Текст книги "Избранное"
Автор книги: Майя Ганина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)
1956
По Витиму – на материк
Ниже локтя у нее было наколото: «НЕТ В ЖИЗНИ СЧАСТЬЯ», а на тыльной стороне ладони – половинка солнца и крупными буквами: «СИБИРЬ». Тот, кто разбирался, – а здесь в этом разбирались все – взглянув на наколки, без труда бы определил, что женщина эта в свое время «отбывала срок». Наколки да шея, выше ключицы стравленная кислотой, будто огромное оспенное пятно, а в остальном она была ничем не приметной. В темном шелковом платье с цветами и чулках, несмотря на жару, в туфлях на низком каблуке. Лицо у нее было сухим и белым, вокруг глаз и на лбу прочные, будто она с ними родилась, морщины.
Марокас тронулся. «Овечка», тихонько поджимая жаркий воздух, поволокла болтающиеся на высоких осях вагончики по одноколейке, проложенной к приискам английской концессией в тысяча восемьсот каком-то году. Справа была тайга, реки, в их руслах ворочались, грохая вереницами ковшей, огромные темно-зеленые драги; слева тоже была тайга, реки, драги. Сзади остался пыльный приисковый городишко Артем; шахты, разрезы, старательские артели; впереди их ожидал старинный с темнобревными лабазами городок и судоходная река, связывающая этот кусочек земли со всем миром.
Женщина сидела прямо, прижавшись худым плечом к стенке вагончика, и глядела на молодых мужиков, устроившихся напротив. Мужики разливали в поллитровые банки шампанское. Ей тоже налили полбанки, она медленно выпила, обтерла рот и откусила от плитки шоколаду.
Потом мужики стали пить водку, добывая бутылку за бутылкой из карманов, из дорожных мешков и сумок. Женщина больше не пила, но, когда марокас остановился, сбегала на базарчик, купила десяток малосольных огурцов, которые стоили здесь по двадцати копеек штука, и принесла мужикам.
– Ай да мамка! – сказал самый молодой из них и хлопнул ее по колену.
Появилась еще бутылка, женщина обеспокоенно шевельнулась:
– Хватит тебе, малой!
– Порядок, мамка!.. Последняя!
Молодой, улыбаясь большим ртом, принял от соседа банку, выпил, глянул на женщину захмелевшими веселыми глазами и, увидев, что лицо у ней сурово окаменело и губы поджались, снова положил ей руку на колено и, сильно надавив, пообещал:
– Сказал?.. Порядок! – И опять улыбнулся.
Его сосед поднялся – высоченный, с носатым сальным лицом, качнулся, тупо вытаращившись на женщину.
– Надо выпить… – и помахал растопыренной пятерней. – Договор кончился. Рассчитались. Едем домой. Надо выпить!..
– Вам всегда надо!.. – Женщина полуотвернулась к окну и сердито напряглась, слыша, как звякает стекло о стекло, как булькает жидкость и все громче и горячей поднимается бессвязный разговор, словно пламя, в которое подливают солярки.
Не выдержав, она вскочила, схватила молодого за плечи.
– Хватит. Хватит вам! Что я с ним буду делать, когда сойдем? У нас вещи!
Молодой, посмеиваясь, как от щекотки, посопротивлялся, потом пересел туда, куда она его тащила, и кто-то из друзей тайком тут же передал ему банку с водкой. Он схватил ее и, загораживаясь от женщины, пытавшейся вырвать банку, смеясь и захлебываясь, половину выпил, половину расплескал.
– Не сердись, мамка, – уговаривал ее подавший водку парень. – Друг! Как я могу отказать?.. А я тебя, мамка, уважаю. Вернетесь на материк, заживете тихо, семейно… Я в гости к вам приеду. Примешь меня?..
Женщина не отвечала, вытирая платком облитую водкой рубаху молодого. Тот дурашливо хватал ее руки, тянул, как для поцелуя, толстые губы.
– Ничего… – бормотал он, посмеиваясь. – Ничего… Это она тут сердитая… А дома… И сюда поцелует… И сюда… И сюда… Миленький мой, хорошенький!.. Ненаглядный мой, сладенький!..
– Не болтай, дурак! Эх, ты… – Женщина хлопнула его платком по лицу, багрово покраснела и отвернулась, стиснув щепотью пальцы на коленях.
– А что? – удивлялся молодой. – Что такого? Говорили про нас, а мы живем! И хорошо живем…
Вдруг его замутило и начало тошнить. Женщина вздохнула, села рядом, поддерживая ладонью его лоб, глядела с хмурой нежностью на стриженый покрасневший затылок, на большие вздрагивающие уши.
– Ты ляг, ляг, – уговаривала она его. – Ничего, уберу я… Ты ляг…
Когда она вернулась в вагон, молодой уже спал ничком на тюке, спал и верзила, растянувшись на полу, ворочался, что-то мычал.
В городок они приехали вечером и сидели до утра на пристани, ожидая парохода. Когда пароход подошел, спустились по трапу вниз и заняли две полки в огромном, приспособленном под третий класс помещении трюма. Молодой забрался на свою полку и тотчас заснул, женщина засовала в багажник вещи, легла, повздыхала и заснула тоже. Спала она почти весь день, хотя рядом бегали, играя в прятки и в салочки, дети, ходили люди, гудели гудки, когда пароход приставал или отходил от пристани. Но как только молодой спрыгнул с полки и пошел умываться, она тоже поднялась, причесала тусклые, сломанные «шестимесячной» волосы и украдкой, отвернувшись от людей, протерла лицо розовым пахучим лосьоном. Оправила смятое платье и шагнула было к выходу, но молодой уже вернулся.
– Ну как, мамка? – спросил он. – Едем?..
– Едем…
Они поужинали в ресторане и вышли на верхнюю палубу. Сели рядом, глядели, как плывут мимо берега. За сопки позади них уходило солнце, будто оно оставалось в этих краях, где женщина провела двадцать лет, а там, куда они ехали, было пусто, темно, непредставляемо.
На отвалах забоев по близким к берегу сопкам рыбой белела слюда, и женщина, кутаясь в теплый платок, вспоминала, как в первый свой лагерный год щепала острым ножичком куски слюды на тонкие пластинки и с непривычки часто ранила пальцы. До сих пор, как червячки, вьются на сгибах шрамы.
Река покачивалась, глубоко вспыхивала отраженным небом. Верхняя коротенькая волна, дробясь багряными язычками, добегала до утесов и задевала их. С тех пор как по реке пошли большие пароходы, верхняя волна стала длинней, и след от нее на утесы ложился глубже. Но в бесконечной жизни реки это был такой малый период, что утесы не успели еще заметить его.
Женщина куталась в платок, смотрела на желтые, нагроможденные, как кипы грязных простынь – пласт на пласт, – сланцевые берега и вспоминала тот край, откуда она уезжала. Это был край большого, иссякающего уже теперь золота, край, отрезанный от «материка» бездорожьем и сотнями километров горной тайги. Женщина вспоминала осени и зимы, когда в городке, еще при купцах приспособленном под перевалку, склады ломились от товаров, какие, как думалось ей, на «материке» и не снились. Потом вспоминала, как года три назад караван с продуктами не успел пройти до шуги и застрял где-то чуть ли не в этих самых местах. Весна была голодной – таких не знали они и в военное время… Капризная, часто и необъяснимо меняющая глубину, река кормила край, наполняла его людьми и опустошала его.
В этом краю были свои порядки, свои обычаи. Они велись издавна и держались крепко. Золото, большие деньги, «боны», на которые в магазинах старатели задешево покупали необыкновенные вещи; пьянки, поножовщина, проститутки и нелепое правило, по которому, если ты утаил в шахте или даже украл золото, стоит добежать до скупки и только швырнуть в окно дорогой мешочек – ты вне опасности…
Теперь все изменилось. Наехал иной народ, и в шахтах не работают больше заключенные, в клубах каждый день другие картины, приезжают артисты… Неподалеку строится большая ГЭС, будет хватать электричества для новых драг, для всего здешнего золотого и слюдяного края. Пожалуй, от старого остался только марокас – «маленькая лошадка», японское, времен концессий название…
Женщина глядела на берега, размышляла, как все будет дальше.
А у молодого болела голова, не хотелось ни о чем думать, было скучно. Он выкурил две сигареты, последил, обернувшись назад, как стоят в рубке штурман и рулевой, глядят внимательными глазами на реку; лениво помечтал о том, что неплохо бы такую работенку: четыре часа повертел колесо – и гуляй до следующей вахты. Поднялся.
– Пойду, – сказал он женщине. – Может, где в карты играют. Делать-то чего: спать неохота…
– Ступай…
Она осталась сидеть, глядела, не видя, как река становится черной, как сползают по верхам сопок желтые холодеющие пятна. Когда совсем стемнело, она спустилась в трюм.
На их половине было весело. Между лавками стоял на попа чемодан, вокруг теснились с картами соседи. Механик с женой, едущие в отпуск; две девчонки из Киренского педучилища; продавщица, везущая ребятишек к матери на фруктовый сезон. И разбитная девица, лет двадцати семи, неизвестно куда и зачем едущая. Правда, девица говорила всем, что она учительница и едет к мужу, но народ в этих краях жил недоверчивый, бывалый. Рядом с девицей сидел молодой. Играли в «веришь – не веришь», громко кричали, хохотали, наперебой рассказывали смешное.
Женщина легла на свою полку, подложив под голову шаль и лодочкой слепленные ладони, подтянула колени, оправила сзади платье и снова задумалась. Недалеко где-то работала машина, в такт ей подергивалась скамья, от этого было уютно, будто при деле. Потом в иллюминаторе забелели огоньки неизвестного поселка, затопали по трапу ноги, машина стихла – и женщина напряглась, словно пережидая вынужденное безделье, не могла ничего обдумывать, только слушала, как молодой кричит: «Веришь?..» А девица горловым резким голосом отвечает: «Не верю!..» – «Ну, так тяни тогда!..» И все хохочут. Потом машина заработала опять, и женщина, успокоенно перевернувшись на другой бок, лицом к стене, снова начала обдумывать, как все устроить дальше, чтобы не ошибиться, чтобы все шло, как надо.
Она не тревожилась о том, где будет жить и работать. За двадцать долгих лет пребывания здесь ей пришлось переделать столько разной работы, тяжелой и легкой, грязной и чистой, что удивить чем-нибудь ее было трудно. Не беспокоилась она и о том, на что они станут жить. Правда, после здешних «вольных» денег и первоочередного снабжения жизнь на «материке» виделась ей бедной и трудной. Но у ней отложено было про запас кое-что, а потом, она умела работать…
Она обдумывала, как бы подольше задержать возле себя этого молодого мужика. Она лежала лицом к стене, и ей вспоминались разные парни и мужики, прошедшие через ее жизнь. Те мальчишки-несмышленыши, которые сходили по военному времени за парней. Обнимки с ними в умывальниках и в котельной во время ночных смен. Тогда еще у ней не столько была потребность любить, сколько желалось чужой любви, для женского самоутверждения, для того, чтобы понять, чего же она стоит. Потом охранник в лагере – первый ее мужчина. Это уже была пора долгая, длившаяся, кажется, целую жизнь, когда и она не любила и ее не любили. Приходило что-то тепленькое, как кружка сладкого чая, когда замерзнешь, и уходило. То ли было, то ли не было. Не жалелось, не помнилось.
А дальше несколько лет даже без этой кружки чаю. И вот – он.
Она лежала, отвернувшись к стене, слушала его дурашливые вскрики и представляла его лицо, его руки, кожу на его груди, гладкую возле сосков и в межреберье, редко заросшую рыжими волосками ниже ключиц. Слышала запах его кожи и его рта – смешанный запах табака и винного перегара, от этого запаха у ней начинала стучать в висках кровь и тяжелели ноги. Она прикрыла веки, чувствуя, как теплеют губы, и сжала щепотью пальцы, чтобы не ныли ладони от нерасходуемой, нетратимой ласковости.
«Как же, – думала она, – этого человеку на всю жизнь пайком отпускается или повременно на расход?.. Если повременно, сколько же у меня простою накопилось за те-то годы, сколько же недобрал у меня какой-то дорогой мужик!..»
Она перевернулась лицом к играющим и стала смотреть на девчонок, будущих учительниц, хохочущих вместе с ним. Этих она не опасалась: ночная кукушка дневную всегда перекукует. Она вообще никого не опасалась, чувствуя в себе проснувшуюся счастливую женскую силу. Она боялась только совершить какой-то промах, чего-то недоучесть.
Она глядела на девицу, откровенно жмущуюся к молодому, и думала, что вот эта всю дорогу будет лезть к нему. Но и ее она не боялась.
Играли допоздна, потом разошлись, и стало слышно, как храпит и мычит во сне носатый верзила. Она задремала, но среди ночи молодой позвал ее шепотом:
– Мамка, иди сюда. Спят все.
Она сразу проснулась и залезла наверх, ловкая, как мышь, легла у стенки, глядя в его лицо, чуть освещенное притушенным светом фонарей. После обожгла его рот сухими губами, прильнула к нему, чувствуя, как наполняет ее молодая сила и, будто высокое напряжение через трансформаторы, передается уменьшенная многократно ленивому мужику, волнует, бередит и его…
А утром с девицей и еще каким-то парнем он ушел в ресторан и появлялся иногда в трюме улыбающийся, неверно щупающий ногами пол, бледный от водки. За ним, как пришитая, таскалась девица.
Чтобы не видеть этого, женщина ушла на палубу. На спардеке все прокалило солнцем, она спустилась на нижнюю палубу и села в тени на ящиках, рядом с учительницами, слушала их разговоры. Потом подсел парнишка-моторист, тоже киренский, болтал что-то веселое и детское еще, картавил. Одна из учительниц, мелколицая, стриженая, вертелась, будто ее кололи иголками, торопилась ответить смешное. Другая молчала, насмешливо, как взрослая, улыбалась.
«Этой – что, – думала женщина, – белотелая, сытая. Такой отдыхать не дадут. Покопается… А та… Огуречик-пупырышек… Хоть и шустрая, да нарвется на какого-нибудь женатика. Парни таких не любят, это на мужичка товар».
Она думала о девчонках обидно и с превосходством, потому что все, о чем они размышляли со страхом и нетерпением, она превзошла, прошла уже то неведомое, долгое, неласковое, что называется жизнью, определила цену всему и точно знала, что ждет впереди ее, и даже то, что ждет впереди этих девчонок. Они ей были неприятны и детским заигрываньем с парнишкой – это походило на лото с картинками, когда она сама давно уже играла всерьез и зная карты партнера. Интерес не пропадал, пропадало лишь что-то неуловимое, о чем она давно позабыла.
– А помнишь, – спрашивал, счастливо улыбаясь, моторист, – как ты бежала, а мать тебе велела отнести молоко, а ты с Петькой в кино опаздывала, а я отнес?..
Светленькая девушка кивала, насмешливо отводя глаза, а маленькая неотрывно глядела в толстощекое, блестевшее по́том и детской свежестью лицо моториста и перебивала, отвлекая на себя внимание.
– Виталька, ты говорил, усы отпустишь, как школу кончишь? Ты брейся, чтобы скорее росли!..
– Вырастут, – равнодушно картавил Виталька. – Еще надоест бриться.
– А когда я на Байкале в турлагере была… – не унималась маленькая. И женщина удивленно слушала что-то про альпенштоки и кеды, про банджо и аккордеон. А девчонка уже напевала тоненьким голоском какую-то чушь:
Мама, я лезу,
Мама, я лезу.
И потом:
Лежу с разбитой головой…
Зубы рядом!..
Виталька и светленькая девушка невольно хохотали; улыбалась про себя и женщина, добрела, думая: «Нет, ничего… Эта тоже свое возьмет… «Мама – лезу!..» Выдумают! Наши-то песни тяжелые все, с матерщиной…»
Она представила себе маленькую учительницу в классе, с ее угреватым подвижным лицом и встрепанной прической, шумную, крикливую, любимую ребятней. Представила и другую, тоже любимую ребятишками, но иначе… Маленькую заглазно будут называть по имени, а ту непременно по имени-отчеству…
«Маленькая так и помрет малышковой учительницей, – думала женщина, – а та, наверное, институт кончит…» Она прониклась симпатией к маленькой, завистливым холодком к другой, и тихонечко, как залеченный зуб, начинало ее донимать сожаление о чем-то могшем быть, но не сбывшемся. Таких мыслей она не любила и думать об этом не стала.
На палубу из ресторана выскочила девица, огляделась и, заметив учительниц, подошла.
– Берите, девочки, – протянула она кулек с конфетами и села рядом.
Девчата по-свойски хватанули по горсти конфет и продолжали болтать, шурша прозрачными бумажками. Вышел, покачиваясь, молодой, дурашливо ухмыльнулся и хлопнулся возле девицы, сунув ей под мышки руки. Виталька покраснел:
– Вам тут что?.. Случной пункт, что ли? – закартавил он. – Пьяный, так спать иди! Ну!..
– А кто ты мне? – удивился молодой. – Ты мне кто?.. Никто!.. Не хочу и не пойду.
– Пойдешь!
– Не пойду.
– Пойдешь!
– Не хочу и не пойду. У меня такие же права. И не пойду.
Виталька встал и толкал молодого в плечо, а тот откачивался назад и снова, улыбаясь, наваливался на девицу. Она хихикала, будто ее щипали.
– Не хочу и не пойду, – говорил молодой.
– Пойдешь! – белел от гнева Виталька.
– Не хочу и не пойду!
– Не надо, – не выдержала женщина, боясь, что Виталька ударит его, что будет скандал и молодого побьют. Драться тот не умел. – Не надо! Девчата, попросите, чтоб не трогал он его, я уведу.
– Это сын твой, тетка? – звонко и зло спросил Виталька. – Бери его тогда к… – Он так же звонко и четко выругался.
– Идем, – женщина дернула молодого за руку. – Идем, дурак… Да что ты прилипла к нему, сука!..
Ей удалось наконец утихомирить его, и он заснул. Она же села на свою полку, глядела рассеянно, как толстая продавщица прихлебывает из кружки чай, как балуется с братом продавщицына дочка, и думала о том, что, когда они устроятся, она станет ходить в парикмахерскую делать массаж и разные маски. Говорят, это разглаживает морщины. И одеваться будет по моде.
Девочка набегалась, залезла наверх и заснула, свесив ножку в грязном носке. Продавщица достала яйца, начала чистить их, потом спросила, взглянув спокойными, как у коровы, глазами:
– Наколки у тебя, сидела, что ли? За растрату небось?
– Почему за растрату?
– У нас недавно заведующую посадили.
– Нет… Я на станке работала, чего там растратишь!..
– А за что ж?
Женщина вздохнула и принялась в который раз рассказывать, как работала во время войны на заводе, поехала побывать домой в деревню да по дурости прогуляла почти неделю, ее судили за дезертирство и «дали срок». Она рассказала, вспоминая снова слюду, и бараки, и нары, и работу на лесоповале, и своих товарок по лагерю, среди которых были такие же бедолаги, как она, а были и настоящие шлюхи, урки, выделывающие черт те что. Вспомнила, как освободилась пятнадцать лет назад, но не поехала домой, потому что мать умерла, а брат ее не ждал, и никто ее «на западе» уже не ждал… Она рассказывала, а толстая продавщица вздыхала, качала головой, и глаза у нее стали испуганными, – видно, она прикидывала, каково же там приходится заведующей и как бы самой ненароком не составить ей компанию.
– Ничего. Сейчас, говорят, там уже того нет, – успокоила ее женщина и потерла ладонью наколки. – Приеду на материк, сведу. Говорят, сводят.
– Сводят. – Продавщица кивнула. – Больно только небось до ужаса.
– Ну, нешто это боль… – Женщина усмехнулась. Она вспомнила, как голодная и замученная до того, что поднималась на пять ведущих в барак ступенек с передышкой, решилась сделать «мастырку». «Мастырки» в лагере делали часто, когда не хотели ходить на работу, друг перед другом, одна нелепее и тяжелей другой. Соседка по нарам проглотила ключи, подруга разрезала себе подошву на ноге и посыпала солью и грязью, пока нога не разболелась. А она раздобыла кислоты и сожгла себе шею… Страшно вспоминать…
– А он кто же тебе, – продавщица кивнула на спящего. – Не сын, значит?
– Так… Знакомый. Едем вместе.
– Значит, ты и не рожала, – допытывалась продавщица. – Как же без детей?
– А что?.. Дети нынче… Радости-то от них…
– Все же. – Продавщица отставила пустую кружку, смяла бумагу со скорлупой и поднялась. – Увойкалась, чумазая… – пробормотала она, отодвинув от края девочку.
Женщина тоже посмотрела на перемазанное черникой личико, на ножку в съехавшем носке и отвернулась. Она была равнодушна к детям, но ей стало неприятно. Чтобы не разговаривать больше с продавщицей, она легла спать. Ее разбудил носатый верзила. Он стоял над ней покачиваясь и гудел что-то.
– Чего ты? Господи, поспать не дадут, шелобаны!
– Мать, одолжи на похмелку рублевочку. Деньги, пока спал, украли.
– Были они у тебя! Иди, нашел мамку!..
Особенно не огорчившись, верзила двинулся к продавщице и принялся выпрашивать у ней кружку, напиться.
– Сейчас, отвешу! – огрызнулась та. – У меня из нее дети пьют.
Маленькая учительница молча подала верзиле чистую банку, но он не ушел, а вдруг загляделся, как светленькая расчесывает косы. Маячил в проходе, пытаясь что-то проговорить толстым языком, и потрясенно смотрел, как текут из-под расчески, отражая свет, русые, длинные, удивительные…
Продавщица последила за его лицом и наставительно произнесла:
– Что, дурак большой, нравится?.. Сам бы мог на такой жениться, кабы ум не пропил!
Верзила, блаженно ухмыльнувшись, качнулся к девушке и, растопырив пятерню, не касаясь, поднес к волосам. Лицо у него было умильным, толстый язык, ворочаясь, выговаривал ласковое.
Женщина неприязненно наблюдала за всем. Она снова подумала, что если бы ей обменяться годками с этими девчонками, то как бы она теперь хорошо все устроила, все бы обдумала, всего бы добилась, не потратила бы зря ни денечка. Сунула под щеку слепленные лодочкой ладони, уставилась в стенку сухими упрямыми глазами и довольно вспоминала, что даже при той тяжкой, невозможной судьбе, которая ей досталась, она сохранила себя, не разбросала, не растоптала, добилась чего-то своего. Ей хотелось скорее приехать на место, поступить на работу, купить домик и жить. Какая это будет жизнь, она не знала, но чувствовала, что не упустит в ней ни одной радости, все переберет на вкус и на ощупь.
Она легла на спину и, закинув руки за голову, стиснула щепотью пальцы.
Верзила, пошатавшись по пароходу, снова лег, заснул, во сне мычал что-то и вдруг ясно произнес:
– А она говорит ему: «Мой любимый»… А она говорит ему…
Молодой проснулся, но вставать ему не хотелось: болела голова. Он не размышлял над тем, что скоро они приедут и нужно будет опять чем-то заниматься. Он никогда над этим не размышлял, потому что все всегда как-то образовывалось.
Жизнь не баловала его. Он остался сиротой, был у тетки четвертым нахлебником, в школе не доучился. В сезон ходил работать на сахарный завод, но какая доставалась работа, он не помнит, помнит только, что тетка подшила к его брюкам длинные карманы, и он каждый день таскал домой килограммов по пяти сахару. Впрочем, кого он знал, таскали все. Когда сезон кончался, он подсобничал у плотников-шабашников, а после завербовался сюда. Потянуло не за большой деньгой, а за чем-то ему самому неясным.
В отделе кадров он сказал, что на шахте работал, но по случайности определили его в бригаду таких же, как он, впервые взявших шахтерскую лампочку. Им дали забой, и они пошли рубать там, где легче сыпалось. Они совсем было решили, что работка эта не тяжелая, только пыльная, как вдруг пришел сменный мастер, поглядел на их работу и сказал: «Вы это что же, «малай» гоните? Не видите – «куполит»? Кусты пришли, скоро солнышко покажется…» Бригаду расформировали, и он снова, как и везде, получил машину ОСО – две ручки, одно колесо… Но не завидовал приехавшим с ним и освоившим уже специальность ребятам, не огорчало его и то, что денег платят сравнительно немного, еле хватает на пропитание да на выпивку. Улыбаясь, с удовольствием слушал байки стариков о былых бедовых деньках этого края и ни о чем не жалел. Не завидовал инженерам из управления, имевшим пропуск с полосой «без досмотра», сам же после смены, посмеиваясь, проходил через «хомут», и каждый раз ясная, как его совесть, молчала над ним контрольная лампочка.
Жизнь его немного повернулась, когда однажды пьяный забрел он к комендантше их общежития, и она его не прогнала. Память привела его к ней еще раз, уже почти трезвого, потом еще. А после он переселился, в ее комнатушку, принимал ее заботы, и было хорошо ему. «Связался со старухой!» – упрекали его в поселке, но он не обижался. Он не размышлял, долго ли он с ней проживет, как все будет дальше, чего он хочет от жизни и чего жизнь хочет от него. Он вообще ни о чем не думал, улыбался, глядя в потолок, покачивая гудящей головой.
Сойдя с парохода, они пять суток ехали поездом и наконец добрались до места. Именно в этом городке, где, как ей казалось, она помнила все, а ее уже никто не мог помнить, женщина рассчитывала купить домик на окраине. Ей хотелось, чтобы при домике был небольшой садик и цветы, но огород и скотину она не надеялась держать, потому что отвыкла от крестьянской работы и не любила ее.
Они переночевали на вокзале, предполагая с утра, оставив вещи в камере хранения, идти в городок, чтобы разузнать насчет всего. Но утром женщина передумала.
– Прежде к брату сходим. Гостинцы отнесем, побываем, а после уже начнем обустройство. Успеем…
Брат по-прежнему жил в деревне, километрах в пятнадцати от городка. Отправились пешком, собираясь после попроситься на попутку. Женщина шла впереди, с сумками через плечо, молодой шагал за ней. Едва выбрались за околицу, полил дождь. Молодой предложил было вернуться, но женщина торопилась.
И они пошли под дождем. У женщины прилипли к лицу волосы; и платье, отяжелев, путалось между колен, но она торопилась, убыстряла шаги, а когда совсем промокли туфли, сняла их и пошла босиком, радостно вспомнив, что лет двадцать уже не ходила босиком по земле, потому что «там» земля холодная, мерзлота лежит неглубоко, никогда не оттаивая. Женщина глядела вокруг, поворачивая маленькую, как у голубя, голову, видела созревшие, ржаво-серые под дождем поля и опять счастливо думала, что «там» вдоволь поглядеть кругом некуда: либо тайга, либо горы.
Ветра не было, дождь лил прямо и густо, пеня желтые лужи в промоинах, облизывая рыжий, под босой ступней сытно-упругий, как сырое тесто, суглинок. Женщина вспоминала: вот здесь, за поворотом, Лещев овраг, а как поднимешься на горку, пойдут столбы электропередачи, а после Солдатов овраг, а после Пьяный…
Поля, овраги, милая моя сторона.
1959