355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Цвет и крест » Текст книги (страница 34)
Цвет и крест
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:32

Текст книги "Цвет и крест"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 42 страниц)

На братскую линию
I. Птицы

Побывал я на местах недавних сражений, видел, как теперь там по теплым местам сеют хлеб, и слышал, как говорят нам, приезжим, вместо нашего «здравствуйте» – «слава Богу».

Двигаясь все ближе к братской линии, видел я поля, покрытые большими ямами от бризантных снарядов, теперь залитыми водой; однажды все поле было покрыто озерками, словно большими глазами. Тут люди еще не пахали землю, а только, бродя между озерками, собирали картошку и взывали к нам: «Соли, соли!» – места соляного голода. Так, пробираясь по этим местам все дальше и дальше, я достиг, наконец, братской линии и увидел, наконец, в ямках живых людей с ружьями в руках. Здесь я останавливаюсь и начинаю рассказывать с самого начала, как я попал на братскую линию и что мне тут показалось.

Волочиск – пограничная станция. Тут уже был маленький бой. За лесом на болоте здесь стоит первый крестик братской могилы. Взорванная водокачка, таможня, множество остатков пострадавших от взрыва товаров.

В этом местечке я очень мучился в поисках пропуска в Галицию, потерял много времени, и спутники мне сказали потом, что «Волочиск волочит».

У меня было письмо к коменданту Волочиска от одной влиятельной особы, я был уверен, что меня пропустят в Львов по железной дороге. Но даже не распечатав письма, комендант мне сказал:

– За пропуском? Невозможно!

Прочел, смягчился немного и все-таки повторил, что невозможно. Это был прапорщик запаса, бывший учитель гимназии, филолог. Мало-помалу мы с ним разговорились о его деле, как он, филолог, вдруг погрузился в железнодорожное дело и все на свете забыл и помнит только, что когда-то давно-давно рыбу удил, и было там все голубое позади…

В комендантскую стали приходить различные просители; я сел в сторонку и думал: «Как мне быть?»

В комнату приходили все больше за пропуском люди, не знавшие о запрещении движения по железной дороге, каждому нужно было вновь объяснять, и я видел, как филолог все больше и больше сердился.

Жена львовского пристава особенно долго объяснялась:

– Вы знаете, как дорого мясо во Львове, немыслимо жить, немыслимо жить!

Она приехала сюда, в Волочиск, и посылала отсюда мужу кондуктором дешевые бифштексы, теперь соскучилась, хочет к мужу.

Батюшка объяснил, что приехал по просьбе людей высокопоставленных к русским людям, освобожденным от иноземного ига.

Околоточный, в полной форме, при всех документах, объяснял, что ищет места во Львове, что во Львове большая нужда в полиции.

Потом, все прибывая и прибывая, приходили разные подрядчики, маркитанты и люди разных профессий: турок ехал бузню открывать, бессарабец – ресторан, кто с мукой, кто с табаком, кто с чаем-сахаром и теплой одеждой. Бог знает откуда и с чем только не являлись люди, – как вороны, когда где-нибудь у берега вытряхнешь из сумки лишнюю пищу, и вороны, раньше невидимые, возникают в воздухе темными точками, летают, кричат, хватают, дерутся…

Филолог был совершенно измучен, как вдруг среди этой толпы явился совершено серый хохол, даже с кнутом в руке.

– Цибулю везу!

Сразу повеселело, комендант даже поинтересовался, куда хохол цибулю везет.

– В Новую Россию!

И рассказал, как он отсеялся, отпахался, взял насыпал воз цибули и поехал в Новую Россию смотреть город Львов.

– На лошади едешь, на лошади можно! – сказал комендант.

– На лошади можно? Не поехать ли на лошади?

Так мы пришли к соглашению ехать на лошадях. До Львова никто не соглашался везти нас: у извозчиков был какой-то страх перед Львовой, главное, боялись почему-то, что из Львова не выпустят. Наняли до Тарнополя и поехали. За нами поехали хохол с цибулей, молдаванин-ресторатор, турок с халвою, всякие маркитанты, впереди тоже ехали с мукой, с табаком.

Подволочиск – на другой стороне пограничной речки, в Австрии. Речка направо широкая – пруд мельницы, налево ручеек и в нем удильщики, как будто и не было войны, удят рыбу. Наш столб, австрийский столб, сломленная рогатка, и мы в завоеванной и, может быть, даже в освобожденной стране. Сожженные дома, разбитые снарядами стены, следы пуль на стенах – странно, почти радостно смотреть на стены, пробитые пулями, ищешь следы пуль глазами и, не находя их иногда, с презрением отвертываешься от уцелевшей стены. Хочется, чтобы все больше и больше было следов разрушения, чтобы ярче и ярче разгорался пожар – начало того чувства тяги на войну, что неминуемо приведет в самый бой!

В Подволочиске у этого коменданта мы должны были взять пропуск, как говорили нам, пустая формальность: всем дают, кроме ворон. Но этапный уехал куда-то на весь день, и пропуск давал пристав в полицейском участке. Сказали, что в ратуше полицейский участок, и мы сразу нашли его все по тем маркитантам: они все прибывали и прибывали, располагаясь возле ратуши со своими подводами.

В самой ратуше, ставшей полицейским участком, сидели два писаря, один местный инженер, другой служащий на фабрике жестяных этикеток. Давно прошло назначенное время для пропусков, но пристав не являлся. Больше всего сердился околоточный, и мы посмеивались над принцем в роли нищего. Никто не осмеливался сходить к нему на дом, народу все прибывало и прибывало. В комнате было накурено, невероятно душно, на душе безнадежно и страшно, у меня было предчувствие, что опять не пропустят нас. Из окна было видно, как по улицам, пустым и разрушенным, бродили группы евреев, по случаю праздника «кучки» (кущи) одевших особые единообразные с меховой оторочкой шапки, с длинными пейсами, мрачные от перенесенного несчастья, совсем какие-то особенные люди.

– Фанатики! – сказал наш околоточный.

И потом прибавил:

– Хасиды и цадики.

После, в дороге меня не раз бесил самоуверенный тон околоточного. Это было только начало. Я просил объяснить его, что такое хасиды и цадики.

– Просто фанатики – отвечал околоточный и смотрел на эти интересные фигуры людей с явным отвращением.

Писарь-инженер вмешался в наш разговор и долго рассказывал о положении евреев в Галиции; мне показалось интересным, что, по словам инженера, образованная часть еврейства больше, чем в России, разрывает связь с стариками, и потому здесь действительно между стариками много фанатиков.

– Хасиды и цадики! – твердил околоточный. И так мы были до вечера. Народу, подвод собралось бесчисленное множество, и вот вся эта толпа дрогнула.

– Идет!

Наверно, кто-нибудь его очень рассердил. Даже у околоточного, просматривая документы о свободном проезде по всей России, он придрался:

– Не сказано: по Галиции.

– Галиция – тоже Россия, – ответил околоточный твердо. Но, главное, испортил дело подрядчик. Он вздумал напомнить начальству, что день его стоит двести рублей, он потерял день и подводу.

– А у вас есть свидетельство о неподсудности? Свидетельства не оказалось, пропуск подрядчик не получил.

– Следующий.

Но околоточный не хочет ехать без нас, а мы еще можем попытаться у этапного.

И опять мы едем назад в Волочиск и приговариваем:

– Волочиск волочит.

За большим столом на вокзале обедают сестры милосердия, хорошие сестры, строгие лица, словно монахини, и между ними усы, огромные, добрые военные усы и хлыстик на плече.

– Велите написать в канцелярии пропуски – скорей!

С болью в сердце видел я, как наш почтенный старик-подрядчик бегом бежал в канцелярию.

Потом усатый комендант махнул хлыстиком и подписал всем своим чернильным карандашом, и все сестры видели, как у него это красиво выходило.

– Я всегда чернильным карандашом подписываю, – сказал он сестрам, – скорей.

Мы ночевали в грязной деревушке Фридриховке возле Волочиска. Плохо, тревожно спалось, возникали подробности виденного за день, вспоминалось, что в сожженном Подволочиске почти вовсе нет собак – куда они делись? Там, на войне?

Утром догнали мы обозы, узнали хохла с цыбулею, бессарабца желтого, турка с халвой и множество других маркитантов и увидели новое множество их. Быть может, невидимыми воздушными путями вместе с нами летели на войну и хищные птицы. Смотрю на дорогу, покрытую обозами, на поля и думаю о птицах, вспоминаю…

Еще в самом начале войны по земской дороге ехала со мной старая акушерка с волосатой бородавкой на щеке. Возле дороги стояли карликовые сосны. Я сказал акушерке:

– Сосны, будто игрушечные.

– Это не сосны, это ели. Сосны не растут на болоте.

А уж это было вернее верного, что сосны. Я сказал опять, что сосны это.

– Сосна не растет на болоте! – строго и окончательно отрезала акушерка.

Немного спустя наша лошадь остановилась, ямщик посвистел, помолчал, еще посвистел, нет: лошадь не затем остановилась.

– Уморилась! – сказал я.

– Нет, не уморилась, – ответила акушерка, – теперь все лошади останавливаются: война.

Кучер согласился с акушеркой. Я спросил:

– Может быть, их мобилизация напугала?

– Всегда во время войны лошади останавливаются, – отрезала акушерка.

Я вдруг понял моих спутников, это они так по-своему переживали далекую страшную войну, это они так передавали свои глубокие, щемящие чувства. А вокруг были все болота, мелкие сосны и ни одной птицы.

– Ни одной птицы! – сказал я вслух.

– Птицы? Что захотели! Птицы теперь на войне.

– Вороны улетели! – сказал кучер, – вороны, ястреба, сорочье всякое…

– Все улетело!

Неправда, я потом это проследил, вороны все были на своих местах. Но что-то глубоко щемящее запало в душу, когда говорили о птицах.

Помню, въехал в Москву после большого сражения, привезли множество раненых в горах. Я въехал в Москву и чувствую, что не та Москва. Извозчик стал мне рассказывать о раненых, какие они, откуда, и долго-долго рассказывал о раненых и про войну и после всего сказал:

– А что там птиц!

И как дошел до птиц, так зарыдал. Все ужасное о человеке не могло пробить у него слезы, как дошел до птиц – зарыдал.

Сердце раскрывается в каких-то странных образах: какие-то странные чувства животных – лошади останавливаются; какие-то странные птицы – за тысячу верст чуют войну.

Я теперь вижу их на полях сражения, это обыкновенные птицы, обыкновенные хищники, жалкие, голодные бродят по полям, и вместе с ними бродят люди, выкапывают себе картошку, и я тоже вместе с ними высматриваю себе там ямки окопов, там обойму, там ранец, там крестик над неведомой могилой.

II. Бой махорки с консервами

До Тирасполя почти никаких видимых следов войны. Всходят хорошие озими, такой добрый, густой чернозем, едешь себе спокойно, будто в родную деревню к матушке в Орловской губернии.

– Как спокойна душа, когда пропуск в кармане, – сказал мой спутник околоточный.

– И Бог с ним, со днем, – ответил подрядчик, – зато сегодня погода хорошая, посмотрели исторические места.

– Места…

Околоточный встрепенулся:

– Ну и что же, проеду, посмотрю, а может, и место выйдет.

Дорога удивительная, у нас, может быть, только в Крыму есть такие дороги, и ни малейших следов от прохода войск, так что нет-нет и подумаешь, что войско здесь вовсе не шло. Таким детски-наивным кажется мне теперь это внимание к мелочам после виденных окопов с живыми людьми. Благодаря этому вниманию я, однако, разглядел довольно любопытное явление. В канавках, сопровождающих дорогу, я замечал иногда банки из-под австрийских консервов, иногда в очень большом количестве, и тут же часто виделись бумажки от махорочных пачек; это значило, что австрийцы шли тут и русские шли и даже можно сказать, что махорка преследовала консервы. Я обратил на это внимание моих спутников; заинтересованные, они всматривались теперь так же внимательно, как я, и время от времени восклицали:

– Консервы!

– Махорка!

Конечно, это было не так часто, но тем сильнее было впечатление, когда мы вновь и вновь открывали, что махорка не отстает, махорка неустанно преследует банки.

Время от времени нас отвлекали только от этого интересного наблюдения католические фигуры святых, расставленные по бокам дороги. Некрасивые фигуры, но очень уж заметные.

В окнах домиков нас встречали иконы, выставленные с верой, что война благополучно минует. Когда иконы и фигуры миновали, мы опять глазами в дорожные канавы, и опять время от времени радовались:

– Консервы!

– Махорка!

Первые окопы мы увидели на горке только уж перед самым Тарнополем, тут же были и первые полевые могилки, благодаря близости города убранные живыми цветами. В городе при въезде были разрушенные казармы; несколько обстрелянных домов, а потом опять ничего, город как город. И только уж всматриваясь в дома, начинаешь замечать, что эти спущенные занавески не поднимаются, что розы в садиках цветут без хозяев, для себя самих.

На базаре нам встретилась надпись «Первая русская лавка», и тут же стоял первый наш русский городовой. Он отдал честь нашему околоточному, произошла сердечная встреча и почти дружеский разговор. Вопросы наши были: кто градоначальником, кто уездным начальником, кто приставом? А кто в Львове? А Петров здесь?

– Точно так, ваше благородие, Петров здесь. Это было почему-то очень важно, околоточный повеселел, и нам стало как-то на душе хорошо: если Петров здесь, то мы как у себя.

– Все-таки свой брат полицейский, – поделился с нами радостно околоточный.

С помощью этого городового мы нашли какого-то австрийского городового, и тот повел наших куда-то в манеж, где стояли подводы русинов. Хорошо, что не пошел туда, может быть, я не решился бы насмерть перепуганного старика-русина принуждать ехать во Львов. Тут война прошла, теперь война там, где-то во Львове, и ехать во Львов отсюда им казалось все равно, что ехать на верную смерть. В ожидании своих спутников я бродил по бульвару, разглядывал в витринах фотографии прежних жителей Тарнополя: сколько тут было счастливых парочек – что с ними сталось теперь? Дома пустые, на лицах в беспорядочном движении какая-то еврейская беднота. Иногда посмотришь в лицо, и в ответ вдруг снимают шляпу… Как-то очень неловко, я поскорее зашел в ресторан гостиницы, где мы остановились, и тут застал своих спутников, – все устроено, за четыре рубля в сутки старый русин везет нас на паре в одной телеге до самого Львова.

В тот день мы успели доехать только до Зборова, места становились волнистее, чернозем жиже, по-прежнему время от времени мы замечали движение махорки вслед за консервами, но опять-таки ничего похожего на картинное поле сражения не было.

С нашим стариком русином в первый раз я заговорил так: где-то вправо виднелось большое селение, все сиявшее на солнце новыми железными крышами; я спросил старика, как называется это селение, и он, посмотрев, ответил мне:

– Пид бляхою.

Это значило, что селение крыто железом, а названия он не знал, но в этом ответе «пид бляхою», в этом взгляде робком и чуть-чуть лукавом было что-то бесконечно знакомое, словом, я сразу почувствовал, что это был, действительно, русский мужик.

– Понимаешь по-русски? – удивился я.

– По-русски розумею – я русский, – отвечает он, – по-российски нит…

И так было дальше: я нигде, никогда не слышал этого неправильного прилагательного «русинский».

Не зная совсем малороссийского языка, я все-таки хорошо понял все, что он мне рассказывал: как у него австрийцы взяли детей на войну, что у него мало земли, что он очень боится ехать в Львов.

После от сведущих людей я узнал, что мы ехали по «мазепинским» местам, что эти места не дают ни малейшего понятия о действительной преданности ожидаемой, желанной России – и я сам потом встречал этой преданности живые свидетельства. Но и то, что встретил на первых порах даже в «мазепинском» краю, меня поразило: так охотно, так просто беседовал со мной этот мазепинец, почти нигде не было войск, даже разъездов, патрулей, и везде было так, будто едешь по родной земле, способной нести крест татарского и всякого ига.

Ночевали мы ужасно, где-то в каморке, около лошадиного стойла, пахло навозом, пробовали печь затопить, стало пахнуть печью и потом еще Бог знает чем. Измученный, я решился уже лучше отворить дверь прямо в лошадиное стойло, отворил и вижу: в лунном сиянии сидит наш старик на телеге, видно, как сел с вечера, так и сидит, видно, что бесконечно взволнован этой поездкой в страшный Львов, никогда им не виданный, и думает теперь об одном – поскорее бы добраться туда и выбраться.

Он очень просит меня теперь же ехать:

– Пане, мiсяц свiтит так ясно, так…

Он сказал одно непонятное слово, я попросил его повторить: как светит месяц? – спросил я.

– Так файно! – ответил он.

Я успел сообразить, что это сделано из немецкого «fein».

– Рад бы сам ехать, – ответил я, – да наши паны спят так крепко, так файно!

Остальную часть ночи я спал и не спал, я участвовал в каком-то огромном сражении слов. Мне чудилось, что эта война слов ничуть не менее страшная, чем там на братской линии, только эта война незаметна. Потом в битве приняли участие иконы, фигуры, перстосложенья, поклоны, цветочки на свечах… Мне казалось этой ночью, что всегда была и есть война во всякой повседневности, только невидная. Меня очень заняла эта ночная мысль о повседневном существе войны, и я не расставался с ней до самой братской линии.

После этой ночи, после этого сна все изменилось в нашем путешествии, и вся дальнейшая поездка мне вспоминается как сон со все нарастающими и нарастающими образами. Мы ехали теперь дальше по местам сражений за обладание столицей Галиции, от Злочева к Подгайцам и потом к Гнилой Липе.

Горы становились все выше, местами я чувствовал себя почти как в судакской долине. Помню, где-то меня очень пленила одна деревушка: вишни, каштаны, тополя и липы, бывшие когда-то в садиках, размножились, вышли из своих загородок, сошлись в один роскошный парк, и в этом парке очутились, как гости, белые, крытые соломой мазанки нашего точного малороссийского образца. Где-то высоко на горке виднелась деревянная двухкупольная униатская церковь, такая же прекрасная, как наши северные деревянные церкви.

Мы то спускались, то долго поднимались в гору, стараясь обогнать бесконечные обозы, и когда достигали вершины подъема, то открывался новый и гораздо больший подъем.

И по мере того как дорога становилась труднее, возле в канавах все больше и больше виднелось трупов лошадей, замученных в обозах, павших в пути. Я помню одного жеребенка, брошенного на погибель: стоит неподвижно возле зелени с полузакрытыми глазами, покачивается и опять стоит по-прежнему с одной подогнутой ногой; мы почти час спускались и поднимались, когда поднялись наверх, я посмотрел: он лежал, вытянув ноги, пал. Потом я это и после замечал, что лошадей как-то очень уж жалко, а для людей не находишь этого чувства, для людей совсем другое чувство, и я о нем теперь как-то даже ничего не сумел бы сказать: большое чувство.

Мы поднялись высоко, но еще много, много выше налево была часовня: я потом спрашивал офицеров, бывших в этом бою, о часовне, и они мне живо отвечали: «Да, да, часовня была!» Часовня – как небольшой древнегреческий храм с колоннами, но с куполом. Другие холмы налево были покрыты желтеющими лесами, направо внизу была необъятная долина с лесами, садами, селами, церквами униатскими и костелами.

Попадались русские окопы, русские, вероятно, отсюда наступали, возле окопов были ямы от австрийских бризантных снарядов, здесь начинался бой. Хотя мы очень спешили, но все-таки в одном месте не удержались от любопытства, вышли посмотреть окопы. Тут один старичок нам рассказал, что вон из того леса выехал австрийский офицер, а из того вышел русский солдат. Офицер выхватил револьвер: бац, бац, бац – много раз выстрелил. А солдат стал на колено, приложился и сразу убил офицера. И сразу выскочило много русских солдат и погнали из леса австрийцев.

Мы спросили, кто же подобрал потом того убитого офицера. Русин ответил, что закопали, только некогда было, плохо закопали: мантель виден.

И повел нас показывать мантель; он виднелся, действительно, уголком из земли, и тут же крестик стоял в поларшина высотой из тонких прутиков. Как хорошо бы теперь кому-нибудь проехать по этим местам с специальной целью восстановить памятники этих одиноких и братских могил…

Потом мы проезжали фольварк, попавший под ружейный и артиллерийский огонь, сад был весь белый, как в снегу, от бумаг. Очень мне хотелось порыться в этих архивах, но спутники мои очень торопились, я успел разглядеть один только листок, и то на нем было написано: «Waaren».

Мы видели, где установилась наша артиллерия, как постепенно приближались наши окопы к неприятельским позициям, история борьбы махорки с консервами тут развертывалась с захватывающим интересом. Хорошо, что мне случилось поведать это все, не слыхав еще ни одного настоящего выстрела, а то бы совсем было не интересно: после живой братской линии прошлое не интересует.

Мы видели по ямкам от снарядов, где наша теперь уже бесспорно славная артиллерия нащупывала австрийцев, поняли, что называется перелет и недолет, какие ямы делает граната и шрапнель, полевой и тяжелый снаряд. Видели места перевязочных пунктов, покрытых окровавленною марлей и ватою, видели братские могилы в кукурузе и как одна малюсенькая девочка, становясь на могилу, доставала себе кукурузу. Я спросил эту девочку, знает ли она, что тут похоронены люди, и сколько их тут.

– Богато! – ответила девочка.

Мы видели раньше поля, покрытые уже довольно высокой озимью, потом, где сеяли. Здесь еще не оправились от сражения, здесь просто массами люди бродили по полям, выкапывали себе где картошку, где капусту, тут же в полях что-то глодали собаки и клевали вороны.

С одного холма мы вдруг увидели, что впереди нас движется целое войско казаков, движется очень медленно, и нам неминумо придется его обогнать. Русин наш вдруг остановил лошадей.

– Война! – сказал он с ужасом.

Он уже вообразил себе, что мы догнали войну. Уговорили ехать, догнали войско. Опять останавливается.

– Дурак! – сказал околоточный.

Я понимаю, почему он рассердился: вероятно, он тоже чуть-чуть побаивался, можно ли так просто взять, да и обогнать войско.

Казаки сами даже без предупреждения охотно сторонились и давали нам вправо, но как раз, когда они сторонились, наш околоточный кричал нашему старику громко:

– Вправо!

И русин в ответ неизменно восклицал:

– Вишти, вишти!

И сворачивал влево, именно туда, куда сторонились казаки.

Весь мокрый от гнева, околоточный обертывался к нам и говорил:

– Ну какой же осел, ну какие же они дураки, ох какие… Вправо, вправо, дурак!

И старик сворачивал в самое лево, в самую пущу казаков, я удивлялся их терпению, мучился каждую минуту невыразимо, что кому-нибудь это, наконец, надоест, и он хлестнет старика нагайкой.

Но казаки ехали невозмутимо, страдали только старик, околоточный и я за старика. По некоторым отдельным замечаниям, словам, выражению лица я был убежден, что старик вовсе не дурак, напротив, очень умный, и тонкий, и ловкий, я очень удивлялся, почему же происходит такая невообразимая каша. И вдруг мне вспомнилось, что за границей обыкновенно при встрече сворачивают не вправо, как у нас, а влево. Старик воспитался на этом, в страхе от вида войск и от окрика он и сворачивал туда, куда ему подсказывал весь опыт его длинной и, может быть, праведной жизни. Тогда, сообразив это все, я ласково сказал старику:

– У вас «вишта» сюда, а у нас в эту сторону, – и показал ему раз десять пальцем вправо: – русски сюда, – говорю, – а российски сюда.

Он сразу понял, и сразу все пошло в ход, и мы, и казаки, и скоро мы их объехали. Тут я объяснил околоточному, в чем дело. По упрямству своему и по невозможности представления свертывать влево, он не соглашался; но я тут же ему и доказал. Кто-то спускался с горы на возу и, увидев казаков, от страха лег ничком в телегу и пустил лошадь на произвол судьбы.

– Посмотрите, что лошадь сама свернет влево, – сказал я.

И действительно, лошадь свернула влево, в самую гущу казаков, и произошло Бог знает что.

Это был мой первый удачный опыт хорошего влияния на околоточного, и я чрезвычайно горжусь им.

Когда дело объяснилось, все мы повеселели и посмеялись, и старик ожил: казаки оказались вовсе не такие страшные люди.

Смеркалось. Лошади шли слабо. Но стоило нам только сказать кучеру:

– Вiйско доганят!

– Вiю, вью! – кричал старик.

И лошади снова трусили. Вовсе стемнело, и звезды показались, когда приехали, наконец, в несчастные Подгайцы.

Стены, пробитые снарядами и заткнутые мешками с соломой, стены, усеянные пулями, стены черные, разрушенные, обгорелые, и сквозь них мелькают небесные звездочки. Мелькнул и один живой, человеческий огонек. Мы заехали сюда покормить лошадей. Пожилая женщина, печальная, встретила нас, провела в хату. Пусто было в хате, и только много, много висело кругленьких образков, все Божией Матери. Мы спросили женщину, что она тут пережила, какой тут был бой.

– Наигорчайший бой! – ответила женщина.

Показала на стену, пробитую пулями:

– Як настрекало!

Дрались тут семь дней. Стало попадать в хату. Выкопали землянки. Вдруг австрийцы бегут и кричат:

– Heraus, heraus!

Бросились за австрийцами.

– Вiйско текало, мы текали за вiйском.

Пришли в какую-то деревушку, и опять войско текало, и опять русские.

– Мы в Перемышляны, и опять русские, и опять наше вiйско текало, мы бочком, бочком, в лiс и к русским.

– И так вернулись домой?

– Bсi на свое повертают, – вздохнула женщина. – да ниц немают.

Она мало жалуется на войска, ей главное досадно на своих же односельчан: кто не убежал за войском, выходил из своих земляных ям и грабил своих же.

– Австрийцев уже нит? – спросила женщина.

– Что австрийцы, – сказали мои спутники, – вот поскорее бы немцев одолеть, немцы сильнее.

– Житье у них липше, вот и сильнее, – ответила женщина.

Прощаясь, наши сказали:

– У русского царя вам будет хорошо!

– Дай Боже, пане, пане, нам жить все одно, тилько спокой, тилько спокой!

Дальше дома этой несчастной деревни были вовсе разрушены: отступая, австрийцы, не жалея, стреляли по своей же деревне; при свете звезд в полной тишине эти пахнущие гарью развалины щемили душу невыразимо. В этих черных развалинах я поднял какую-то белую записочку, сунул в жилет, и, вспомнив теперь пережитое, нашел ее у себя, – вот что в ней написано:

«Катерина Грималавска маэ честь повiдомити, що вiнчанэ ii доньки Катерини з паном Максимом Стасишином в церкви парахiяльний в Пiдгайчиках».

Очень я просил своих спутников переночевать в Подгайцах, чтобы днем все видеть, как дальше была война за обладание столицей Галиции, но они очень спешили, и мы поехали ночью во Львов.

Это было 1 октября, ночь была ярко-звездная, прямо перед нами, куда шла война, была на небе около Медведицы комета.

Пережитое за день переносилось теперь в темные поля, и чего-чего там не казалось, в этих черных полях.

Мало-помалу я стал разглядывать тьму и увидел по обеим сторонам дороги, в канавах, черные ямки, одна возле другой, бесконечным рядом на версту, на другую. Потом оказалось, что мы все смотрели на эти черные ряды и думали об одном же, но боялись вслух сказать, принимая за свое воображение. Наконец, я говорю своим спутникам:

– Да ведь это же все окопы!

– На минуту мы остановились, я пошел к левой канаве, что-то звякнуло у меня под ногой, посмотрел: коробка из-под консервов.

– Австрийские окопы!

– Махорка! – ответили мне с другой стороны.

И сразу все стало понятно: австрийцы отступили к дороге на Львов и окопались в дорожной канаве, потом их выбили из окопов, и русские заняли их позиции на этой же самой дороге, только в противоположной канаве – теперь эти норы австрийские и русские были разделены только дорогой.

Ночью время идет иначе, чем днем, я не могу определить даже приблизительно, сколько времени тянулись эти окопы, но пока они тянулись, я душою был здесь, в Галиции, когда они кончились и комета ушла куда-то вправо, за войной, к Гнилой Липе, я вдруг почувствовал, что Львов взят, и как будто поехал домой, ехал из города в деревню, спешил поскорее привезти своим телеграмму Верховного Главнокомандующего о том, что Львов взят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю