Текст книги "Избранное"
Автор книги: Майя Ганина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
Шеф начал гонять слониху вдоль барьера, уколами багра понужая ее поворачиваться вокруг себя: «Вальс, Валя! Я тебе пофокусничаю, маленькая стерва!..» Слониха подчинялась, злобно мотая хоботом, потом вдруг остановилась, задрала хобот – раздался утробный рык. Шеф снова ткнул Вальку багорчиком, но та шлепнулась задом на барьер, словно присела – очень смешная в своем гневном детском сопротивлении. Шеф по натуре был человеком не злым – да и ленился последние годы заниматься дрессировкой, – рассмеялся, бросил багор и сказал рабочему, чтобы Вальку отвели на место.
Зайдя утром убирать в слоновник, Мария прошла в закуток, где под окошком, за большим ящиком с хлебом и крупой, топталась, – шаг вперед, шаг в сторону, шаг назад, сколько позволяла цепь, – на деревянном настиле Валька.
– Они с тебе номер справляли, а ты не хотишь? – спросила Мария. – Как ты Светку-то фуганула вчера? Нашла себе под силу, адиетка ты такая?
Она положила руку на волосатую и шершавую, точно грязная шина МАЗа, шкуру Вальки, но Валька мотнулась и стряхнула руку.
– Кобенисси? – спросила Мария. – А я тебе сахарку припасла.
Она достала из кармана кусок сахару, и Валька нетерпеливым взмахом хобота выбила его у нее из руки. Открыла смешно-нежный в этой черной броне розовый рот, рыкнула утробно. Взрослые слоны обеспокоенно затоптались, гремя цепями. Мария подняла сахар, отряхнула его, положила на толстый слонихин язык – рев прервался, пасть сомкнулась, глаза у Вальки стали недоуменными и жадными. Сглотнула сладкое и потянулась хоботом к карману Марии. Та сделала вид, что собралась уходить – Валька закатала хобот калачом, часто и низко закивала головой.
– Кланиесси? – засмеялась Мария. – Сахару тебе? Килограмм в месяц? А где ты работаешь?
Валька нетерпеливо и как можно шире разинула рот, где желтели широкие зубы и шевелился толстый, исходящий слюной язык. И Мария снова сунула туда кусок сахару. Ей было весело играть с Валькой в эту игру-дразнилку, точно в детстве с девчонкой, которая много моложе ее и глупа.
– Кланиесси? Давай-давай. Это я сейчас стала никем, а то все время никто была… Ах ты, адиетка толстопятая…
Мария прижалась боком к шершавой, вздымающейся от короткого детского дыхания шкуре – и сердце потянуло сознание власти над этим зверем и пронзительная жалость к нему. Валька возмущенно дернулась и вдруг замерла, словно что-то услыхав. Мария отстранилась, оставив ладонь на смятой, точно старый портфель, щеке, похлопывала тихонько.
Потом, скормив слонихе еще кусков пять сахару, Мария ушла, сохранив в ладони это ощущение власти и ласки, залезла к Рыжику в клетку, а когда тот забился в дальний угол, злобно мурча и повизгивая, – протянула к нему руку, слыша в ней эту власть, сжала кисточки на ушах рыси, вздохнула.
– Ах вы, адиетки… Ну, что ругаисси? Как ты меня охоботила давеча вдоль проспекта, помнишь? А я ведь кормлю тебе…
И Рыжик, подавив, но не заглушив в себе враждебное клокотание, тоже замер, прислушиваясь к приятному и подчиняющему, исходящему из каких-то никому не ведомых глубин человека.
Иногда, входя в слоновник, Мария чувствовала, что пришла пустая, и думала, что, наверное, ничего такого, – точно донорская кровь, отливающего от печени и входящего в существо, которого она касается, – нет. И Валька, не слыша этого в ней, ревела и злобно мотала головой, норовя ударить побольней, упиралась лбом в ящик с хлебом, пытаясь опрокинуть его на Марию. А потом Мария входила к ней, ощущая в себе эту сладкую силу, и руки были легкими, и слониха покорно давалась этим рукам, треплющим за уши, лазящим в слюнявый жаркий рот, мнущим жесткий хобот. Мария брала в губы сахар, и приближала лицо к Валькиным глазам, и слониха испуганно отклонялась, а Мария настойчиво перехватывала сопротивляющийся хобот, подставляла губы – и наконец ее обдавало горячее дыхание, жесткий отросток шарил по губам, выковыривая сахар, глаза Вальки устанавливали с Марией почти человеческий контакт.
4
Мария знала, что люди цирка иные, чем те, среди которых она жила раньше: словно жители изолированной земли, они рождают себе подобных только от людей своего племени.
Толстая неповоротливая дочка шефа выходила уже в программе с дрессированными пони, собаками и обезьянами, хотя сама она дрессировать никого не умела и животных не любила. Шеф подолгу натаскивал ее на манеже, как держаться, что говорить, вплоть до высоты голоса, которым надо заставить повиноваться животное. Еще не родившись, Светлана получила профессию: ее отец, дед, бабка, прабабка – предки, может быть, до седьмого колена, служили этому древнему ремеслу, и девочке было предопределено служить ему же.
Мария видела, как утрами, еще затемно, четырехлетний Андрей Хаджаев приходил с отцом на манеж, безропотно давал застегнуть на себе лонжу – отец подсаживал его на Орлика, и, когда лошадь разгонялась по кругу под хлопанье шамбарьера и вскрики: «Алле! Алле!..», мальчик отпускал кольцо, растопыривал ручонки и сидел так без стремян, без узды, едва достигая ножками середины высоких боков лошади, стаскиваемый с нее центробежной силой. Не падал. Отец командовал: «Ап!» Андрей, взяв ремешок, привязанный к кольцу в гурте, вставал на колени – проехав круг, поднимался в рост. И вчуже страшно и трогательно было глядеть на ребенка в голубых рейтузах и валенках, стоящего на крупе скачущей по кругу черной лошади.
Отец, дед, прадед Андрея родились в цирке, мальчик уготован был этой профессии и осваивал ее.
Мария не удивлялась и не завидовала терпению, с которым циркачи занимались со своими и чужими детьми. Взяв за ручонки, сажали на шпагат, поправляли, поддерживали стойку, поднимали на кольца («Улыбайся! Не делай страшное лицо!..»). Обвязав канатом, учили делать пируэты, фликфляки, курбеты, копфштейны. Учили терпеливо и серьезно, это было ремесло, которым дети вскоре начинали зарабатывать на конфеты, а затем и на хлеб. Андрей, придя в актерский буфет, не спрашивая родителей, покупал стакан лимонаду или пирожное. Дети цирка были обречены освоить ремесло родителей; во всем мире только здесь, пожалуй, сохранилась фамильная цеховая преемственность.
Мария не удивлялась и не завидовала – так оно, видимо, и должно было быть. Но однажды, когда они приехали в какой-то город, чтобы влиться в программу, Мария увидела, что руководитель номера «икарийские игры» занимается с сыном женщины, которая тоже ухаживала за животными. Мария спросила, давно ли та в цирке, ожидая услышать обычное: что родилась в опилках и лишь по несчастливому стечению обстоятельств не выходит на манеж. Но оказалось, что женщина, ее муж и мальчик в цирке всего пять лет, до этого муж работал на заводе, а сама она – уборщицей в школе.
Люди эти были той же породы, что и Мария, и все-таки с мальчиком терпеливо занимался старый циркач, а когда играли елки, мальчик выходил наряженный зайчиком и получал рубль за выход. Через несколько лет он должен был стать своим в этой касте. Ничего поразительного тут, конечно, не было, но у Марии, потрясенной открытием, будто обрушилось что-то, застилавшее глаза.
5
Если раньше Марии было скучно глядеть на репетиции, потому что она видела лишь кастовые ритуальные движения, то теперь, убравшись в клетках и накормив животных, она приходила на манеж и с новым вниманием разбирала, как элемент за элементом циркач осваивает трюки.
В рамке под куполом репетировали две девушки в красных колготках и черных купальниках, и Мария теперь видела их неумелость, их терпение, бесстрашие, с которым одна прыгала вниз, перевернувшись в воздухе, а вторая в последний момент хватала ее за кисти рук. Их презрение к боли, когда они тренировались, часами вися на подколенках, а после репетиции срывали с тела почерневшие от крови чулки.
Видела, как неуклюжа и коротконога еще одна девушка, которая никак не могла научиться перепрыгивать с плеч отца, стоящего на свободной лестнице, на плечи брата, тоже стоящего на свободной лестнице, ее страх перед падением и отчаяние и радость, когда удавалось прыгнуть.
Однажды, придя домой, Мария закрыла дверь на крючок, встала спиной к койке – и начала валиться на нее, прямая, как доска, думая, что делает мостик. Больно ударилась спиной о железку сетки, но поднялась и повторила свое падение с тем же успехом. Она не огорчалась и не отчаивалась, – цирк научил ее верить, что невозможное бывает, – и настал момент, когда спина ее согнулась, и она взялась руками за железку, а волосами достала пол. И почувствовала в себе что-то новое от этого своего умения.
6
Сегодня давали последний раз старую программу, и после ужина, который собирала дирекция цирка для артистов, многие уезжали. Уезжал Женя Ершов, уезжал шеф с семейством, а Мария и другие рабочие аттракциона оставались еще дня на три, пока не отправят животных.
Мария шла в цирк. Домик, где ей сняли комнатушку, находился на самой окраине, над Волгой. Она шла тропкой, протоптанной в сугробах, было еще темно, очень морозно, люди, обгонявшие и попадавшиеся навстречу, торопились. Мария не закрывала лица, грубая кожа с детства привыкла к морозам, – отмечала взглядом, как привычно держатся женщины за идущих с ними рядом мужчин, как парни заигрывают с девушками, а девушки задевают парней. Удивлялась.
На нее иногда находили такие приступы удивления естественному, удивления, что люди живут парами, ищут себе пару, что у многих только это и есть в жизни, что ухищрения косметики и моды по сути дела направлены всего лишь на то, чтобы нравиться, чтобы, в конечном итоге, спариться. «Адиетки, красятся, как петрушки!..» – изумлялась Мария работавшим вместе с нею женщинам.
Ей самой ни в девичестве, ни сейчас не дано было услышать зов пола, ей никогда не хотелось остаться наедине с каким-то мужчиной, жаждать чьего-то прикосновения, хотя чувство, подобное тому, какое она испытывала к Жене Ершову, посещало ее и раньше. Но то было чувство поклонения.
Впрочем, страсть, экстаз жили в ней, томили ее сердце, но разрешиться от этой страсти обычным путем, подобно экзальтированным девицам, теряющим высокие стремления по выходе замуж, ей не было дано. Родись Мария веком раньше, из нее получилась бы образцовая христова невеста, – сейчас о внутреннем давлении этой полезной энергии знали разве что Валька, Рыжик да тигрята, смиряющиеся от прикосновения ее руки. Вероятно, Мария могла бы исцелять от зубной боли или эпилепсии, могла бы, если бы училась в школе чуть подольше, сочинять стихи. Но ничего похожего ей и в голову не приходило.
Рабочие аттракциона, чувствуя в ней непонятное, считали ее тронутой – впрочем, такова участь всех старых дев.
Придя в цирк, Мария, как обычно, накормила своих животных и убрала у них, потом пришла на манеж, села в третьем ряду, сжала на животе руки. Голова ее была обмотана темным тканым платком, плоское желтоватое лицо точно окаменело. Казалось, что она спит с открытыми глазами, подобно как дремали рядом рабочие: этот способ коротать время, полуоцепенело глядя на сменяющиеся перед тобой живые картины, был известен издавна, но лишь с появлением телевизора получил угрожающе массовое распространение. На Марию никто не обращал внимания, никто не задевал ее, но она внутренне была вся собрана, все видела, слышала каждое слово в резонирующем, точно раковина, помещении цирка.
Впереди нее Савельев и Виктор Французов, глядя на манеж, где репетировали партерные акробаты, предавались воспоминаниям. Мария жадно вслушивалась. Эпизоды детства и юности этих уважаемых в цирке артистов словно бы говорили ей: с ними случалось то же, что и с тобой, следовательно, с тобой может статься то, что и с ними. Она не подозревала, что все дерзающие испокон веков выискивают сходное в биографиях великих, обманывают себя надеждой. Но великие достигают величины всегда не потому что, а вопреки…
Начали репетицию Французовы. Мария глядела на братьев, историю которых она только что выслушала, помня лишь о том, что родители их были просто рабочие, что первую свою стойку на руках Виктор Игнатьич сделал в комнатушке, похожей на комнату, в какой жила Мария с матерью, что первыми зрителями у Виктора и Николая были соседи. Не замечала, не хотела думать о профессиональной мозоли на лбу Виктора Игнатьича, мозоли, на которую из вечера в вечер вот уже лет двадцать ставился перш – длинная алюминиевая палка, на ней делал акробатические упражнения человек. Не хотелось помнить, что однажды першом с зубником Виктору Игнатьичу выворотило челюсть, врачи предрекали, что и есть-то не сможет, однако вот опять ежевечерне старший Французов берет в рот зубник перша, и на нем, гнущемся, подобно удилищу, делает арабески, шпагаты, изгибается так и эдак красивая женщина…
Виктор Игнатьич в черной рубахе и брюках, залатанных на коленях (одежда горела от пота на циркачах, потому все они репетировали в старье) ходил посреди манежа, раскинув руки. Балансировал напряженной шеей, лбом, туловищем шестиметровый перш – на нем стоял, уперев кулаки в бока, парень в красной рубахе, на лбу у парня, в свою очередь, неколебимо, как ввинченный, возвышался перш покороче, в вилке этого перша делал стойку еще парень.
И никто не удивлялся, что по палке, которая ни к чему не прикреплена, может взобраться человек, взять на лоб другую, ничем не прикрепленную палку, на нее тоже взбирается и стоит, ни за что не держась, еще человек…
Марии вдруг показалось, что верхний сейчас выдернет палку из-под среднего, поставит себе на лоб; средний заберется по ней, возьмет на себя палку из-под верхнего – и так они пробьют купол, поднимутся над городом, играючи переставляя снизу наверх перши, заберутся на небо – совсем как в сказке…
И грудь у ней защемило от предвкушения того, чему было суждено свершиться сегодня, она вздохнула со всхрапом и закашлялась. Савельев обернулся.
– Задремала, Маруся? Похрапываешь…
7
Мария решила сегодня посмотреть последний раз все первое отделение. Заняла место в боковом выходе позади билетерши, продающей программки. Мимо сновали зрители в пальто, платках и шапках, словно пришли в кино или на стадион, покупали мороженое, конфеты, пирожки, перекрикивались. Мария стояла, как в реке, не слыша шума, не заметила, как погасили свет, и ведущий, открывая парад, стал читать нескладные стихи, только ломило ладони, было сухо внутри и казалось, что все прожито, все вот-вот кончится.
Грянула музыка – у Марии подкатила слеза: какая-то высокая гарцующая нота в оркестре подняла в ней изумление, что она присутствует при этом, что она – на празднике. Может быть, откликнулась непо́мнимая часть детства, когда ее брали на демонстрацию. Появились в центральном выходе артисты, двинулись вокруг манежа, сверкая блестками на костюмах, держа в руках яркие шарики – у Марии текли слезы радости, она не различала лиц, все они были кто-то огромный, невероятный – он опустил ее в праздник.
Она не видела номеров, ощущала, что на манеже появляются артисты, возносятся под купол или что-то делают на ковре лишь по тому, как отзывался цирк. Точно лес на порыв ветра: сильным шелестом, вялым лопотаньем, гулом, рвущим вершины.
Лишь когда на манеж вылетела черная, словно бы обезумевшая, лошадь, пошла вдоль барьера, в диком галопе взбрыкивая и екая селезенкой, и на спину ей вспрыгнул кто-то, словно бы незнакомый, – Мария очнулась удивленно.
На спине лошади стоял и легко гнулся в талии и улыбался радостной, оттого что он был счастлив тем, что делает, улыбкой, не виденный ею прежде человек. И на мгновение Марии захотелось иметь такого человека для себя, чтобы всегда смотреть на него, освещенного разноцветными прожекторами, в черном с блестками костюме, перехваченном широким поясом, радостного – чтобы дома у нее всегда был праздник, кусок огня, прикоснувшись к которому можно вновь и вновь обретать силу. Но таких людей, как этот сейчасный мальчик на лошади, не существовало, таким он был лишь здесь, на пять мгновений, и, спрыгнув за кулисами с лошади, сразу обретал привычную вялость взгляда, расслабленность, восточную томность движений.
Мария подумала, что, может быть, в нем, как в ней, это, сжигающее его сейчас на манеже, живет всегда, только закрыто от нескромных взглядов, как рожденная сталь закрыта шлаком. И впервые в жизни подумала, что если бы у нее был сын, она бы могла сотворить его каким хотела. Научить его всегда быть как праздник, чтобы люди влюбленно останавливались при встрече с ним, подобно как сфокусировал сейчас цирк влюбленные взгляды на этом мальчике, выбежавшем на поклон.
Родить себе дитя, но не от мужчины, чтобы не передались сыну его слабость и немощь духа, а родить от одного желания, великого хотения, как две тысячи лет назад родила сына женщина, которую звали, как и ее, Марией.
И Мария опять вздохнула с коротким всхрапом, как испугавшаяся лошадь, и схватилась за плечо билетерши, чтобы не упасть. Та вздрогнула, сбросила ее руку с плеча.
– Ты что? Чем колешься-то? Булавкой, что ли?
Но ничего в руках Марии не было, кроме переполнявшего ее всю, томившего, ломающего ноги и спину.
Натянули сетку, начался воздушный полет Савельевых, но Мария от волнения все забывалась, не могла сосредоточиться и увидеть, словно когда перечитываешь в который раз любимую книгу – глаза схватывают строчки, но разомкнулись контакты, мозг не отзывается, привычного, сладостно длинного процесса нет.
Делая предпоследний трюк, Ершов упал в сетку, поднялся и побежал по продавливающимся под его шагами капроновым ячейкам, маленький, неуклюже переваливающийся, как орел, которому крылья мешают идти.
8
Мария еле дождалась, когда из цирка уйдут последние разгулявшиеся актеры. Дожидалась, сидя в каморке за конюшней, где хранила ведра, тряпки, щетки и прочее, нужное в ее работе имущество.
С прощального ужина она ушла рано, гонимая нетерпением, словно бы надеясь, что следом разойдутся все. Не стала слушать пьяные откровения Ершова, принявшегося рассказывать ей о своем блокадном детстве, о том, что в цирковое училище попал случайно, по набору, потому что там кормили. Но Марии больше не нужно было доказательств, что бог слепил всех из одинаковой темной глины.
Часа в два ночи, когда последний раз прохлопала дверь проходной и в щелку в притолоке стало видно, как вахтер потушил везде свет, Мария вышла из каморки и, пройдя мимо спящих лошадей, мимо бегающего по клетке волка, мимо морских львов и медведей, проскользнула на манеж. Там было темно, пахло устоявшимся теплом закрытого помещения.
Мария щелкнула выключателем: зажглись тусклые лампочки на аварийных выходах, но ей и этого света было достаточно. Она скинула туфли, ступила на барьер и спрыгнула в манеж, ощутила под ногами упругую податливость каучукового покрытия, услышала в теле желание летать. Она размотала платок и сняла кофту, оставшись в байковом платье, широком внизу, голова у ней стала непривычно маленькой, черной, с туго сколотой на затылке жидкой косицей. Она повернула голову вправо и влево, ощутив свою длинную сухую шею, круглые, в коротких ресницах, глаза. И почувствовала себя птицей.
Она побежала на цыпочках вверх по лестнице, растопырив руки, отвязала веревочный трап, по которому Савельевы взбирались на мостик, отпустила его и посмотрела, как он тяжело мотнулся вниз, мазнув концами по противоположным краям барьера. Так же на цыпочках сбежала вниз, подпрыгнула на носках, засмеялась: так она не бегала и не прыгала даже девчонкой.
Полезла по трапу, не пугаясь, что деревянные перекладины ускользают из-под ноги, что трап начинает тихо раскачиваться, вытягиваться, кружиться, не давая ощущения опоры. Легла грудью на мостик, ухватилась за боковой трос, подтянулась, встала. И взглянула вниз, где в полумраке глубоко, точно пруд, чернел манеж, расходились лентами испятнанные бумажками проходы.
Она вздохнула два раза, – торопясь, будто ее застанут и остановят, отцепила трапецию. И, сообразив, что ей не подтянуться на нее, когда она окажется в воздухе, взялась за трос, подпрыгнула и легла на трапецию подвздошьем. Мостик вырвался у нее из-под ног, трапеция тяжело пошла вперед, потом назад.
Мария, вцепившись в тросы руками, не чувствовала страха, глядела не вниз, а вперед. Черное бездонное пространство пошло на нее, потом ушло от нее, потом снова пошло на нее и наконец остановилось, словно под ней и над ней стала бездна. Мария не слышала высоты, ей казалось только, что она летит, летит, пластаясь над землей, поднимаясь вверх, опускаясь вниз, гибкая и угловатая, словно хищная птица. И блуждающим сознанием она почувствовала, что ей что-то мешает в полете, выпрямила, сколько хватило сил, обвисшее на трапе́ тело, отпустила руки и вытянула их вперед и немного в стороны, чтобы лучше спланировать. Она соскользнула с трапеции, ударившись подбородком о палку, перевернулась в воздухе и упала на манеж сначала на колени, потом ее будто подбросило, и она шлепнулась спиной.
Осталась так лежать, испустив крик радости или боли, потому что невозможно определить разницу в конечном ощущении от сильной радости или от сильной боли: и то и другое мгновенно, а после одинаково наступает шок.
9
Утром Марию нашел сторож. Она не приходила в сознание долго после того, как ее отвезли в больницу и сделали с ней все, что до́лжно было сделать.
Через четыре месяца она выписалась из больницы, уехала в свой родной город, стала снова работать на хлебозаводе грузчицей.
Ей часто снилось, что она летает, и она кричала во сне, а соседки по общежитию недовольно будили ее, утром же смеялись над ней. Тогда она приучила себя сдерживать во сне крик, чтобы не прерывать полета.
Приходя с работы, она наскоро ужинала, ложилась, засыпала. И за первыми двумя неглубокими сновидениями приходило третье: Мария видела красные скалы, красное солнце над ними, становилась на край скалы, нагибалась – и, чувствуя стесненье в подвздошье, коротко смеялась и летела.
1967