огромное трюмо и возле него последний, не увезенный воз кирпичей – ночь не дала увезти этот последний воз, и хозяин его отложил до утра свое дело.

Под балконом, хотя и следа нет от балкона, на старой соломе лежит с собаками последнюю ночь сторож Колодезей Петр Петров. Слышит он в ночной тишине, как весенние птицы – гнездовики этой усадьбы, – прилетая, вьются над пустым местом и, не узнавая его, пролетают неизвестно куда. И видит человек, которому нечего делить с человеками, какой чудесный в зеркале восходит месяц. Вокруг месяца ночью собираются семь звезд больших и семь малых и до утра сияют-блестят. Утром побледнел ущербленный месяц, и, когда солнце показалось, заметил сторож, как оно еще кусочек отъело от месяца, и он, белый, скрылся со своею звездой.

Когда месяц скрылся, приехал за кирпичами второй Адам, наложил воз, стал смотреть в зеркало на лошадь. И говорит, осклабившись:

– Вот раньше барыня смотрелась, а теперь кобыла! Подбежала собака, он опять:

– Раньше барыня смотрелась, а теперь сука! Взял кирпич, ударил в зеркало. Взял другой и еще ударил – все разбил в мелкие кусочки. Изломал красное дерево, уложил на кирпичи и уехал.

Поднял один кусочек зеркала первый Адам, посмотрелся, каким Господь Бог его выгнал из рая, бросил кусок разбитого зеркала на голую землю и пошел. Оглянулся назад – нет ничего, посмотрел вперед – одни овраги – глинища, да на них кровью плачут весенней пни молодых и старых берез.

338

Базар
(Пьеса для чтения вслух)

Время действия.

Не так легко вспомнить теперь это время, оно летело – быстрое время. В провинции по растущим ценам, этим знакам движения времени, все предчувствовали катастрофу, и когда она совершилась, и время вихрем завертелось вокруг себя, мы скоро забыли то впечатление быстроты летящего в бездну нашего быта. Мы избираем в 1917 году понедельник на маслянице, когда городские люди в провинции покупают на рынке продукты очень усердно, уездные запасаются даже на пост, и их вековая привычка к простой радости встречается с явлением внезапно возросших цен, страшным признаком улетающего времени.

Место.

Избираем место для нашего действия где-нибудь в черноземной России с бытом терпким, застойным, пусть это будет Елец. Богатый купеческий мучной центр города окружен цепью деревянных домишек полуголодного мещанства. Оба разнопоставленные классы купцов и мещан мы можем встретить в ближайшем соприкосновении в центре города в рыбном ряду у Шатра. Попадешь в рыбный ряд, будто окунулся в бочку с рыбным рассолом. Вот два дюжих приказчика опрокинули бочку с таким рассолом прямо на улицу; снег стал рыжим месивом. Барыня по месиву идет кое-как с прислугой и гимназистом покупать любимые задонские бирючки, сельский батюшка едет из деревни запастись на посток сазанами, а там подшатерная кувалда-хозяйка тащит студень, печенку, требуху и всякую всячину – кормить «подшатерную голытьбу». Этот Шатер, как в загадке, – «Без окон, без дверей, полна горница людей», – громадный площадью, на многочисленных низких столбах навес, укрывает лабиринты лавок, столов и на них тысячеголовую гидру простонародья, «подшатерную голытьбу». Тут вблизи всем торгуют, все можно найти, и даже такую певчую птичку, такого перепела, что как крикнет, бывало, весной, так вся подшатерная голытьба и все рыбные купцы повернут туда головы: «Вот так лупанул, вот так дернул!» – а потом и пошло гулять по головам, что белый не простой серый, а каких никогда не бывает перепелов на свете, белый перепел показался у нас под Шатром. Вот место какое избираем мы для нашего действия, только теперь птички такой белой больше уже не увидишь: она улетела… Высокая цена как туча нависла, и белый перепел не спасет купца от нарастающей злобы голытьбы подшатерной.

Лица.

Чертова ступа. В Кремле города, бывшего когда-то сторожевым окраины Московского государства, ныне в каменных и как бы приплюснутых, без всякой архитектуры домах, похожих на сундуки царства Ивана Калиты, живут богатые купцы, окруженные цепью полуголодных озлобленных мещанских слобод. В этих слободах рождается дух зависти и злобы, столь сильной, что носитель ее, мещанка, прозванная Чертова Ступа, может существовать не как рядовая мещанка, ворчащая на недостатки сего дня, а как одержимая, как дух, пророчествующий хотя бы только на завтрашний день. У нее маленькое, в кулачок, лицо с одним далеко выдающимся зубом, голос сиплый, простуженный; отхаркивается; в правой руке – всегда «цыгарка»; во время речи, с приподнятой рукой, двумя пальцами и цыгаркой, заключенной, как в двуперстии, она смутно (как обезьяна) напоминает боярыню Морозову в картине Сурикова.

Герасим Евтеич. Рыбный торговец, седой, с большой бородой и совершенно красным лицом; очень крепкий, коренастый старик. Может быть, он происходит от тех охранительных людей, которые некогда от самых храбрых присылались сюда для защиты окраины Московского государства. Теперь, для нового человека, очень странно гармоническое сочетание в нем, в одном лице, духа неизбежно плутующего, мелкого рыбного торговца с духом глубокой человечности. В русской общественности такой тип обыкновенно разлагается на плута и фанатика общественной морали.

Ростовщик. Он такой же двойной по вере и по делам своим, как Герасим, но Великий Пан Герасима претворяет, как у ребенка, в гармонию заветы новый и древний. У ростовщика заветы распались, и мы видим зверя рядом с Христом. Его лицо, когда спокойно, миловидно: тонкое, с розовыми пятнами на тонкой коже, глаза влажные; в гневе, налетающем мгновенно, это лицо преображается, глаза становятся сучьими, зубы оскалены. Одет он в заталысканное пальто с лисьим воротником, совершенно съеденным молью.

Мастеровой. Духовный сын Герасима Евтеича, борец за общественность, самоучка, домогатель, прототип партийного работника из меньшевиков.

Дюжий парень. В пьесе он один раз и на один момент выдвигается из толпы, как гора, не говорит ни одного слова и одним ударом (действием) прекращает весь путаный спор заветов. Он страшен безмолвием, и бессловесная роль его хотя и на один момент, но велика.

Евпраксия Михайловна. Дальняя родственница Герасима Евтеича, та русская Марфа, пекущаяся о мнозем, но не мещанка, как Марфа Евангельская, и своей бесконечной заботливостью и попечением о людях ставшая столь угодной Христу, что ныне вновь Он, может быть, из чувства деликатности не стал бы сопоставлять ее с Марией как существо низшей природы. Таких старушек можно видеть в будни у вечерни, когда, кроме них, нет никого в церкви. Летом в Ельце они одеваются в мантильку, которой очень удобно скрыть недостатки костюма, зимой в тальму.

Моряк и Химик. «Моряком» в Ельце называется шатун-пропойца; «химиком» – пропойца с изобретательностью. Насмешливая пара от цинического нигилизма.

Малые люди. Голова, поп, диакон, шибай, печной подрядчик, торговец чижами и прочие – не требуют пояснения.

Сцена.

В правом углу небольшая деревянная лавка Герасима, от нее в глубину рыбный ряд, в конце которого пожарная каланча. Налево – край базарной площади, назади которой угол Шатра, одна сторона угла против площади, другая против линии рыбного ряда.

Раннее утро. Подморозило. Крыши подсеяло белым. Полумрак. У навеса лавки Герасима горит лампада. (Слышится отдаленная песня солдат «Чубарики, чубчики».) Герасим Евтеич, с железным костылем, в распахнутом тулупе, под которым рыжее от времени пальто, подходит к своей лавке и молится. Спустя короткое время его мальчик приносит из трактира чайный прибор (чайник над чайником). Герасим молится то внимательно к духу, как бы сквозь икону, то бормочет затверженное, осматривая деловым глазом старые бочки возле лавки. Когда, утвердив на лбу неотрывно крестное знамение, он поднимает глаза к иконе, гаснет лампада, и виднеется тлеющий красный фитиль.

Действие I
I
Неугасимая погасла

Герасим. Царица Небесная, Матерь Божия, взыскание погибших… (Гаснет лампада.) – Чертенок, ты опять лампадку не налил, вот-те и Неугасимая…

(Продолжает молиться, потом осматривает, не тронут ли за ночь ворами огромный замок, виснет на нем, гремит засовами, крестится перед открытой лавкой, входит, за ним входит малъчик с чайниками. Возвращается в одном опоясанном пальто, без картуза, с бутылкой, наливает лампадку, крестится, повторяя «Взыскание погибших», масло в руке отирает о голову, все более принимая вид благообразного старца, обычной фигуры крестных ходов. Уходит в лавку пить чай.)

II
Моряк и Химик

(Рассветает. Ближе слышится та же солдатская песня «Чубарики». Два оборванца, пробираясь разными путями к Шатру, встречаются на площади.)

Моряк. Где ночевал, Химик?

Химик. Под лавкой, а ты, Моряк?

Моряк. Под шапкой. Много настрелял?

Химик. Две трынки[1]. А ты что наморековал?

Моряк. Две семерки[2], и то одна с дырочкой: цыганская.

(Проходят к Шатру, подпевая солдатам. Выходят, встречаясь, мелкие барышники.)

III
Шибай[3] и Кибай

– Здорово, Кибай!

– Здравствуй, Шибай, как дела?

– Ну, и дела: овца-то, овца-то!

– Бог знать что!

– Свинья-то, свинья-то?

– Черт-е-что!

– Веселые дела!

– Дела, нечего сказать.

– А что, как оборвется?

– Слышал?

– Да нет, ничего: лошадей покупают старых, да стригунов, а третьяков осенью на войну.

– Что же ты каркаешь: «оборвется».

– Береженого Бог бережет, не лучше бы окоротиться.

– Ну, еще повоюем.

– А мука-то, мука-то?

– Бог знать что!

– Овес-то, овес-то?

– Черт-е-что!

(Проходят чай пить под Шатер. Показываются плотники, из «негодных», к ним подходит безрукий.)

IV
«Негодяи»

Безрукий. Здорово, плотнички, что-й-то рано затабунились, ай, наниматься?

Один из плотников. Помекаем задаток сорвать, а работа… какая нынче работа!

Безрукий. Работа хороша, ну и работники. Все негодяи.

Один из плотников. Все: я по 84-й – грызляк, этот по 62-й – золотушник, энтот по голове, слаб головой, мы все негодные, все негодяи. А ты?

Безрукий. Я тоже плотником был, да вот обезручел в Карпатах, приладиться хочу куда-нибудь в сад, в караульщики.

Грызляк. Как же ты подпорки-то под яблони ставить будешь, левой?

Безрукий. Не каждый год бывает сад с яблоками, пройдет как-нибудь лето, а там кончится война, ерманец придет, правую руку приделает. Чего вы смеетесь, окромя шуток говорю, он теперь своим железные руки делает, совсем с пальцами и суставами.

Грызляк. И девствует?

Безрукий. Еще как! Сила-магнит девствует, хочешь ли топором тесать, поставь на топор, строгать – на рубанок, точить – на токарный станок, поставил на заметки, придавил…

Золотушник. Пуговку?

Безрукий. Пуговку нажал, она и…

Золотушник. Закопается?

Безрукий. И закопается.

Грызляк. Немец выдумал?

Безрукий. Он!

Золотушник. И силу-магнит пустил?

Безрукий. Он! все он: и даже к пулемету обезьянку приставил – он! И постиг унутренность земли кто? Он!

Грызляк. Все он! Удивляюсь, ну, скажи ты, милый человек, что же худого будет, ежели он к нам придет и нас, дураков, всякому делу научит?

Безрукий. А ни елды[4] не будет.

Золотушник. Обложит, говорят, обложит, а свой, едрёна мать, не обкладывает?

Безрукий. Ни елды!

Грызляк. Тот хоть умственный, а свой…

Безрукий. Шпиён!

Золотушник. Придет и придет. Ну, кормлю я поросенка, неужели ж он скажет: «Не корми».

Безрукий. Что там, ребята, да мы ли воюем? Базар.

Грызляк. Конешно, цари!

Безрукий. Вильгельм-то, я слышал, никак не против народов идет, а чтобы один был царь на земле и чтобы не с кем воевать было. И не то чтобы ему самому царем, а по очереди: нонче, скажем, год Вильгельм царствует, потом русский царь, потом французский, так по очереди пойдет и пойдет…

Грызляк. Умнейшая голова!

Слабоумный. Без головы нельзя.

Грызляк. Ну елдак с ним, придет и придет, ни елды. (Проходят чай пить под Шатер. За сценой слышится:)

Черепенники[5] горячие, черепенники!

Угольков, угольков!

Точить ножи, ножницы!

(Показываются мещанки в тальмах с корзинками, худые с острыми профилями, мастеровой, черепенщик, потом Чертова Ступа и Странник.)

V
Чертова Ступа

Мастеровой. Почем черепенники?

Черепенщик. Пятиалтынный за пару.

1-я мещанка. Не хочешь ли трынку?

Черепенщик. Самой тебе цена и совсем с подушкою – трынка!

1-я мещанка. Идол!

Черепенщик. Дура!

1-я мещанка. Идол-лобан!

Черепенщик. Желтая дура!

Мастеровой (черепенщику). Вовсе озверел народ, портками тряхнешь, кричат: блоха перелетела; прощения попросишь, мало: на чай дай.

1-я мещанка. Идолы, лопни глаза ваши!

2-я мещанка. Пралич вас всех расшиби!

3-я мещанка. Вихорь тебя унеси!

Чертова Ступа. До всех, до всех вас черед дойдет. Вот погодите, дойдет, – все будете в огне гореть, проклятые; думаете, так пройдет, нет не пройдет, – все попадетесь, всех вас истолчет Чертова Ступа, всех господ, всех купцов, всех попов, всех дияконов, вот погодите, дай срок, близится время, ой, близится время, всех обдерет вас мелким обдиром. (Все, кроме Чертовой Ступы и Странника, проходят под Шатер.)

VI
Заяц в поле

Странник. Плохо, мать!

Чертова Ступа. Чего тебе плохо?

Странник. Шибко вы тут в Ельце ругаетесь, много злости у вас тут и скверных слов, будто прелых листьев в осеннем лесу.

Чертова Ступа. Как же не ругать их, отец, все нечестивцы, все разбойники, все воры: Елец всем ворам отец.

Странник. Два у тебя, старая, глаза, а видишь одним, разуй глаза, обуй нос и увидишь зерно.

Чертова Ступа. Может, где-нибудь и есть что, – у нас нет ничего. Ты сам откуда? Где живешь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю