Текст книги "Избранное"
Автор книги: Майя Ганина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)
Тогус
Человек родится не в одежде, а голым, не конным, а пешим, не вдвоем с подружкой, а одиноким.
1
Его звали Тогус. Это было тибетское имя, которым его нарекли, когда ему исполнилось двенадцать лет. Раньше его звали просто Светлый мальчик, потому что волосы его были светлей, чем у других ребятишек. Мать его была монголка, отец – бурят. Впрочем, настоящий его отец был русский. Мать нанималась когда-то поварихой на катер и жила с начальником экспедиции. Заработав за сезон достаточно денег, она вернулась в поселок и вышла замуж. Всего она родила девятерых детей. Тогус был первым и нелюбимым ею, хотя приемный отец относился к нему хорошо. У монголов и у бурят в обычае относиться к ребятишкам ласково. Мужчины занимались с детьми естественно и охотно, и ребенок, словно балованный щенок, мог подойти к любому.
Отец лет с пяти брал Тогуса с собой в тайгу, а мать посылала пасти овец и телят, заставляла нянчиться с маленькими, благо люлька не пустовала, нагружала домашней работой.
Когда Тогус подрос, он предпочел малышей и дела по дому оставлять братишке, а сам убегал в тайгу, охотился, не брезгуя ни бурундуками, ни сусликами, шкурки которых тоже принимали в отделении Заготпушнины.
Лет с пятнадцати он решался брать лодку и уезжал по озеру далеко, километров за двести. Здесь он жил один, без людей: дорог в тайге сюда не было из-за болот и мошки́. Ставил сети на омуля и на хариуса, охотился на козлов и готовил их мясо впрок, научился налаживать петли на медведей, которых приманивал к его стоянке запах омуля «рыбацкого посола». Но уезжал он на озеро не из корысти, не из желания обеспечить родных жирным козлиным и медвежьим мясом, а просто потому, что любил идти туда, куда ему хотелось, сидеть, если не хотелось стоять, и молчать, если не хотелось говорить.
Как-то вечером, спускаясь с горы к стоянке, он увидел, что незнакомый человек плывет в его лодке от берега. Тогус закричал, но человек не обернулся. Тогус подумал, что по тайге до людей не дойти, а второй лодки нет. Он поднял ружье и выстрелил.
2
Лодка перевернулась, вор сразу же пошел ко дну.
Тогус не увидел его лица и никогда не узнал, кого он убил. Но чем больше проходило времени, тем яснее постигал он сделанное и мучился этим.
Когда его призвали в армию, Тогус служить отказался, потому что ему было страшно даже думать и слушать о том, как убивают людей. Его судили, но вмешался отец, который стал к тому времени директором научно-исследовательского института и пользовался в области большим авторитетом. В конце концов случилось так, что Тогусу призыв отложили, и отец пока взял его к себе на катер матросом.
Лето Тогус провел с отцом в экспедиции: стоял на вахте, варил обед, нырял, добывал со дна ил для проб и губки – он умел нырять метров на тридцать, – но зимой снова ушел в тайгу и к отцу не возвращался.
В поселке теперь он показывался все реже: заходил только на пункт сдать шкурки и купить муки и пороху.
Зимой он нашел в тайге свежий труп, забросанный валежником. Кругом наследили волки, ноги трупа были обглоданы. Он устроил засаду. Волки приходили три ночи подряд. Тогус убил волчицу и четырех молодых.
Он носил маймаки – мягкую обувь из лосиных шкур, а летом – резиновые тапочки, в них тоже можно было подкрасться к зверю почти вплотную. У него был легкий полушубок с короткой шерстью, он не расставался с ним ни зимой, ни летом, потому что ночевать в тайге было холодно всегда.
Если он видел змею, то хватал ее за голову и встряхивал так, что у нее переламывался во многих местах позвоночник. Змеиной кожей он обтягивал ручки самодельных ножей, а мясо, поджаренное на костре, ел. Этому его научил кореец, который в прошлый сезон охотился вместе с ним.
Впрочем, Тогус предпочитал охотиться один. Он любил, чтобы добыча была его добычей, любил идти в ту сторону, в которую захотелось, ни с кем не советуясь и не споря.
3
Монгольские степи сдавили озеро бурой клешней.
Оно лежало гладко синее и сверкало под солнцем, как ствол ружья. По краю его желтой каймой шли камыши.
Тогус сидел, бросив на согнутое колено длинную руку с тяжелой кистью. По складу тела он был ближе к монголам, чем к бурятам или русским. Длиннорукий, на широких худых плечах мышцы не бугрились по-медвежьи, как у русских, а были продолговаты, сухи, прижаты к кости. Он выглядел худым и не очень сильным. Глаза у него были светлые, как у отца, по-матерински узкие, резко стянутые к вискам.
Пролетела дрофа, опустилась неподалеку, шагнула, неся длинную, как у страуса, шею. Тогус повернул голову, не изменив позы, – они смотрели друг на друга одинаково неподвижным, чуть сонным взглядом. Дрофа неохотно взмахнула крыльями, приподнялась и, пролетев десять метров, плюхнулась за камышами.
Тогус лег, ощутив спиной сухой жар гальки. Галька была белая, точно комья муки, мелкая на берегу, крупная в озере. По озеру вдруг покатилась волна, хотя камыши все еще стояли тихо. Видно, где-то очень далеко ветер раскачал воду, и сюда дошла мертвая зыбь. Волны тяжко хлопались о валуны, и там, где волна касалась грудью камня, на мгновение появлялся свет.
4
Отдохнув, Тогус поднялся и пошел, удаляясь от берега. За холмами он увидел стадо одичавших верблюдов. Белые, точно монгольская кошма, они сбились в кучу и смотрели на него царственно и неподвижно, как змеи. Он любил верблюжье мясо, но летом есть его было невкусно из-за незастывающего жира. Поэтому Тогус лишь шевельнул плечом, на котором висел карабин, и прошел мимо.
Горы вокруг лежали красноватые, в острых мелких вершинках, похожих на всплески волн. Здесь ясно виделось, что земля вначале жидко колебалась, подобно озеру во время «толчеи» – встречи двух ветров, а после ее схватило, как льдом воду. Тогус знал буддийскую религию, и ему казалось похожим на правду, что вначале были Огонь, Земля и Вода. Слово было гораздо позже.
Горы ушли назад, земля сделалась плоской, по ней текла черная мелкая река, рос необыкновенно высокий светлый лес. Трава зеленела, солнце нежно просеивалось сквозь красные ветви лиственниц и тополиную листву. А вокруг этого плоского прекрасного куска земли снова поднимались горы, шершаво-серые, как спины усталых слонов.
Отец рассказывал, что во времена, когда везде разлилось море, здесь была суша, и на ней, точно в лодке Ноя, спасались животные, расселившиеся после по всему свету.
Отсюда началась земля, и, наверное, первый, кто смог увидеть ее осмысленным взглядом, удивился и подумал, что это хорошо…
Тогус прошел еще пять километров. Смеркалось. Показались огни поселка. По деревянному мосту тянулись коровы и телята с боталами на шеях. Тогус свернул ко второму от края дому. Во дворе дома стояла юрта, из верхнего отверстия валил дым. Тогус вошел в юрту.
– Сайн байно!.. – приветствовал он сидящих.
– Сайн сайно… – отвечала мать, не выпустив изо рта танзу – длинную, с металлическими украшениями трубку.
Тогус сел на кошме рядом с братом, согнув ногу, бросив поверх колена скрещенные в кисти руки. Смотрел, как мать варит чай в чугунной чаше, сильно мешая, сталкивая в огонь накипевшую пену. Потом мать подцепила ложкой кусок каменной соли и начала мочить его в чаше. Соль светлела, делалась ноздреватой.
5
Тогус слушал, как председатель читает, кому какие дали премии. Колхоз до срока закончил стрижку мериносовых овец и большую часть шерсти сдал первым сортом. Поэтому сегодня устроили праздник. Вокруг по степи ездили на неоседланных лошадях мальчишки. Гривы и хвосты у лошадей были заплетены красными лентами: после собрания ожидались скачки на двадцать пять километров и хуреш – национальная борьба.
Президиум, как и всегда, расположился за длинными столами, покрытыми красным бархатом, а колхозники, соблюдая приличное расстояние, сидели на корточках на земле. Председатель выкрикивал фамилии отличившихся, те, посмущавшись, выходили, брали подарки и под шутки присутствующих возвращались на место.
К Тогусу подошел брат и сел рядом, молча улыбнувшись. Это был самый младший брат, ему недавно исполнилось семнадцать лет, но он был уже очень сильный и хотел участвовать в борьбе. Его звали Монгуш. Тогус взглянул на брата искоса и подумал, что Монгуш очень похож на него фигурой и лицом.
За скачки и борьбу были назначены довольно высокие денежные призы, поэтому хозяева лошадей и борцы волновались, хотя постороннему глазу это не было заметно. Тогус поглядывал на молодых парней, сидевших кружком неподалеку, и думал, что ни один из них не соперник ему, что борьба будет скучной. Вот уже пять лет Тогус брал везде первые призы за борьбу: в этих краях он был самым сильным человеком.
После собрания приехал грузовик с лимонадом, все столпились вокруг, шумели, покупали по десять – пятнадцать бутылок, будто никогда в жизни не пили сладкой воды. Борцы воду не покупали, но Тогус выпил две бутылки, потому что не берег силу.
Наконец борьба началась. Вместе со всеми Тогус исполнил «танец орла»: попрыгал попеременно то на одной, то на другой ноге, взмахивая руками, подобно тому, как орел при касании с землей взмахивает крыльями, гася скорость приземления. Он и другие борцы были одеты в шудак – бархатные плавки и курточку без рукавов, на голых ногах, как ведерки, болтались сапоги.
По полю забегали могесалыры в бархатных зеленых халатах, размахивая шапками; закривлялись, загаерничали, подзадоривая борцов, вызывая их на поле. Вышла одна пара, потом вторая. Борцы стали друг против друга согнувшись, настороженно топтались, пытаясь ухватить соперника за шудак, заставить его потерять равновесие и коснуться земли рукой.
По правилам победители боролись с победителями, а побежденные выходили из игры. Зрители орали и свистели, разгоряченные могесалыры танцевали возле своих борцов, расхваливая их, сколько хватало фантазии.
– Мой Тогус родился в юрте нашего колхоза, но давно уже о его силе известно в дальних краях… Пять лет берет он лучшие премии!.. Не торопитесь выходить бороться с ним, подумайте, пока мы его одеваем… Ох, ни один шудак не лезет на моего богатыря, ума не приложу, во что бы его одеть!.. – так кричал могесалыр, натягивая шудак на Тогуса, и все это было правдой.
Тех, кто осмеливался выходить бороться с ним, Тогус в первую же минуту борьбы привычно схватывал за курточку, приподнимал, опускал на землю и снова ставил на ноги, как бы показывая этим, что он шутит, что всерьез бороться он и не думает.
Скоро на поле осталось две пары: Тогус, Монгуш и два молодых шофера. Тогус вышел к могесалыру, дождался соперника и увидел, что шофер, с которым будет бороться Монгуш, слабее. Монгуш наверняка одолеет, и тогда Тогусу придется бороться с братом.
Тогус встал как обычно, наклонившись, опустив длинные руки, покачивался, чуть напрягшись плечами, и плоские связки мускулов на незагорелой груди плотнели в ожидании. Потом привычным, быстрым, как бросок змеи, движением он схватил противника сзади за курточку, ощутил на скользких от пота плечах чужие взволнованные пальцы, приподнял противника, и вдруг, точно оступившись, склонился, коснулся рукой земли.
Толпа взревела. Тогус покачал головой и, не улыбнувшись, пошел переодеваться. Монгуш стал победителем борьбы, счастливо исполнил перед судьями танец орла, потом ушел к приятелям, говорил там долго, и язык его не успевал за словами.
Тогус сел, ожидая результатов скачек, на сухую, покрытую сгоревшей травой землю, в своей обычной позе: согнув ногу, откинувшись на локоть, бросив на колено длинную руку с тяжелой кистью. Подъехала верхом какая-то девушка и остановилась неподалеку. Две коротких черных косы были заплетены красной лентой, точно у лошади, участвующей в скачках; платье собралось, высоко обнажив ноги, короткие и худые, как у большинства буряток. Она пристально разглядывала Тогуса, и Тогус окликнул ее, засмеявшись. Девушка не ответила, продолжала стоять и смотреть, била камчой паутов на боках лошади.
Далеко на холмах показались первые всадники, толпа зашумела. Все рванулись навстречу: поехали машины, поскакали верховые, побежали пешие. Тогус встал.
Первым шел каурый, за ним, отстав на полтуловища, летел вороной. Лошади врезались в толпу, смешались с нею, что-то произошло, толпа взревела, потом смолкла – мимо Тогуса к судейскому столу проскакал вороной. Локти и ноги мальчишки, сидевшего на нем, взлетали, точно крылышки. Следом на гнедой кобыле скакал Монгуш и нахлестывал вороного по крупу. Лицо у Монгуша было яростным, собранным, как гвоздь, в одну точку. Вороной жеребец принадлежал их семье, и Монгушу хотелось, чтобы приз взял он.
Приз дали вороному, хотя многие кричали, что каурому помешала девушка на лошади. Девушка, которую сбил каурый, была та самая, разглядывавшая Тогуса. Тогус вдруг почувствовал удовольствие оттого, что она плохая наездница, что ее сбили. Он спросил о ней Монгуша, и тот ответил, что эта девушка их дальняя родственница. Звали ее по-русски Зоя.
6
Пили дома араку и портвейн, а на улицу выходили попеть песни и поскакать верхом. В сумерках то и дело проносились по поселку лошади с двумя, а то и тремя всадниками, стонала земля.
Тогус не помнил, когда последний раз ездил верхом. У лошадей тоже был свой характер, свое сопротивление. И потом, сам он двигался по земле быстро и бесшумно, а шаги лошади можно было услышать издали.
Что-то томило Тогуса – будто потерял любимый нож или намочил спички. Он не стал пить араку, вышел из юрты и увидел Зою.
– Я тебя ждала, – сказала она ему по-монгольски. – Не пьяный? Садись-ка, поедем.
Он сел позади нее, на круп. Они выехали далеко в степь, спешились. Лошадь брела следом, нюхала воздух и фыркала.
– Целует нас! – сказала Зоя, засмеялась и поцеловала Тогуса по-монгольски: сильно втянув ноздрями его запах. Он тоже вдохнул ее запах. Кожа ее пахла, как пахнут сухие камыши или хлеб на току. И еще потом.
– Дай мне твою ленту, – сказал Тогус. – Уйду далеко, понюхаю – тебя вспомню.
7
Они дошли до реки. Лошадь стала пить. Зоя разделась и вошла в речку. На середине ей было по щиколотку. Она мылась, плеская на себя воду, Тогус глядел на ее белеющую спину, на глубокую ложбинку между крепкими лопатками, на тяжелые бедра. Потом Зоя повернулась к нему лицом и стояла, обсыхая на ветерке, улыбалась. Зубы у нее были белые, словно луковички кандыка – песьего клыка. Впрочем, большинство бурят и монголов отличались ослепительной белизной зубов, потому что с детства пили козье молоко.
Зоя оделась. Тогус расстелил полушубок, и они легли обнявшись. Лошадь ходила по лугу, позванивая стременами, хрупала, обрывая траву, после встала возле их изголовья, втягивала ноздрями воздух и фыркала.
Над ровной и длинной, точно крыша русского дома, горой показался кончик месяца, потом он вылез весь, тоненький, как серебряная серьга, лег на гору и лежал до тех пор, пока не побледнело небо. Принялся кричать хеккулун – кукушкин раб, дикий голубь. Тогус, чуть приподняв веки, смотрел на гору и улыбался.
8
– Ты еще будешь здесь сегодня? – спросила Зоя.
Тогус кивнул, хотя утром он никогда не знал и не хотел знать, где будет в полдень. Зоя довезла его до юрты и уехала в горы: там ее родители-чабаны кочевали сейчас с отарой.
Тогус вошел в юрту. Брат спал, мать сидела у потухшей железной печки, сосала танзу, клоня голову на грудь. Черные с сединой волосы, заплетенные в две сходившиеся на спине косы, были растрепаны, лицо помято. Ноги в красных с узорами немецких гольфах (их завезли в магазин большую партию, и все, от мала до велика, щеголяли в эластичных цветных носках и гольфах) были раскинуты, как у мертвой, платье задралось.
– Хо-одишь, – проскрипела она, приоткрыв глаза. – Не ложись здесь, там теленок спит.
Она подняла голову и подождала, пока голова перестанет качаться. Спросила:
– С Зойкой Тулушевой гулял? Хорошо зарабатывает… Донгу видел тебя с ней… Жениться будешь? Пора… – Она помолчала, о чем-то вспоминая, достала с аптары бумажку, протянула Тогусу. – Директор прислал. Нужен ты ему.
Отца Тогуса мать всегда называла директором.
Тогус молча взял мешок и карабин и вышел из юрты. Небо стало совсем светлое, всходило солнце.
Тогусу было хорошо. Вокруг лежала большая и добрая земля, она кормила, одевала и укрывала Тогуса, но это бремя не тяготило ее: ему так мало было нужно. Тогусу хотелось молчать, смотреть и идти, не думая, что он увидит через час. Он достал из кармана Зоину ленточку, понюхал – и вспомнил снова эту ночь и Зою. Но он не сожалел об оставленном позади, потому что знал, что впереди будет другое. Ему было хорошо, и он ясно понимал, что ему хорошо. Он никого не любил. И брату он уступил лишь потому, что не хотел видеть в его глазах затаенной обиды и злобы. Но и превосходства на его лице Тогус не хотел видеть. Поэтому он проиграл шоферу, а не брату. Брат всегда должен был помнить, что сильнее Тогуса ему не быть.
Он шел долго, а когда устал и захотел есть, остановился, увидел марала и убил его. Спина марала была похожа на стволы тополей: серо-зеленоватая, чуть с рыжинкой.
Печень он съел сырой, а после развел костер, повесил котелок на сук, воткнутый наклонно к земле, и начал варить чай.
1965
Счастье
1
Пил он редко – только когда у него был к этому точный душевный настрой, когда он знал, что опьянение принесет ему максимум наслаждения. Последний раз он был глубоко, счастливо пьян полгода назад, и сегодня тоже он был пьян, стоял, навалившись спиной на ствол осины, смотрел, не видя, на светящееся в темноте окно. Слушал себя. Пальцы, ноги, спина, налитые урановой тяжестью, рвались к земле – он с наслаждением ощущал эту безмерную предвзлетную тяжесть, вжимался в ствол, потому что помнил, когда упадет – сладкое кончится, начнется бесконечное вращение, первобытный греховный полет в черном пространстве, тошнота прозрения, прорастания. Этого он не хотел. Он хотел ощущения надежды на необыкновенное. Хотя надежду, как и его любимые греки, он считал коварной. Впрочем, из числа дозволенных себе чувств он исключал также зависть, хотя греки называли ее благодетельной.
Он счастливо вспомнил, что этот клочок земли среди моря, куда сегодня утром он приехал с женой и дочерью, пустынен, что, кроме нескольких рыбацких домов, вокруг на многие километры нет жилья, что воздух тут райски чист и сладок. Он медленно, со вкусом, вздохнул, смакуя слизистой носа, горла целебное втечение этого воздуха и увеличивающуюся жадную емкостность легких – так необъятно увеличивается желудок, принимая изысканную пищу.
По лицу его блуждала улыбка удовольствия, колыхался от внутреннего смешка большой живот, толстопалые громадные ладони ухватились за гладкий ствол. Он не хотел упасть.
С моря подул ветер, стало неуютно, он вспомнил, зачем вышел, помочился и вернулся в дом, жалея, что первый, самый желанный хмель уходит, дальше дух отяжелеет, подобно телу, и в самый раз тут будут мягкая постель и сон.
Жена и дочка уже легли, он же прошел на кухню, где хозяин и его брат пели эстонские песни, сел рядом на черную длинную скамью, налил себе стакан водки, выпил, потом стал медленно, много есть, беря руками из миски куски жареного угря, разваливая кусок посередине, где брюшко, и медленно высасывая нежную, сочащуюся душистым жиром мякоть. Закусывал зеленым луком, громко хрустя и макая его в соль. Ему было вкусно есть, и смотреть на него поэтому было не противно. Потом он хорошо отмыл под умывальником руки и губы, чтобы они не пахли рыбой, принял три таблетки снотворного и лег спать.
2
Ему снилось море. Не серое, как здесь, а глубоко-черное, с тяжелой океанской волной, накатывающей на, берег, черный корабль на горизонте. И бесконечные кусочки черного шлака, колеблющиеся по всей поверхности моря, скатывающиеся на берег и снова бесконечно появляющиеся на поверхности. Цвет сна был межгрозовой – оранжевый сквозь черноту, когда одна гроза ушла и вторая вот-вот начнется, а закатное солнце окрасило небо вокруг туч.
Он мучился, боялся во сне, но эти мучения и этот страх были сладки ему, потому что он знал, что это сон.
Потом он увидел дом на берегу моря и серую асфальтовую дорогу, и себя в этом доме, и снова страх и желание выбежать из дома, и поиски кого-то необходимого, жалкого ему, а после уже страх, страх только за себя – и вот он на улице, падает, втискивает свое тело в какую-то щель, и небо озаряет ослепительная долгая белая вспышка и не гаснет, а он кричит, кричит, – и ощущает рядом какую-то женщину, не жену, ужас делается меньше, хотя не оставляет его, он прижимается к женщине, слышит под лицом, как мягко подаются ее груди – и лелеет во сне пронзительное, краткое, как замыкание, ощущение наивысшего наслаждения.
3
Утром они поднялись не рано, позавтракали яйцами, молоком и снова угрем, потом собрались идти в лес. Дочка сказала, что хочет остаться дома и еще поспать. Ей разрешили.
Они ушли, а девочка накинула на дверь комнаты крючок, подошла к окну, приподняла краешек занавески и, слыша горячей щекой влажное прикосновение цветка бегонии, проследила, как уходят отец и мать, затем стала напряженно смотреть на дорожку перед домом. Скоро мимо окна прошел с велосипедом мальчик лет десяти или одиннадцати, сел на велосипед и уехал по тропинке на маяк. Девочка задвинула занавеску плотнее, разделась, легла на кровать прямо поверх грубой самовязанной накидки и стала думать про этого мальчика. Она увидела его еще вчера, мельком, и вчера же влюбилась в него.
Она мечтала, что они принц и принцесса, живут в замке на пустынном скалистом острове. Сначала они ничего не знают друг о друге, потом случайно встречаются в одной из бесчисленных комнат замка и влюбляются.
Она лежала на кровати с открытыми глазами и видела убранство комнат этого замка, и свое платье, и то, как она идет, минуя залу за залой, и свое отражение в огромных зеркалах, и то, как она вдруг замечает этого мальчика, а он давно уже смотрит на нее, и то, как он идет к ней, и свою робость, и первое прикосновение, и его руки на своем теле.
Глаза у ней были открыты и заведены, как у спящей птицы, тело, обмякнув, слабо двигалось по шершавой вязи накидки. Видения ее были грешны, хотя это был не тот взрослый грех, о котором она узнала от девчонок в школе. То ей казалось скучным. Греховное странное наслаждение она получала, вспоминая, как, когда ей было шесть лет, ее царапал семилетний мальчик. Царапал молча, медленно – и ей не было больно, только стыдно.
После, очнувшись, она поднялась, постояла посреди комнаты, сгорбившись, как старуха, оделась и снова подошла к окну, мальчик возвращался с маяка, везя в сетке, привязанной к багажнику, три буханки хлеба. Он поднял глаза – увидел в окне над цветком бегонии маленькое скорбное лицо с плотно сжатыми губами, с белой челкой.
4
Это была их младшая дочь – «поскребышек», как определила ее про себя хозяйка дома, где они сняли комнату. Старшей дочери исполнился двадцать один год, она недавно вышла замуж и вместе с мужем проводила каникулы в туристской поездке по Крыму. Старшая была крупная, щедра телом, красивая, как мать и отец. Когда они появлялись где-то вместе, их называли «семейство Гаргантюа».
Младшая была спокойным замкнутым ребенком, никогда не болела, и родители привыкли не замечать ее, позволяя ей все, зная, что она никогда не сделает ничего, что повредит ей или принесет неприятности им. В прошлом году она пошла в школу и училась отлично, кроме того, она занималась дома английским и французским языками, а также музыкой. Все три педагога говорили о ней, что у нее удивительные способности. В общем, она была идеальным ребенком для родителей, которые живут не ради детей.
Они отошли от дома на сто шагов и очутились в лиственном светлом лесу. Среди вязов, ясеней и лип не часто встречались широкие ели, низкие синие сосны. На женщине было надето ситцевое в горох платье, открывающее голые колени, и тоненькая шерстяная кофта эстонского производства, которую она купила в Кингисеппе. У нее были темно-русые с блеском, вьющиеся волосы и чувственная вздернутая губка на бело-розовом, почти без морщин, лице. Муж с удовольствием оглядел ее, остановился и притянул к себе. В ее глазах, когда она смотрела на него, тоже было удовольствие: рыжий, без плеши, хотя ему исполнилось уже сорок пять лет, голубоглазый, с загорелым, точно у моряка, тяжелым лицом, с крупным сильным телом. Они долго поцеловались, потом пошли дальше, держась за руки.
Тропа делалась все у́же, вдруг исчезла – они пошли без дороги, не боясь заблудиться, потому что со всех точек острова был виден маяк, неподалеку от которого они жили. Им попадались бетонированные укрепления, оставшиеся с прошлой войны, они спускались вниз, ели малину, бродили по заглиненным, залитым водой подземным ходам.
Потом они заметили яблоню, подошли к ней и очутились в саду, посередине которого стоял полуразрушенный остов печи, полузасосанные землей столбы фундамента. В саду росли сливовые деревья, ранетки, яблони с зимними сортами, плоды которых были еще терпки и кислы, а также дубовка и белый налив. Некоторые яблони сверху и донизу были покрыты красными и желтыми яблоками, точно драгоценным шлейфом – не видно было листвы.
Они нарвали белого налива, пошли дальше, бросая друг в друга огрызками, удивляясь, как это они в первую же прогулку, ничего о том не зная, наткнулись на сад. Но спустя несколько минут они наткнулись еще на один брошенный сад, после еще на один.
От полуразваленной печи слабо пахло сажей и глиной – точно печь недавно топилась и дождя захлестнуло в трубу.
Мужчине захотелось отойти подальше, потому что его вдруг затомил, засосал под ложечкой страх, но он не был приятным, как недавно во сне, – это был подлинный страх, предчувствие чего-то неясного, преследующего. Он быстро пошел прочь, вышел на сухую цветущую поляну, оглянулся.
– Пойди сюда, – сказал он жене и, сняв с нее кофту, постелил на землю.
5
Ночью ему снился публичный дом. Хотя никогда в таком доме он не был (видел дешевый стриптиз в Париже), к тому же дом этот не походил на описания подобных заведений в книгах, тем не менее он точно знал, что это именно такой дом. Внешне он был похож будто бы на Центральные бани, куда он ходил еще студентом: также продавались недорого бумажные талончики на вход, после чего двором и разными темными нечистыми лестницами надо было идти в отделение – и в каждом, соответствующем стоимости купленного талончика, отделении была своя, довольно большая очередь. Он помыкался от отделения к отделению, но очереди везде были длинные, а он торопился, тогда он сунул женщине при входе гривенник, и она ввела его в какую-то огромную, убогую довольно комнату, с открытым окном, выходящим куда-то в переулок, напротив окна близко было темное здание. От этого терялось ощущение интимности, которое, как ему казалось, должно было бы быть в подобных заведениях, и ему сразу стало скучно и страшно и ничего такого уже не хотелось, тем более что на грязной, заваленной тряпками кровати лежали две скучные и противные девицы, одетые в юбки и закрытые, с длинными рукавами кофты. Кроме того, в комнате находились трое мужчин, очевидно, работающих при этом же заведении, потому что взглянули на вошедшего они без интереса, обычно.
Ему захотелось уйти, потому что все было слишком уж обыденно, невкусно, но он заставил себя остаться, потому что помнил и во сне, что это единственная для него возможность обнять не жену. Сел на грязную койку, снял пиджак, повесил на стул и сказал одной из девок: «Только начинай сама, ладно? Я не очень-то умею. То есть умею, конечно, но…» – «Понятно», – девка усмехнулась и загородила собой от него пиджак и окно, и ему стало душно, и он понимал, что в это время мужчина вынимает из кармана его бумажник. Он, задыхаясь, оттолкнул девку, вскочил, кинулся к пиджаку – бумажника точно не было. «Ну, вы! – заорал он, чувствуя, что вот расплачется, потому что так ничего и не вышло, – отдайте бумажник, не то я сейчас весь ваш бардак в клочья разнесу!..» Мужчина отдал, но какой-то вроде его, а вроде бы не его бумажник, потом отдал другой, уже его. «Ну, ладно, – сказал мужчина, – иди сюда, я займусь тобой…» И томясь, недоумевая, почему он должен идти к этому отвратительному мужику, хотя жена гораздо приятнее и красивее, – он проснулся.
Скинул одеяло и долго лежал, слыша, как бешено колотится сердце, размазывая по волосатой груди обильный пот. За окном светало.
6
Нравственность – это подчинение обычаям, подчинение традиционному способу действий. Самый нравственный тот, кто все время приносит жертвы обычаю.
Но ему было легко приносить эти жертвы: он появился на свет с необычайно развитым инстинктом самосохранения, с детства и до сих дней инстинкт руководил всей его жизнью. Он действительно любил свою жену, она была его первой и единственной женщиной, с ней он прожил двадцать два года: поженились они еще на фронте.
Ему действительно нравилось переводить греческих философов, в работе этой, далекой от треволнений сегодняшней жизни, он находил чувственное наслаждение: мысли, которые он прочитывал на древнегреческом и писал на современном русском, были более велики и совершенны, чем те, что можно было прочесть нынче в газетах и журналах. Он их и не читал, памятуя, что не следует ничему удивляться, не следует ни от чего огорчаться, ибо, что свершается – свершится, и никто тому помешать не в силах.
В общем, он жил так, как хотел, не мешая жить никому, не заедая ничей век, не гордясь ни перед кем, но ни перед кем и не унижаясь. Деньги, которые они с женой хорошо, со вкусом тратили, он зарабатывал честно: спина его к сорока пяти годам, несмотря на ежедневную длинную утреннюю зарядку, стала сутулой, потому что зимой он работал не разгибаясь. Издательства, заказывавшие ему переводы, знали его любовь к греческим и латинским авторам, его нелюбовь к спорам и выяснению отношений, платили ему по низшей ставке, хотя переводчик он был высококвалифицированный. Возможно, он был талантлив и мог бы даже написать вещи оригинальные, но он никогда не пробовал делать этого, несмотря на то, что за плечами остались фронт, плен, побег, опять фронт и многое другое, о чем можно было бы ярко и интересно написать.
7
Неожиданно наступила жаркая погода, хотя они уже и не ждали ее в это время здесь. Теперь они стали на целый почти день уходить на море.
Долго выспавшись, не рано позавтракав, они брали махровые цветастые полотенца, надувные игрушки, бадминтон – и шли к месту, отведенному пограничной охраной, для купания. Впрочем, на пляже никогда никого не было, и жена загорала голой, а он все-таки в плавках из-за дочки, потому что еще года два назад на пляже в Новом Геленджике, когда они, как обычно, отошли далеко от людей и разделись, он вдруг поймал ее спокойно-изучающий взгляд у себя ниже пояса. С тех пор он избегал появляться перед ней обнаженным, хотя очень любил наготу, даже спал круглый год голым: ему казалось, что тело так лучше дышит. Дочка иногда оставалась дома, и тогда он, идя к морю, спешил, предвкушая свое младенческое полное омовение в этой первозданной благодати.