Текст книги "Цвет и крест"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)
Промыслом Божиим в истории человечества сказалось особенное действие того или другого лица Св. Троицы. Византийское христианство, разделенное с Римом, пришло на Русь, и, казалось бы, что Русь должна была усвоить это враждебное чувство к Риму. Но посмотрите на русского человека, он меньше, чем к чему-либо враждебен, как к человеку другой веры, стоит на войне только прекратиться враждебным действиям, как русский братается с турками, французами, немцами. Природа русского человека наиболее терпимая из всех других христианских народностей Европы, и, может быть, именно здесь, в России, должно начаться осуществление идеи Триединого Христианства как свободного, по требованию совести, синтеза католичества, православия и протестантства, как трех совершенно равных и равночестных между собою исповеданий, по образу и подобию равных и равночестных между собою трех лиц пресвятой Троицы.
Было время, когда идея поклонения только Сыну была принесена на Русь, в Киев, из Византии, и вот начинают тогда строить на Руси храмы, посвященные св. Софии. Последующая Киевскому периоду история Московская показывает, что идея второго лица Софии-премудрости не была понята: Софию приняли за Матерь Божию, и вот начинается в Московский период строительство храмов Богородице (исключения только подтверждают правило). Третий период русской истории начинается неслыханным и единственным в христианской истории действием. Император Петр I бежит из Москвы и строит на новой земле храм Пресв. Троицы. С основанием этого храма, первый раз за 17 веков существования христианства было составлено русским священником величание Св. Троицы. И раньше пелось величание, но в нем выделялось опять-таки второе лицо: „Величаем Тя, живодавче Христе, и чтем всесвятого Духа Твоего, Его же от Отца послал еси божественным учеником Твоим“. Таково было прежнее величание. Ныне в память Полтавской победы составляют и первый раз поют в Троицком соборе: „Величаем Тебя, Триипостасный Боже!“ Так Петр I провиденциально положил идею триединого христианства и с него начинается нынешнее движение внутри русской церкви».
Вот что приблизительно говорил мне о. Спиридон в своем деревянном домике за долгими вечерними беседами.
<Рецензия>: С. Дурылин. Церковь Невидимого града (Сказание о граде Китеже)
Книгоиздательство «Путь». М., 1913
Руководящая мысль автора этой небольшой, но содержательной книжечки состоит в том, что современное интеллигентное общество в своем служении церкви принимает ее видимую часть за целое. На это «сбиваются роковым образом все рассуждения Толстого, Мережковского и русской интеллигенции». Народная душа, наоборот, если видит несовершенство в земной церкви, находит себе утешение в церкви небесной, невидимой: так создалось сказание о граде невидимом Китеже. Мысль эта совсем не новая, но вышитая на узоре необыкновенно поэтического сказания о невидимом граде Китеже и притом очень заботливо, искренне и талантливо, увлекает. Жаль только, что автор мало анализирует факт, почему же Толстой и другие именно «роковым» образом смотрят на церковь видимую. И что без этих роковых писаний современного человека может дать факт народного устремления в церковь невидимую? Как странно, что никто из писавших о Светлом озере и граде Китеже не останавливается на моменте безысходной мрачности своих впечатлений. В самом деле, отбросим на мгновение поэтическую этнографию Китежа и перенесемся в другой край. Совершенно та же апокалипсическая легенда о низ-ходящем граде, совершенно та же религиозная психология людей, и вот мы что видим в одном уголке Кавказа: десятки лет священным долотом и священным топориком люди долбят каменную гору, веруя, что град, украшенный аметистами и топазами, низ-шел в эту гору. Не то ли и в Китеже:
– Старушка, ветхая, сморщенная, лезет ползком к коряге, подле овражка, и что-то тычет туда, за корягу, в валкий, провалистый мох, образующий что-то вроде отдушины.
– Бабушка, что ты?
– Пообносились угоднички-то. Ризы ветхие, холстинки им сунула. Не прогневались бы!
Тихо плескалась вода…
Отбросьте эстетику умиления автора – получится дыра Кавказа: представьте роковую душу интеллигента, потомка этой старушки, ищущего видимую церковь на земле, – и будет трагедия, и с нею смысл.
Отклики жизни (Желтый город)
Мы ехали посмотреть один, судя по объявлению, очень выгодно продающийся дом на окраине Петербурга, в этом многоверстном кольце деревянных строений, охватывающем каменный город. Казалось, что расчет наш был точный и разумный: вместо того, чтобы платить тысячу двести рублей ежегодно за квартиру в пять комнат в казенном доме, купить дом в деревянном и расходовать деньги для себя, а не для домовладельца; и потом какое же сравнение воздуха в части каменной и деревянной, а проезд каких-нибудь лишних двадцать минут – пустяки. Самое же главное – не выгода материальная, а простор душе. Приятель мой, чиновник Министерства народного просвещения, сохранил от своих предков стремление обзавестись собственным домиком и жить в нем независимо, как жил его дедушка, дьякон в Лебедяни, полвека тому назад. Портрет этого старика возле бревенчатого мещанского домика с палисадником висит у чиновника на видном месте. Не раз в мечтах о прошлом приятель мой снимал эту лебедянскую фотографию и, глядя на нее и представляя родной город, приходил в умиление: душу свою он сравнивал с душой Лебедяни, как у Роденбаха сравнивается это в «Мертвом Брюгге». С трудом выносил я эти признания: во-первых, душу героя сопоставлять с городом в России невозможно, просто нет этого у нас, а потом какая же в Лебедяни душа? Но приятель мой страдал разными болезнями, ему хотелось покоя физического, – я не спорил и с удовольствием поехал с ним покупать идиллический домик в деревянном Петербурге, будто бы похожем на Лебедянь.
Теперь в большой моде в Петербурге разглядывать различные архитектурные сооружения прошлого времени: раньше Петербург считался очень скучным и некрасивым городом, теперь его только что открыли. Я лично могу понимать красоту городских архитектурных сооружений только по книгам, когда они там отдельно от других строений и жизни улицы прекрасно воспроизведены на блестящей бумаге. А так все боишься, как бы не попасть под трамвай, и решительно ничего не видишь. В этом смысле благодаря многим вновь изданным книгам я вполне присоединяюсь ко всеобщему мнению, что Петербург вновь открыт. И в этот раз, проезжая Дворцовую набережную, мы с приятелем любовались дворцами, только чувствовали, как скучно в этих роскошных строениях, и с душевным трепетом ожидали простых деревянных Лебедянских домов. Скоро они и начались, желтые домики в охре. Погода была превосходная, мы сошли с извозчика и решили пройти две-три версты до желанного домика пешком. Несколько времени шлось очень хорошо, но потом желтое стало утомлять глаз.
Мне кажется, что архитекторы вообще совсем еще не научились ценить окраску домов: все у них лишь линии, но почему же не краски? Сколько раз я останавливался на красоте форм какого-нибудь дома только благодаря тому, что рядом был некрасивый, но подходящим образом окрашенный дом. Теперь же в деревянном городе вокруг нас была одна только охра, мы шли по какому-то кошмарному желтому городу. На улицах никого не было. Два хулигана, сипло бася, попросили у нас «ради Христа». Пристала чужая, очень ласковая собака. А главное, – что все было желтое в ярком солнечном свете.
Трудно передать, что мы увидели, когда пересекли всю толщу желтого города: там речка с черной водой и бабы белье полощут, фабричные трубы, болотные кочки и перелески, заборы, капустники. Это была помойная яма огромного города, и тут где-то мы разыскали наш дешевый домик. Он был, конечно, желтого цвета и довольно большой, со множеством отдельных квартирок. В переднюю часть коридора выходили двери квартир, в задней – одна к одной двери от необходимых мест с замочками; все невыразимо смердило и оканчивалось помойной ямой. Вся местность была здесь как помойная яма. Дым серой птицей с огромными крыльями висел над большим каменным городом. Там что-то варилось, сюда лилось… Мы бежали скорее-скорее по желтому городу туда, под темные крылья каменного…
Ежегодно пятьдесят тысяч нового населения, прибывающего в Петербург, вытесняют людей из желтого города, и они бегут, как мы, неминуемо к центру, под серые крылья. Вот почему такой ужасающий рост цен на жилища, такая переполненность города, такая строительная горячка, такая борьба, движение и мечта о дедушке-дьяконе в лебедянском деревянном домике с палисадником. Недавно я узнал, что есть на свете какие-то города-сады и что в Петербурге даже организовалось Общество городов-садов. Я подумал, что это какое-нибудь новое Общество петербургских мечтателей, и поехал смотреть чудаков. И мне пришлось встретиться с совершенно для меня новой породой мечты, которая меня сейчас очень увлекает: мечта людей не деревенских, как мой приятель, а выросших на камне, людей чисто городских, мечтающих о новом городе. Показывали диапозитивы этого нового города, устроенного где-то в Англии «по системе Гоуарда». Перед нами была типичная картина средневекового скученного города, но окруженного не желтым кольцом деревянных строений, как у нас, а полями и рощами. В новом городе скученность домиков куда больше, чем у нас в самом тесном дачном поселке: один дом тесно примыкает к другому, и по улице нет ни одного дерева. Сады скрываются за домами, приходятся как раз на месте наших помойных ям, и такой величины, чтобы один чиновник мог сам обработать лопатой, т. е. пять-десять квадратных сажень. Все подлинно сельское возмущается в душе, когда видишь эти диапозитивы с квадратиками в несколько сажень для каждого чиновника, но в том-то и дело, что это не сельская расплывчатая мечта о дьяконе, а строгая умственная мечта горожанина. Сколько думал тут человек над планировкой улиц, над этой паучиной сетью, окружающей центральный парк! Оказывается, все эти наши широкие петербургские улицы – совершенно непроизводительная трата пространства и труда на мощение. Нужен только один проездной путь, и вовсе не нужно остальных улиц мостить целиком. Мостовая только, чтобы двум разъехаться, остальная часть – под газоном. Тогда не нужно и разбирать мостовую для прокладки водопроводных труб и проводов: все это – под газоном. Есть и фабрики, и настоящие улицы, но все это на своем месте. Главное, что отличает мечту о новом городе от сельской мечты, это – не подчинение стихии, а господство над ней; сельская мечта оканчивается помойной ямой, городская – квадратиками линий по белой бумаге.
Мой взгляд, что совершенно бесплодной мечты не бывает: при известной ловкости ее всегда можно бывает превратить в денежное и даже весьма полезное дело. Так случилось и с мечтой о городе-садике. Пусть эти квадратики – недостигаемый идеал, но посмотрите, что навертелось вокруг этой затеи. Прежде всего, ясно стало, что жить в таком квадратике можно только с товарищами, которым можно доверяться и положиться на них. Значит, необходима кооперация; новый город строится на кооперативных началах. И если главный принцип нового города – кооперация, то почему бы с идеей нового города не обратиться в старый и строиться тут на кооперативных началах?
– К сожалению, идея эта уже испорчена, – говорит оратор садов-огородов.
Идея кооперативного строительства домов превратилась в спекуляцию на «постоянные квартиры», т. е. в использование не чувства общественности, а мещанского чувства самоличной собственности.
Но причем же тут самая мечта? Почему бы не обратиться с мечтой о садах-огородах к этому кошмарному желтому городу, окружающему каменный?
Слушая необыкновенно даровитого оратора и, должно быть, очень хорошего человека, я мысленно переделывал ужасающий желтый город в город-сад; со мною в той же комнате переделывали пять-шесть солидных господ и три седых старушки – члены этого чрезвычайно интересного Общества.
Обрадованная Россия
Теперь, когда мир попрал все законы христианской культуры, где-то в глуши Новгородской губернии долетают до моего слуха такие слова:
– Слава Тебе, Господи, вся Россия обрадована, воистину Христос воскрес!
Изумленный этими словами, спрашиваю крестьянина, в чем дело, чем обрадована Россия.
– Казенку закрыли, – ответил крестьянин серьезно.
Перекрестился и прибавил:
– Все стали как красные девушки, воистину Христос воскрес.
Эти слова увели мою мысль далеко в историю кабаков, из которых выходила всякая бунтовщицкая, разбойничья голь вплоть до последних нынешних хулиганов. Я рассеянно спросил крестьянина:
– Куда же пьяницы делись?
– Оделись, ваше благородие, их теперь не узнаешь, человек вошел в свой вид.
И указал мне на рабочего, занятого прессованием сена:
– Вот они тоже были этим занявши.
Я подошел к рабочему, прессующему сено.
– Простите, – сказал он, – мы люди слабонервные, нас к вину тянет сила.
– Магнит.
Он пояснил мне удивительное свойство силы «магнит» из одного человека делать двух: самый смирный на свете – один человек и самый буйный на свете – другой человек, а сила-магнит делает так, что самый смирный делается самым буйным. Вот он теперь две недели не пьет, зарабатывает в день полтора рубля, оделся, обулся, пришел в человеческий вид.
Я спросил бывшего пьяницу, почему же раньше он не пробовал записаться где-нибудь у священника, дать обещание.
– Не могу, – ответил он, – считаю это за грех, вроде хотя бы за рыцарство.
Что такое рыцарство, он мне тут же и объяснил: это когда человек входит в сделку с Богом, остается, например, человеку и жить-то, может быть, всего год, а он обещается три года вина не пить: «рыцарство», когда человек Бога испытывает.
Еще больше удивила меня на днях встреча с одним стариком: человек он крайне правый, но вечно зол на начальство, повторял всему и каждому на тысячу ладов, что начальство у нас – немцы и поляки; в случае войны этот старик всегда пророчил беду. Теперь я встретил его и говорю:
– Вот вы говорили, а смотрите, как дружно поднялся народ.
– Слава Тебе, Господи, – перекрестился он, – видел я, как шли, и уж, признаюсь, всплакнул.
– Как же раньше вы говорили?
– А раньше было другое, теперь казенку закрыли.
Вот опять: там смирение христианское является будто бы после закрытия казенки, тут умный и прямо мудрый старик объясняет взрыв патриотических чувств закрытием казенки. Все это наивно и грубо, но так убедительно.
А вот еще из обрадованной России: вот я приезжаю в знакомый трактир, заказываю себе чаю, меня окружают толпой крестьяне, мещане, прасолы и подают лист бумаги.
– Пиши, – говорят.
Вся эта гурьба людей просит меня в резких словах написать Государю прошение, чтобы закрыть казенку на все время войны.
Объясняю, что война требует больших денег, что доходы поступают с вина.
– Знаем. Пиши, что вместо вина жертвуем по пяти рублей с головы.
Я был уверен, что, скажи я одно слово, и они принесут деньги, и они были уверены, что вся Россия принесет – как один человек принесет – деньги.
– Не лучше ли подоходный налог? – спросил я.
– Так нельзя, – ответили они, – могут обидеться, скажут, не в свое дело суетесь, а то так просто, что готовы по пяти рублей с души вместо вина. А когда кончатся деньги, опять по пяти и еще.
– Пока не одюжим врага…
Провинциальные картинки
I. Возле раненых
Первое, что меня так поразило в Петрограде во время военных событий, это – мгновенное исчезновение хулиганов: в последнее время их было такое множество, что картина быта от их исчезновения существенно изменилась. А в провинциальном родном, богатом купеческом городе меня так же поразило исчезновение черносотенцев. Куда они тоже исчезли?
Я пошел искать их прежде всего на собрании гласных городской Думы, из которых значительно больше половины было черносотенцев. Один из первых вопросов заседания был выбор старшего главного на место прежнего, безнадежно потерявшегося за границей. Мне назвали кандидата умеренно-прогрессивной партии, а черносотенца не могли назвать, потому что будто бы черносотенцы держат это в большой тайне. Наступает время выборов, и все почти единогласно выбирают прогрессивного человека Николая Николаевича; а у черносотенцев никакого кандидата не было, и потом по всему ходу собрания оказывается, что нет и черносотенцев: все действуют дружно и заодно.
Исчезли хулиганы, исчезли черносотенцы, исчез всякий сор. Всем известно это угнетающее чувство провинциального сора, выметаемого на улицу, теперь ничего этого нет, и родной городок выступает в благородных чертах.
Несколько дней тому назад привезли к нам давно с волнением ожидаемых раненых. Мне рассказывал председатель Красного Креста, что известие о прибытии раненых он сообщил на ходу, так кое-кому; и этого было совершенно достаточно: шестьдесят прекрасных купеческих пролеток явилось на вокзал, – приходилось чуть ли не по целой пролетке на каждого раненого, – и потом было столько внимания, столько любовного усердия.
– Этого мы и не стоим, – говорили солдаты.
Зная, как трудно находить помещение в столицах, я спрашиваю: Почему так много в Москву, почему не сюда, в провинцию, к этим людям, поистине жаждущим этого дела?
При подсчете раненых оказалось – одного не хватает; я после узнал от солдат, что он сошел потихоньку где-то возле своей деревни; побудет и вернется, а побыть ему непременно нужно. Еще я видел двух солдат без тех пальцев, которыми спускается курок ружья: почему бы этих солдат, сделав им необходимое, прямо не отправляют на родину? Есть даже не раненые, а просто больные, случайно попавшие в строй; они тоже лежат у нас, а где-то в Малороссии, наверно, ходят их родные в город и ловят каждое слово о войне: не услышат ли чего о своих?
Богатый купец, – из тех, которые в обычное время питают какой-то инстинктивный страх к интеллигенции, – узнав, что я пишу, предоставляет теперь мне свой кабинет в лазарете. Я – в роскошном помещении, предназначенном для богадельни; хожу от одной койки к другой, спускаюсь вниз покурить вместе с легко раненными, возвращаюсь в кабинет и везде встречаюсь с бегающим в деловых хлопотах о раненых, слывшим когда-то за главного черносотенца хозяином. И так ясно становится, что черносотенец – не весь человек, а дух, случайно на нем почивающий.
Ни одна книга о войне не расскажет того, что узнаешь от солдат, внимательно расспрашивая каждого, как и где он получил свою рану. Вся нынешняя война – больше в ямках: выкопает себе ямку и лежит.
– Налево была кукуруза, направо горела деревня, впереди, вижу, далеко человек выскочил и опять закопался; жду, когда он выскочит… Что-то прогудело и хлопнуло; покосился туда: человек сидит без головы, а впереди опять выскочил во весь рост человек и пропал; я опять покосился на соседа и подумал: сколько у человека крови!
В этих ямках от человека требуется страшно много внимания, о страхе думать некогда, нет страха вовсе, и потом он совсем исчезает, так что многие из этих солдат совершенно спокойно ждут возвращения в бой.
Меня остановил рассказ о сражении в роще, где все перепутались:
– Смотришь из-за дерева, – кто там за другим, свои или чужой? Свой – перебегаешь, чужой – пхнешь.
А глаза у рассказчика – добрейшие, и он же, много раз «пхнувший штыком» врага в лесу, рассказывает, как очутился раненым рядом с австрийским офицером: оказалось, вражеский офицер по-русски хорошо говорит и крест на нем – православный. Солдат и спрашивает: «Почему же офицер против своих же сражается?» Офицер будто бы и отвечает: «Что и рад бы не стрелять, да сзади немцы, нарочно в первую линию ставят; не станешь стрелять, они тебя сзади убьют».
И вообще много об австрийцах говорят хорошего, вражда совсем не переходит в чувство личное: тот, личный враг, им представляется где-то на прусском фронте:
– Те – сурьезнее!
II. Железный враг
Главная улица моего родного города, где живет много богатых купцов, два раза в день теперь одевается, утром в красное, вечером в зеленое: красное – утренние телеграммы в руках жителей, зеленое – вечерние.
Город читает, деревня слушает и глубоко переживает услышанное, украшая его собственным творчеством. Я появляюсь то там, то здесь, стараясь в тяжелый момент увидеть подлинные черты лица своей родины. Раз я приехал в город, купил телеграммы и узнал о несчастии на прусской границе; я рассказал об этом кучеру, он перекрестился и, помолчав, спросил:
– Откуда у него такая сила?
Я ответил, что враг наш железный, и вкратце передал историю нашего железного врага. Не знаю, что пережил в этот день кучер; вечером ехали мы с ним молча, кругом были необозримые поля черноземной России, где-то далеко на чистой полосе горизонта, под нависшей тучей, стояли два мужика: один, вероятно, шел из города и рассказывал встречному о несчастии…
Бог знает, что тут думалось в сумраке, но только я вдруг сказал решительно:
– Глеб, а все-таки мы победим!
– Бог знает, – ответил он, как мне показалось, поправляя меня.
Так все теперь отвечают в России, когда скажешь слишком решительно: «Мы победим; я успел уже полюбить эту поправку на голую железную волю и смутно слышу в ней силу, большую, чем железный закон».
Спустя немного, я сказал еще кучеру, что и немцы – христиане.
– Я знаю, – ответил он, – только мы христиане простые, а они христиане косвенные.
– Как?!
– Так что они косвенные: немец вперед знает, а я вперед знать не могу; у нас просто живут, а немец придет, посмотрит на меня и определит, кто я и на что я ему годен, он вперед знает, что из меня выйдет.
Все темнело и темнело в поле, потом луна взошла очень большая и полная, но при несчастье двери к природе закрыты: луна и земля были сами по себе, а железный человек шел сам по себе прямо на нас, и было так страшно думать, что ему все известно вперед, на что мы с Глебом годны и что из нас выйдет.
Я пропустил один мировой день в деревне и вот с волнением подъезжаю к городу. Что-то белеется на фонарных столбах; этого раньше не было, что это? Останавливаемся и читаем объявление городского головы: он приглашает почтительно собраться в церковь и помолиться по случаю дарованной нам победы. Поразило это меня, что победа нам дарована, от волнения совершенно не думал, где это, на каком фронте, как это могло случиться: дарована победа, и нет железного человека, он не придет, не определит, на что я годен ему.
Потом побежали мальчишки с красными телеграммами, возле одного собралась большая толпа, и в толпе, я видел, робко протискивалась простая деревенская женщина, я видел, как она колебалась, нужно ли ей тоже покупать телеграмму; все великое мировое событие этой неграмотной женщиной понимается одним чувством утраты своего близкого, и вот я вижу, как она подает кому-то прочесть свой листок, слушает, крестится, плачет и радуется, что железный враг побежден. И словно кто нож вынул из сердца: с каким любовным вниманием смотрели мы, уезжая из города, на табун прекрасных наших грачей, на свежие весенние всходы озими. Только все это скоро прошло, железный враг показался в новых очертаниях: где-то во Франции, и Глеб на мое «Победим» опять низменно ответил: – Бог знает.