Текст книги "Избранное"
Автор книги: Майя Ганина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 38 страниц)
– Ну как тебе наш ремонт?
Я одобрила. Серенькие обои-пленка «под ситчик», хрустальная, еще Левкиных родителей, люстра и подновленная ореховая мебель, тоже в наследство оставшаяся. Все как в лучших домах.
– Богато живете, – привычно сказала я.
– Мало, что ли, кому должны? – так же привычно отозвался Левка. – Зинуха, ужинать собирай.
– Я, например, ужинала.
– Еще поужинаешь за компанию. – Левка снова оглянулся, ухмыльнулся глазами. – Рыбец прислали, крабы есть. Жена, тряхни запасами!
– Неужто утаю? – лениво огрызнулась Зина.
Накинула на стол льняную скатерть вместо бархатной, поставила красивую, из большого сервиза, посуду. Холодильник у них стоял тут же, в комнате. Зинаида быстро повыкидала из него на стол всякую снедь, создав изобилие, которое я, например, имею лишь тогда, когда «нажимаю на все кнопки». Левка работает теперь заместителем директора большого гастронома и тоже принимает посильное участие в этом нажатии кнопок. Конечно, я привыкла довольствоваться доступным: в Москве живу мало, то гастроли, то экспедиции, то на иногородних студиях снимаюсь, – но, грешница, люблю вкусно поесть. «Обжорство – худший из пороков, но наиприятнейший…»
– Эй, зритель, давай за стол! – прикрикнула Зинаида. – Помрешь возле этого ящика! Олегу постучи, пусть Славика с Валей зовет! Как, «звезда», подрубаем?
Вероятно, с сослуживцами, бывающими у них в гостях, да и на работе, Зинаида разговаривает иначе: годы идут. Но со мной она все еще объясняется на полужаргоне нашего детства, я отвечаю ей тем же.
Левка лениво поднялся, прикрутил громкость, оставив изображение, постучал в стену, придвинул к столу тяжелые дубовые стулья. Теперь он разве глазами только напоминал красавца-хулигана Левку. В следующем году ему должно было исполниться пятьдесят, но выглядел Левка, пожалуй, старше. Да и Зина выглядела старше своих сорока семи.
– Толстею все? – усмехнулся он, перехватив мой взгляд. – Ну и плевать, в войну изголодались, надо побаловать себя, раз есть такая возможность.
Вошли Олег и Слава – один к одному, высокие красивые парни, словно и не этих родителей дети. Анечка, старшая, тоже уродилась красавицей. Она с детства пошла по моим стопам: самодеятельность, театральное училище, теперь в Алма-Ате, в русском театре на первых ролях, замужем за режиссером. Слава учится в Баумановском на третьем курсе, не без Левкиных связей, конечно, обошлось при поступлении: ленив был парень, школу кончил с тройками, после армии уже поступил. Появилась Валя, Славина жена, худенькая, кукольно-хорошенькая, никакая. Я помнила ее девочкой, прибегавшей пялиться на меня.
Зина налила и потянулась ко мне чокнуться, ее толстое лицо с ямками у висков лоснилось от удовольствия, что я зашла запросто, шучу с ее детьми, которые в разговоре с друзьями обыденно поминают мое имя и известные подробности моей жизни. Зинаида и Левка зовут гостей, обещая, что буду я с мужем, гости расспрашивают меня о других актерах, кто на ком женат, кто с кем развелся, с кем сошелся. Мы друзья детства, но все-таки я давно уже стала для них «звездой». Впрочем, конечно, теперь популярность киноактеров далеко не та, что была раньше. Времена меняются, меняются кумиры. Первое, послевоенного производства, дитя свое Зинаида определила в театральное училище, ну, а Олег с пяти лет в спортсекции у лучшего тренера… Все по моде…
Я вспомнила, как на вечеринке, которую Зинаида устроила по поводу очередного дня рождения, мой сосед по столу, с ю́на мне знакомый Павлик Быкадоров (в мое время он был наладчиком нашей группы, теперь начальник цеха), подвыпив, вдруг принялся объяснять, как неправильно я сделала, что ушла с завода.
– Вот Зинаида не увиливала! – говорил он, втискивая ладонь мне в плечо. – У Зиночки тоже талант был, но работает. А ты легкой жизни захотела!
– Пашенька, – произнесла я в самом нежном из имевшихся у меня регистров, – я что-то не припомню, чтобы актеров из Москвы за тунеядство высылали. Звания даже дают… Выходит, работаем?
К нашему разговору прислушивались, кое-кто засмеялся. Тем не менее выражение лиц у многих, особенно у женщин, ясно говорило: да уж знаем, как вы там работаете!..
– Ладно, подружка, – я поднялась. – Спасибо за угощение, но пора и в кроватку. Завтра беготня опять, потом на «нижегородец», а там каждый день в кадр. Это тебе не в «нормали» да в термичку с восьми до трех, а с шести под телевизором дремать. Это работа.
– Да посиди! – предложила Зина. – Редко бываешь. И не пудри мозги. Работа мне твоя знакома, забыла? – Обратила толстое лицо к Вале, усмехнулась, покачав головой: – Еще девчонками одеяло на веревку нацепим – и представляем. Или на чердаке. Там белье сушиться вешали хозяйки, а мы малышню насадим – зритель! Из-за простыней выскакиваем, чертей изображаем. Ну, а в самодеятельности что выделывали!.. Чуть тоже артисткой не стала.
Это верно. Рядышком вились наши с Зинкой тропочки от того самого одеяла на веревке до маленькой сцены в нашем ДК. Павел не ошибся, сказав про нее – талант.
– Главное, подруга, знать, – согласилась я. – Уж ты-то знаешь. Но пойду. Вернусь из экспедиции – прибегу. Или лучше вы к нам.
Ушла. Села на троллейбус, доехала до дому, пустила горячую воду в ванной. Когда пена от бадусана поднялась до краев, я разбавила холодной и юркнула в пышную невесомость, свободно вздохнув. Все. День окончен. Сейчас разжую таблетку димедрола и – спать. А пока – десять минут блаженства, полной расслабленности и бездумья. Стараясь не помнить ни о чем, готовлю себя ко сну. Сон для меня – главное. Я могу целый день не есть и работать без перерыва, но не спать не могу. Если я не спала ночь, я чувствую себя старухой. И выгляжу соответственно. Впрочем, послезавтра мне прямо с «нижегородца» на съемки, если будет солнце…
Неприятное все равно колыхалось во мне: отец. Надо будет завтра непременно забежать к нему.
3
– Анастасия Викторовна, режиссер просит на площадку. Сейчас солнце покажется.
Люся-гримерша быстренько оглядывает меня, проводит под глазами кисточкой с темной пудрой, поправляет пряди парика. Я осторожно выбираюсь из микроавтобуса, где мы ждали погоды, иду к съемочной площадке, несу себя, точно подарочную куклу.
Солнце. Прав оказался наш оператор-постановщик, пообещав после двенадцати солнце. У него порядочный стаж взирания на небо в ожидании погоды, лет пятнадцать уже фоторепортер, затем – оператор. Оказывается, после полудня погода, как правило, меняется. Между прочим, фоторепортеры обычно желают друг другу не счастья, а «солнышка».
Подбегает Сашка, она завтракала в ресторане, гостиница в двухстах метрах отсюда. Сейчас у меня будет эпизод с Кириллом Павловым, актером, играющим начальника цеха, в которого я влюблена: следующая – с Сашкой.
Декорация стоит над Волгой на угоре, внизу – строгановская церковь, нарядная как торт; разворачивается пароход, подходя к пристани. Красиво. Это все видно в огромное окно декорации, изображающей мою комнату, – идиллический ландшафт, должный придать лиричность полной драматизма сцене. Впрочем, антураж – забота оператора и режиссера, мое дело – вывезти сцену. Это одно из мест в фильме, где режиссер, в общем, не в силах мне помешать.
Собираюсь. Я – в себе, и во мне – тишина, хотя меня разглядывают, едва не тыкаясь носами, переговариваются громко. Слышу, но не реагирую. «Шрамы, глядите, заклеены на шее, операцию омолаживающую делала!..» – «Подтяжка называется…» – «Ей пятьдесят четыре года, я высчитала: Лиду-то она когда сыграла, вспомните!» – «Пятьдесят четыре? А выглядит на тридцать!» – «На тридцать? – цепляется, не выдержав, Сашка. – Вот досада какая!» – «А что?» – радуется контакту толпа. «Двадцать пять всегда давали, а вы – тридцать!» – «Саша, перестань, – бормочу я. – У меня трудная сцена». – «Прости, мамочка, но я не люблю несправедливость. Выглядишь ты, самое большее, на двадцать семь».
Возможно. Гримирует меня Люся ровно час. Мой грим для этой картины – процедура мучительная. Собственные мои волосы заплетаются в массу мелких косичек, которые завязываются вперехлест, жестоко стягиваются, уводя морщинки с висков, «обвалы» из-под глаз и со скул. На шею под затылком наклеиваются бинты, тоже стягиваются вместе – убирают «тяжи» из-под подбородка. Больно? Конечно, больно, возьмите себя за волосы и тяните четыре часа изо всей силы. Ну, а собственно грим, кладущийся на кожу и делающий ее загорелой и гладкой (в цветном изображении тон кожи получится обычным), ресницы, наклеивающиеся поверх моих, тени на веках, особая помада – это уже мелочи жизни, это занимает минут двадцать.
Делать мне столь сложный грим распорядился режиссер, посмотрев первые сотни метров отснятого в павильоне материала. «Ее любить должны! – сказал он. – А у ней морщины видны и отеки. Патология, в зале смеяться будут!» «А как же Мазина? – хотела возразить я. – Анни Жирардо?.. У них морщины, но их любят и никто не смеется?» Промолчала, потому что очень легко ответить: ведь ты не Мазина!
Конечно, на цветной пленке морщинки возле глаз и у рта, которые я за свои «сорок с гаком» нажила, заметны достаточно хорошо. Да еще Игорь Сергеевич, занятый не столько моей красотой, сколько выразительностью кадра, светил меня боковым светом, контрастно лепящим лицо. Но я тоже считала, что, если актриса обаятельна, если в ней сильно женское естество – это и есть главное. Ладно, с режиссером не спорят. Теперь, в моих сценах, осветители ставят прямой свет – очень сильный прожектор ПБТ; лицо на пленке – словно залитое воском, почти неподвижное, зато красивое и молодое. Плевать. Хотя, конечно, обидно слушать на просмотре материала реплики, произносимые отнюдь не шепотом: «Ковалева отыгралась уже. А какая была актриса!» – «Вся сила ее в живости, естественности была…»
– Репетиция! Пожалуйста, Анастасия Викторовна, Кирилл, пожалуйста! Начали. Кирилл, ты выходишь справа, смотришь, потом подходишь к Анастасии Викторовне, твой текст. Текст знаете? Отходишь к трельяжу – проверь отражение, Игорь Сергеевич. Видно? Так, Анастасия Викторовна, твой текст. Хорошо. Еще раз. Не тяните, сцена должна идти пятьдесят секунд, я все сцены проверил по хронометру. Готовы?
И вся репетиция. Ничего о внутреннем наполнении эпизода, о задаче актера – о связи с предыдущим и последующим. Главное – уложиться в метраж. Ладно, Кирилл – прекрасный партнер, все сам помнит, мы с ним в контакте.
Я сижу расслабившись, мое кукольное восковое лицо обвисло: мышцы готовы к съемке, к передаче того, что я им прикажу. Я не смотрю ни на кого, даже на Игоря Сергеевича, который, подбежав к «дигам», уточняет направление боковой подсветки. Ассистент проверяет рулеткой расстояние до точки, куда должен встать Кирилл, войдя; потом до поворота возле трельяжа – чертит на досках пола мелом.
– Готовы? Замолчать всем, съемка! Мотор! Триста семнадцать, дубль один!
Я искоса из-под ресниц гляжу на вошедшего Кирилла, вбираю его в себя, точно боль, озарение, – и, не шевельнувшись, не повернув головы, тушу взгляд: загородилась. Я люблю его, он знает об этом, я жалка, но что сделаешь? Люблю…
– Стоп! Еще раз! Приготовились! Мотор! Триста семнадцать, дубль два!
Десять дублей. Это тоже стиль нашего режиссера: он не надеется на себя, на актеров, надеется на случай, на то, что из десяти дублей один будет приличный. Из-за этого он не стал снимать на «кодаке», дорогая пленка, можно делать один-два дубля. Снимает на ДС, качество изображения хуже, потом в августе шел брак пленки – «мигание», словно нарочно: более-менее сложная сцена, брак.
Снимают мой крупный план. Переставили камеру, чтобы был виден «ландшафт». Володя-ассистент снова замеряет рулеткой расстояние от моего носа, второй оператор Гена смотрит на экспонометр. Я вижу нижним, не прямым взглядом вихры Игоря Сергеевича над камерой, его пальцы, тискающие ручку: чуть выше срез кадра, ниже… вот так!.. Подбегает к «дигу», немного наклоняет его, снова смотрит в объектив, вскакивает, пододвигает ПБТ. Господи, я сейчас растоплюсь и утеку: жар мартеновской печи не сравнить с мощным потоком тепла и света от ПБТ, стоящего в двух шагах от меня. Сухо полыхает под гримом кожа, волосы под париком мокрые – Люся то и дело подходит промокнуть пот, поправить грим. Нестерпимо болят глаза. У сталевара лицо прикрыто щитком, а мне нельзя даже щуриться…
– Мотор! Триста восемнадцать, дубль один!
То же, что и с Кириллом, только на крупном плане. Лицо мое проигрывает приход любимого: расширились, потом метнулись и остановились зрачки, брови дрогнули жалко…
Стоп! Мотор!.. Стоп!.. Семь дублей…
Приход дочери Кирилла. Сашка играет дочь начальника цеха. Она является ко мне, чтобы устроить скандал, начинает на высокой ноте, но я ее останавливаю, объясняю, что от ее отца мне ничего не надо, что он не любит меня. Я люблю. Но это не в ее власти, ни в чьей власти.
Почему-то, чтобы помочь себе в этой сцене, я вспомнила не свои любовные неудачи, а отца. Мачеха была бывшей беспризорницей, первого ребенка родила в шестнадцать лет, он умер от какой-то болезни еще до ее встречи с отцом. Коротышка, недокормыш, коротконожка, но лицо яркое, красивое – мужчины обращали на нее внимание, это я помню хорошо. На улице ходила расхлябанной походочкой, глазами всегда чуть улыбалась многозначительно, не говорила, а мурлыкала. Когда мы с ней гуляли в Александровском парке, мужиков к ней словно магнитом притягивало, особенно морячков и молодых военных, начинался игривый треп: «Нет, а все-таки как ваше имя, девушка, скажите?» – «Зачем вам это знать? Зовут зовуткой, а кличут уткой… Ха-ха-ха». – «А вы и правда на уточку похожи, плотненькая, прямо ущипнуть хочется!..» Кончался этот треп обычно тем, что мачеха, бросив на меня коляску с маленькой сестренкой, уходила куда-то с новым кавалером, а вернувшись спустя час или два, наказывала отцу про отлучку не говорить. Я и не говорила, жалея его, не желая скандалов: ругались они дико, по-базарному, а я переживала, что отец умрет. В первую же военную зиму мачеха ушла от нас жить к подруге, оставив записку: «Виктор я немогу стобой голодать теперь меня нежди!» У подруги этой сутками не переставая гуляли, рекой лилось вино, пелись песни, был хлеб и консервы, было весело и сыто. В эту квартиру заезжали переночевать транзитные интенданты и командированные с фронта. Мы тогда сидели на урезанном военном пайке, ели подсушенную картофельную шелуху и солянку из капустных мороженых листьев: этот «приварок» я и Зинка ездили собирать на полях за заставой. Кстати сказать, Зинке моя мачеха нравилась, чем-то они, видно, были похожи, разговаривали на равных, подтрунивали друг над другом по-приятельски. Была мачеха веселой и беспечной: уйдя от нас в изобилие, она даже пятилетней дочери своей не догадывалась кинуть от него что-нибудь. Но отец ее любил. Я униженно помню тот вечер, когда он вернулся с завода и спросил, где опять болтается мачеха, даже печку не затопила. Я соврала что-то, не решаясь, жалея отдать ему записку, но тут зашла соседка, стала «открывать отцу глаза», называя вещи своими именами и то и дело ссылаясь на меня: «Настя подтвердит, не стеснялась ее Валька!» Отец слушал какое-то время, потом крикнул страшным голосом: «Замолчите! Вы просто завидуете, что старая уже и не можете… Это наши дела, никого не касается. Я люблю ее!» За всю свою жизнь я не испытала такого остроболезненного унижения, как тогда, когда слушала растерянно соседку, а потом увидела, как передернула, обесцветила боль лицо отца, свела судорогой губы. И жалкий, гордый вскрик. «Я люблю ее, замолчите!..» Мне это воспоминание пригодилось однажды, когда я еще давно, сразу после ВГИКа, недолго играла в областном театре Таню: там в пьесе ситуация была похожей. Здесь ситуация далекая, но боль, унижение и гордость: «Люблю, не ваше дело!..» – похожи, я «взяла» опять это воспоминание.
Репетиция. Мой ребенок с небрежно намазанной гримом рожицей, – даже ресницы не наклеила: сойдет, – влетает в декорацию, начинает говорить, поворачиваясь к свету, к камере и так и эдак. Что ей? В двадцать четыре года я тоже не думала ни о свете, ни о ракурсе, играла.
Мой ребенок. Те же скулы, что у меня, тот же выпуклый лоб и короткий нос. Верхние зубы чуть выступают уголком, – зализала в детстве, вообще у нее неправильный прикус, но это-то и придает ее улыбке ту асимметрию, очарование, которое добиваются заполучить в свои картины многие режиссеры. И глаза точно у новорожденного олененка – влажные, черные, чуть косят. Глаза прабабки-армянки, спасибо Алешке хоть за это.
Игорь Сергеевич, наморщив лоб и едва улыбаясь, тоже следит из-за камеры за репетицией. Откровенно любуется Сашкой, глаза нежные и чуть грустные. Самолюбиво дергается мое сердце, лицо становится напряженно-жалким. Ладно. Тоже годится для роли.
Поехали! Мотор! Триста девятнадцать, дубль один. Стоп! Мотор! Стоп!.. Пять дублей.
«Хватит, Валентин Петрович. У меня уже язык заплетается, видите? – Сашка совершенно серьезно показывает режиссеру розовый язык. – Третий дубль был самый хороший у меня и у мамы».
«Хватит так хватит. Ты устала? Учись у матери, пока молодая. Три часа мамочка твоя в кадре и свежая как огурчик».
Положим, у меня голова трещит и разламывается от усталости, от стяжек, от жара приборов, оттого, что толпа загородила все вокруг, дышать нечем. Но профессия есть профессия.
«Вот еще, вовсе я не устала, но что без толку одно и то же долдонить? Пора отдохнуть, вечером режим снимаем, да, Игорь?» – «Если будет солнце, – отвечает Игорь Сергеевич. – Но приборы ребята все равно перегонят на набережную и установят. Успеете, Николай?» – «Надо успеть. Погода под угрозой – осень, не лето. Надо успеть. Все, ребята». Щелкают вентили «дигов», выключают ПБТ, площадку осеняет прохлада и полумрак. Мы уходим в гостиницу.
Через несколько лет Сашку перестанут приглашать сниматься. Мода на нее пройдет, а то, что она капризничает на съемочной площадке, уж известно. Каждый режиссер пока надеется, что это у других, а уж он-то ее переломает, тем более что актриса она действительно превосходная, ни на кого не похожа – стоит повозиться. Но по прошествии лет таких режиссеров будет становиться все меньше: я-то знаю, на моих глазах происходили блистательные вспышки актерских дебютов и потом угасание в полной безвестности, забвении, даже гроб некому вынести.
«Режиссер есть режиссер, а дисциплина входит в профессионализм!» – твержу я Сашке. «Мамочка, но ты же согласна, что он не режиссер, а идиот. Вот когда я снималась у Андрея, я слушала его с открытым ртом. Но и он со мной советовался…»
4
– Сейчас век интеллектуального кино, – говорит мне Сашка, поднимая телефонную трубку. – Да?.. Мало написать сюжет, диалог и характер. Это только для нашей провинции проблема. Во всем мире это умеет делать любой ремесленник от кино. Нужна мысль, отбирающая, организующая материал. Мысль, а не сюжет должна двигать действие. Вот Бергман, Лелюш, Брессон… Алло, Игорь? Ну что?.. Значит, маме гримироваться? Папы нет еще, я сама позвоню Марине и Люсе. Слушай, обедать идем в шесть, и мама сразу же на грим. Приходи.
Звонит помрежу, чтобы та распорядилась машиной и собрала групповку, потом гримерше. Мой энергичный, мой глупый, беззащитный в своей самоуверенности ребенок…
«Согласна. Но, Сашок, талантливых фильмов мало и в мировом кино. Талант – редкость везде. Ремесло ремеслом, а талант талантом». – «Талант! Дилетанты мы, мамуля, вот что!» – «Ладно, умная дочь, я полезла в ванну, потом попытаюсь уснуть. В половине шестого разбуди меня. Ты где будешь?» – «У себя в номере. Я спущусь, я знаю, ты пугаешься звонков, если заснула».
Лезу в горячую воду, пытаюсь расслабиться, потом ложусь, задернув занавески. Гудят пароходы на Волге, грохочет землечерпалка. Засыпаю.
Сон. Во сне я видела, что Сашка – еще подросток, что она привела в дом мальчишек, они играют в какую-то нехорошую игру, непоправимо нехорошую. Я врываюсь в комнату, бью Сашку жестоко, со злобой, с ненавистью. Этой сцены не было, ее никогда не могло быть. Что отыгралось в моем уставшем мозгу? Мысли об отце, томящие позавчера, вчера, сегодня? Отец, я, дочь. Кровная связь, гены, цепочка временны́х перемен?
Нет… Конечно, я не ревную свое дитя к Игорю Сергеевичу, он немолод и неинтересен для нее, она кокетничает с ним по привычке и чтобы оператор хорошо снимал. Она любит своего второго мужа (с первым они разошлись, не прожив и полгода), у них полная гармония. Но я давно привыкла везде быть первой, быть единственной женщиной, теперь это уходит – и мне больно, мне непривычно перехватывать восхищенные взгляды, обращенные не на меня. И потом, я влюбчива, хотя умело скрываю это: миллион моих кратковременных экспедиционных влюбленностей глубоко похоронен в клетках моей памяти, о них не помню только я. Довольно редко я жажду реализации, продолжения – нельзя, я дорожу своим строгим именем. Потому моя влюбчивость – моя беда. Но, быть может, без этого все-таки нет актрисы и повышенная эмоциональная уязвимость – составная таланта?
Я проснулась окончательно, и теперь не заснуть: заработал мозг. Вспоминаю, нежно, больно лелею внутренним зрением темный, как вода, взгляд из-под прямых вихров, тяжелые плечи, огромные руки… Вот он глядит на Сашку – покорность в его слегка косящих глазах, он ничего от нее не добивается, просто любуется. Однако во всякой бескорыстной нежности таится надежда – это аккумулятор нежности. Может, я жалко завишу от него именно из-за этого сочетания тяжелой мужской силы, грубоватой раскованности «бывалого человека» с нежностью, стоящей в его глазах. Я слышу в нем мужика, слышу силу, надежность…
Как-то месяца полтора назад мы с Игорем пошли с вечерней «режимной» съемки пешком в гостиницу – выяснилось, что оба любим ходить. Теперь гуляем часто. Игорь рассказывал мне, как лет шестнадцати сбежал из дома, уехал на Север в Якутию, мыл золотишко на Алдане и в Бодайбо, охотился с промысловиками в Забайкалье, работал в геологических партиях рабочим, два раза его там в пьяной драке порезали «зеки», выжил только благодаря своему могучему организму. Такие люди мне не встречались – я удивлялась, жалела безумно и вот дожалелась: теперь завишу от него, от того, поглядит ли он на меня со странной своей улыбочкой, Не разжимая губ, перекатывая желваки на щеках… Унижение, боль – пора освободиться, но я уже не могу.
От отца унаследовала я эмоциональную уязвимость, неправую жажду сладкой боли оттого, что сгорает душа. Отец и сейчас, в свои восемьдесят шесть, еще не ищет покоя. Вчера перед «нижегородцем» я заскочила к нему, рассчитывая посидеть, поразговаривать, отогреть: обидела ведь, виновата. Купила в буфете на студии, что нашлось повкусней, взяла бутылку крымского портвейна. Дверь у отца никогда не прикрывается плотно, и, уже войдя в коридор, я услышала высоко звенящий растроганный голос моего батюшки, потом – хрипловатый женский. Конечно, у него сидит Люська, как я не подумала? Уйти? Но меня услышали, дверь распахнулась, на пороге возникла последняя платоническая привязанность отца. Желтая челка, желтые длинные волосы, красная помада, размалеванные глаза. Толстушка, коротышка, даже многомесячная беременность еще почти незаметна. Чем-то она напоминает покойную мачеху, наверное, поэтому отец выделяет Люську среди остальных своих пташек. «Перевоспитывать, спасать» – когда-то батюшка убеждал себя, что он за этим женился на мачехе, теперь ему кажется, что ради этого он не брезгует обществом веселых девочек.
«Ха, Стюра! Заходи. Мы тут закусываем, присоединяйся. Виктор мне рассказывает, как твоя мамаша хотела сделать аборт, а он не разрешил – и, значит, только ему ты обязана жизнью». – «Дважды, выходит». – «Оценила остроту. Мой пацан тоже ему будет жизнью обязан. Уговорил-таки, на твоем светлом примере убедил, оставила». – «Девочка, твой ребенок – это мой ребенок, я всегда помогу, чем смогу, рожай. Дожить бы только, чтобы твоего маленького увидеть, – и тогда подыхать можно».
Знакомый текст: «Дожить бы, пока Аллочка ножками побежит… заговорит… в школу пойдет…» Это о сестренке, дочери мачехи. Потом то же говорилось о Сашеньке, любимой внучке. Маленькие достижимые вехи на закатной дороге. И вот восемьдесят шесть: «Девочка, твой ребенок – этой мой ребенок…» Раздражение охватывает меня. Я вхожу в комнату, выкладываю на стол свертки и бутылку, стою, не в силах заставить себя сесть.
На отце – черная косоворотка, лицо помолодело и подтянулось, остатки белого пуха на голове причесаны. Плохо гнущаяся ладонь стискивает граненый стакан с портвейном, другой такой же, но уже пустой, стоит перед Люськой. Отцу хорошо.
«Хозяйничай, – говорю я Люське. – Как живешь?» – «Как пташка! – хохочет та. – Тут поклюю, там поклюю…» – «Ничего, девочка, – захлебывается, торопится словами отец. – Не пропадем, прокормимся!»
Как-то так повелось, что изо всех детей отца наличные деньги ему даю только я. Сын от первого брака (отец оставил эту семью, уехав из Сибири на гражданскую) не считает себя обязанным помогать. Сестренка носит натурой то суп, то второе – она живет рядом. Считается, что я человек высокообеспеченный, я и даю отцу деньги, обуваю и одеваю его. Но, между прочим, живя на вгиковскую стипендию, я тоже отдавала отцу сто из тех жалких четырехсот. Он к тому времени уже вышел на пенсию, получал двести двадцать рублей. Меньше, чем сейчас двадцать два. Так уж повелось: я старшая, я сильная, я должна обо всех и обо всем думать. Но моя семья тоже на моих плечах: муж получает сто пятьдесят рублей, тем не менее он – первый щеголь в Москве, к тому же у него (у нас, конечно, но когда я ее вижу) машина, поглощающая дай бог сколько! Сашке туалеты для загранпоездок пока оплачиваю тоже я. Теперь сюда же еще эта, «трехрублевая»! Недаром отец последнее время то и дело говорит о деньгах, о том, что он «голодает». Ох эта военная лексика, военная психология просящего, не имеющего уже ни сил, ни власти взять!.. Раздражение снова поднимается во мне.
Люська, довольно похохатывая, перетрясает содержимое свертков на щербатые тарелки. Открывает, не испытав особых затруднений, портвейн. Наловчилась с отцом пить крымские марочные вина, так-то небось водяру глушит!.. Помню, я однажды выбирала в хозяйственном штопор и имела неосторожность проконсультироваться у стоявшего рядом мужчины, какой из имевшихся в наличии наиболее удобен. «Штопор? – недоуменно воззрился на меня тот. – А на что? Шампанское, что ли, открывать?..» И на самом деле, если встать на его точку зрения – бесполезно мозолят глаза на витринах тяжеленные бутылки с огромными, обмотанными фольгой пробками. Чем их откупоривают – разве только большим штопором?.. Водка и «портвей» откупориваются весьма просто.
«Младенцу не вредно спиртное?» – «Пускай к марочному привыкает, не «Солнцедар» пьем!» Со злости я выпиваю свои полстакана до дна, забыв, что отец считает кощунством хлобыстать марочные вина наподобие водки. Свое он прихлебывает по глоточку, наливаясь с каждым следующим надеждой и иллюзией силы. Раньше отец пил редко, теперь, видно, есть потребность в допинге: жизнь иссякает в нем… И разговор под это – трепещущее внутри, точно теплый огонек в камине, – свободней, причудливей.
Слава богу, миновал час, я смогла законно уйти. «Дорогуша, – не удержалась я под занавес, – советую тебе определить какое-то дневное занятие». – «Воспитательницей пойду в ясли, – захохотала Люська. – Смену растить». – «Проживем!» – откликнулся отец, веря в то, что он вечен. Долго живет, привык жить, ему нравится жить.
Где он отыскивает этих девчонок? Они липнут к нему, как листья к мокрому телу, – не отскрести. Люська – его «друг» уже лет семь, вовсе еще была молоденькой. И других, подобных, без конца у него толчется – палкой не отмашешься! Вполне, главное, бескорыстно: сами приносят любимое батюшкой марочное и еду, что позанятней. Это Люська сейчас вышла из игры, а когда была на коне, тоже показывала широту натуры – не скупая.
Он разговаривает с ними – вот весь секрет, другие не разговаривают. Фантазия у отца безудержна и благостна, он строит роскошные воздушные замки, которые заселяет своими приятельницами. Люська – одна из жертв отцовской фантазии, что она будет делать с младенцем?
Отец – умный, образованный человек, знающий латынь и греческий, читающий на многих европейских языках. Он кончил юрфак Томского университета, в Петербурге у него была довольно обширная адвокатская практика (которую он успешно сочетал с подпольной революционной деятельностью). Первая его жена, покойная уже теперь мать моего единокровного, когда-то нежно мною любимого брата, была вместе с отцом в подпольном кружке, член партии с 1917 или 1916 года. Вторая жена – тоже юрист, умная, острая: она заходила к нам иногда, пока отец не женился на мачехе, я помню ее. Моя покойная мать была комсомолка, работала в Наркомате юстиции на какой-то невысокой, но «чистой» должности, там же, вернувшись в Москву, стал работать отец. Я продолжаю удивляться, что произошло вдруг с ним, почему его потянуло не к ровне, не к интеллигентной умненькой женщине – подобных знакомых в те поры, когда я росла, в нашем доме бывало много, – а к полуграмотной замарашке, обыденно поминающей матерные слова, грязной и порочной? Почему теперь он заводит возле газетного киоска, перебирая иностранные газеты и журналы, знакомства не с девочками, одолевающими Иняз или ИВЯ, а с этими, одноклеточными? Потому ли, что они в рот ему глядят, бурно реагируют на рассказы о прошлой его славной жизни? А умная жена относилась свысока к взлетам его безудержной фантазии, умненькие девочки скучливо посмеиваются, слушая басни выжившего, на их взгляд, из ума старика?
Между прочим, моя артистичность и мой оптимизм, никогда не желавший считаться с жестокой реальностью – тоже от батюшки. Зинаида в свое время чуть было не стала жертвой строительства воздушных сооружений, воздвигаемых мною для нее и для себя. «Едва она от тебя открестилась! – говорила мне ее мать. – Баламутка ты! Неужели люди-то так живут: сегодня поел, завтра – ладно? Вся семья у вас одинаковая, отец бы хоть куда сторожем пошел, если на старой работе не в силах, голова не та. Все к пенсии добавка. По три сотни рублей на человека у вас: карточки не хватит выкупить!» И не хватало. Продавали «жиры» и «мясо», выкупали хлеб, крупу, сахар. Жили как-то, ничего. «Чего тебе на заводе-то не работается? – упрекала меня Зинкина мать. – Грязно, что ли? От грязи еще никто не умер, с голоду люди мрут».
На заводе мне было неплохо, я вспоминаю свое подростковое время в цеху добром. Хорошо, что Зинаида подбила меня туда пойти. В этой картине я, между прочим, согласилась сниматься из-за того, что фильм о женщине с завода. Войдя месяц назад в цех (часть эпизодов мы снимали прямо в цеху), я снова задохнулась счастливо: запахи! Гладкий, тяжелый – машинного масла от нагревшийся коробки скоростей; сладкий, остренький, теплый – эмульсии; земляной, тяжкий – тавота, смешанного с грязью на брусчатке пола; синенький, горький – пал окалины… Военная, голодная, прекрасная юность моя – опять слезы к горлу подкатили.