Текст книги "Избранное"
Автор книги: Майя Ганина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
Вынулись и остальные два кирпича, закрывавших суконную прокладку. Она осторожно, точно пластырь с раны, точно мокрую бумагу с переводной картинки, стянула ветхую тряпку. Под ней оказалась крышка металлического заржавевшего сундучка, она помнила такой же точно у тетки, с пуговицами и нитками, развалился от времени и был выброшен. Молча, похолодев вдруг отчего-то сердцем, она извлекла сундучок и понесла на стол. Он был заперт, конечно.
Они переглянулись. Дело застопорилось.
«А ну, – сказал вдруг он и полез в нижний выдвижной ящик гардероба. – Может, повезет». Достал связку ключей, ключищ, ключиков, ключенят. Просмотрел вдумчиво бородки, поднес к глазку один, потом второй. Третий подошел, повернулся, захрустев, осыпав на клеенку рыжую кучку ржавчины. Крышка открылась.
Там доверху были набиты бумажки. Связанные стопками – сотенные, тысячные, сейчас уже не вспомнить. Царские надежные деньги, захороненные кем-то, кто надеялся сюда вернуться «после всего». И боле ни медного гроша.
Она побледнела в первое мгновение, когда увидела стопку этих драгоценных бумаг. Потом усмехнулась. «Я еще думаю и не верю себе: легковат, мол, что-то. Видали. Всю жизнь так. Кладодержателем оказался идиот. Обидно». Он тоже усмехнулся, развел руками, вернулся к окну, засунул обратно шкатулку, начал аккуратно укладывать назад ветхую суконку, кирпичи, мусор, отодранную доску. Извлек откуда-то комок замазки, размял не торопясь, подмазал. На это все у него ушло полчаса. Она сиротливо сидела на диване, уперев ладонь в вылезающую пружину.
«Это же прекрасно, – сказал он и сел с ней рядом. – Слушайте, ведь это просто прекрасно. Вошла по-хозяйски, подошла к окошку, извлекла клад. Удивительно, а. Надо будет потом постукать по стенам. Не исключено, что где-то все же замурован настоящий». – «Ну нет. С меня хватит. Я чуть не умерла. Сердце запрыгало, никак не успокоится. Такого со мной еще не бывало, я из тихой обители духа». – «Ну не надо. Я-то считаю тоже, пока хватит. А то соседи в милицию сообщат. Я уж видел, Мария Павловна не утерпела, вытащилась во двор и глядит – чего это я там творю. Услышала стукоток. Может, это ее приятель тут бумажки хоронил». – «Разве не ваши предки тут жили до всего». – «Нет. Мать и отца сюда вселили в двадцать пятом году. А насчет кооперативной квартиры. Свет клином сошелся. Обменяем две наших на однокомнатную с удобствами. Есть ведь люди, которым позарез надо разъехаться. Мне вдруг тоже захотелось остаток лет прожить с ванной и индивидуальным санузлом». – «Но ведь тогда». – «А что нам помешает. Надо под конец жизни выдать какой-то поступок. А то проплавали до старости лет между небом и землей в эмбриональном состоянии. Я созрел для смены ритма».
9
Они подали заявление и через месяц сочетались законным браком. Когда возвращались домой, она вдруг увидела, что тополь покрыт красненькими клейкими червячками и сильно пахнет. Еще один день рождения наступил, еще Новый год.
Вскоре же они сходили, дали объявление, что нужна однокомнатная квартира с удобствами, приходить смотреть по средам и пятницам с семи до девяти вечера. Но никто не спешил смотреть комнату в малонаселенной общей квартире и отдельную без удобств. Только Наташка, с какой-то тайной надеждой штудировавшая эти выпуски, спросила, не она ли дала это объявление: «светлая, уютная, пятнадцать квадратных метров в малонаселенной тихой квартире».
«Дед, – сказала она с укоризной, – а я надеялась, что ты вышла замуж за богатого, с комнатой, эту оставишь мне с Володькой. А ты обмен». – «Разве вы помирились». – «Была бы комната. Есть же у этого старичка отдельная комната, чего вам надо на старости лет». – «На старости лет тоже хочется жить хорошо, – сказала она неожиданно жестко. – Особенно если до этого всю жизнь не жил». – «А мне кажется, ты, наоборот, очень хорошо жил, дед. Зачем тебе понадобились эти перемены. Не знаю. Мне это не нравится». – «Ты согласилась бы прожить, как я. Нет, ты надеешься, что у тебя все наладится, будет нормально». – «Конечно, зачем тогда жить». – «Ну вот. Я тоже понадеялась. И потом, почему-то мне кажется, этот обмен мой пойдет тебе на доброе. Не знаю, но так. Я ведь о тебе тоже все думала, голову ломала. Но ничего не придумала».
Разговор этот происходил в один из ее «убегов». Два раза уже за недолгие месяцы своего «законного» сожительства она находила предлог, чтобы уползти в прежнюю раковину, в одиночество. Мотивировала тем, что им, поскольку рассчитывают переезжать, надо разобрать барахло, оставив минимальное, ведь комната все-таки будет одна, вряд ли большая, а бебехи возить им из двух. Относительно мебели уже решили, что из его мебели, как ни жаль, возьмут лишь чешские полки и дубовый обеденный стол, если только он не развалится, едва его стронут с места. Ее мебель забрать придется всю, она была еще достаточно новой. Мебель на кухню, буде таковая окажется, надо покупать, посему она снова стала брать домой халтуру, зарабатывать. Сбережений ни у него, ни у нее не было.
Уйдя к себе, она печатала, а потом допоздна разбирала коробки с бумагами, до них у нее за эти десять лет так и не дошли руки. Смотрела, отрываясь от писем, документов, тетрадей, на голубенький экран телевизора, разговаривала с ним, объясняла, почему теперь ему почти все время приходится оставаться в одиночестве, без средств к существованию и без работы. Оправдывалась: чуть ли не пять лет они дарили друг другу сносные вечера. Еще не решили, брать ли ящик с собой либо сдать в комиссионный, где за него, в лучшем случае, заплатят рублей семьдесят. Марка эта устарела еще не окончательно, но все же устарела.
Было ей хорошо в своей комнате, чисто, высоко, но и грустно чуть-чуть, потому что она вдруг поняла его беззащитность и немоготу быть одному, а она быть одна еще могла.
У него она спала на старой походной раскладушке типа складной кровати, с ветхим матрасом, набитым морской травой. После ее просторной упругой тахты ложе это казалось ей достаточно неудобным, и не терпелось уже переехать куда-то, чтобы спать по-прежнему на тахте.
В одну из сред в дверь вдруг постучали. Вошли мужчина и женщина, сообщившие, что по объявлению. Стали ходить по комнате, в кухню, в туалет, вздыхали недовольно, попросили показать вторую. Она сводила их к себе, там они охали меньше. Вернувшись, сели без приглашения за стол и молчаливо выжидали чего-то. Не дождавшись, женщина спросила:
– Доплачивать будете?
– Об этом даже речи не может быть, – раздраженно ответил он.
Они переглянулись, встали, сказали, что зайдут в пятницу, если не передумают.
Ей не понравились эти люди, видно, что пьющие и безалаберные, – женщина была большая, крупнокостая, не по возрасту ярко накрашена, с поношенным свалявшимся париком на голове. Мужчина узкогруд, сутул и краснолиц. Она решила, что если в ее комнату пойдет мужчина, то на обмен соглашаться нельзя. И вообще, наверное, нельзя подносить соседям такое.
Размышляя обо всем этом, она не спала и переворачивалась иногда то на один, то на другой бок на своем прокрустовом ложе. Он тоже вроде бы не спал, потому что, когда под ее грузным телом скрипела кровать, начинали тихонечко петь и пружины в диване.
Он вдруг окликнул ее по имени, впервые, пожалуй, за более чем полгода их знакомства. Она отозвалась не сразу и удивленно.
«Пойди ко мне, – попросил он. – Что-то мне… Ладно».
На следующий день она вспоминала этот эпизод с чувством какой-то брезгливо-родственной жалости. Но скоро брезгливость ушла, осталось чувство близости, родства и сочувственной жалости, конечно.
В пятницу претенденты заявились уже втроем. Оказалось, им позарез необходимо разъехаться со взрослым сыном, так обострились отношения. Сын производил не такое уж плохое впечатление, хотя тоже, видимо, выпивал, любил, выпив, покуражиться, но что-то в нем было обнадеживающее, может быть веселость молодости и добрый свет в глазах.
В ее комнату должен был въезжать он, потому она не с таким уж тяжелым сердцем проводила их еще раз к себе, отводя взгляд от укоризненных глаз соседок.
Если честно, ей казалось сомнительным, чтобы нормальный человек, единожды войдя в санузел монастырского дома, согласился за любые возможные блага въехать в этот дом. Себя она утешала временностью пребывания. Ей стало все понятно, когда они отправились посмотреть, что же за однокомнатная квартира с удобствами отходит в их распоряжение. Все было донельзя грязным, запущенным, санузел, хоть и индивидуальный, ничем не отличался от общего. Видимо, жильцы считали, что место это по самой первоначальной идее должно быть грязным. Но имелась там ванная, правда жутко грязная, в трещинах, совмещенная с санузлом, была горячая вода, была и кухонька метров восьми. Вряд ли кто, кроме этих босяков, мог согласиться на их сомнительный обмен, поэтому она, представив, как все в конце концов может выглядеть после ремонта, сказала, что, пожалуй, поедут. Рядом находился Измайловский парк, где она не бывала со школьных лет, почему-то это показалось ей хорошим предзнаменованием.
Договорились, что обе выезжающие стороны будут производить ремонт на новом месте собственными силами.
Отчаявшись перебрать теткин архив, где были собраны семейные бумаги едва ли не за сто лет, она решила, махнув рукой на историю семьи, отдать их Наташке в макулатуру. Та не взяла, – оказывается, талоны на книги теперь давали не каждый раз, а по большим праздникам, подкарауливать эти праздники у Наташки не было охоты. Тогда вечерами, чтобы не привлекать внимания соседок, знавших ее с пеленок и судачивших о перемене в ее судьбе, она стала вытаскивать эти коробки на помойку и растрясать по контейнерам. Когда она вытряхивала последнюю коробку, к ее ногам упала, весомо стукнув, стопочка писем, перевязанных розовой лентой. Она подняла ее и сунула в карман, сообразив по бряку, что внутри что-то вложено.
Придя домой, она растормошила стопочку, извлекла из крохотного пожелтевшего конверта с голубком на уголке два серебряных рубля и записку. Дата соответствовала году ее рождения, она заинтересовалась. Потом стоя лихорадочно прочла все письма из стопки, собрала их в сумочку и хотела бежать в монастырский дом, показывать, кричать, рвать на себе волосы.
Но вернулась, села на тахту, перечла письма еще раз, мелко порвала и порция за порцией спустила в унитаз. В конце концов, чистая случайность, что она обнаружила и прочла это. Могла бы спокойно и не знать ничего.
10
После переезда они оба взяли отпуск, положенный им как молодоженам, и принялись за ремонт. На удивление, он тоже оказался с руками, белил рамы, красил двери в тот колер, который они вместе придумывали, клеил газеты и помогал клеить обои. Зайдя на строящийся дом, поглядел, как кладут плитку, и поменял треснутые кафелины на стенах и метлахскую плитку в санузле. Поменяли совместными усилиями линолеум на кухне и в коридоре, сменили даже унитаз на импортный, сменили раковину на кухне. Ванну она покрыла тремя слоями аэрозольной эмали, потому что денег на новую у них уже не было. Пол в комнате после долгих дебатов решили все же не крыть лаком, а натереть.
Первое время они уставали с отвычки к серьезному физическому труду, потом втянулись и возились с удовольствием. Когда трудоемкая и грязная часть обустройства была окончена, она с наслаждением, словно продолжая видения своей второй жизни, покупала и вешала зеркало и стеклянную полочку в ванной, зеркало в передней, шкафчики на кухне, деревянную тарелку с курицей или павлином на кухне, дешевые пестренькие занавески.
«Вила гнездышко», – как смеялась Наташка, приезжавшая в воскресенье помогать. Покрутившись часа три, она увела их на Измайловский пруд загорать, заявив, что ремонт – это прекрасно, однако отдыхать надо, потому что впереди год работы. Наташка помогала перевозить вещи и, сняв в его комнате тот самый облезло-красный абажур, обтянула заново ацетатным дешевым шелком в цветочках, привезла теперь. Действительно ничего лучше для этой их комнаты придумать было нельзя. Ее люстру повесили на кухне.
И вот наступил день, когда были отмыты и натерты полы, наведен лоск в ванной, повешены занавески, постелена клетчатая крахмальная скатерть на круглый стол. Можно было, как она обещала уезжая, позвать прежних соседок, Наташку, Марию Павловну, устроить новоселье.
Кончив «освежать» пол, натертый темно-красной мастикой, она остановилась у балконной открытой двери, глядя, как колышутся в солнечном вечерне-желтом луче легкие занавески, как тяжело и уютно тлеют овальные золоченые рамы картин на темно-зеленых немецких обоях, стена корешков старинных книг за поблескивающим стеклом чешских полок.
Счастливым умиленным сердцем увидела вдруг, как это все прекрасно, сказочно-прекрасно, и суеверно поняла, что по доброй воле никого не впустит сюда, как в алтарь. Слишком уж невероятно было хорошо, такого не бывает.
Он мок уже часа два в ванной, пыхтел и то пускал воду, то шумел душем, наслаждаясь. Она не торопясь засунула в духовку сдобный пирог с изюмом, корицей и орехами, тот самый, что традиционно пекла бабушка ее прабабушки, который по тому же, ничем не упрощенному рецепту пекла единожды в год она, угощая соседок в день рожденья. Рецепт полагалось передавать только по наследству, какие-то мелочи она утаивала от соседок, поэтому ни у кого из них такого пирога не получалось. Теперь она испекла его для двоих, думая о том, что надо все-таки записать точный рецепт и оставить ему. Пусть сохранит.
Словно бы во второй своей жизни, она все делала неторопливо, смакуя каждый жест. Ставила на клетчатую скатерть красивые тарелочки, сохранившиеся из старых семейных сервизов, хрустальные рюмки, салатницу с овощами и селедочницу с лепестками дефицитной красной рыбы, с коричневым рядком шпрот. Все то, чего уже сто лет не было на ее столе, потому что какие для одной столы – поела, и все. Пирог разве что пекла в именины.
Села поодаль, любовалась. Ничего больше ей сейчас не было надо, стояло мгновение счастья.
Наконец он вышел из ванной, красный, под цвет халата, точно его вот-вот хватит удар, сказал «пуф» и повалился на тахту, закрыв глаза. Тогда она тоже залезла в ванну, пустила воду, ненаглядно взирая, как твердая толстая струя лупит в дно ванны, щекочет кожу колючим разлетом осколков, растет неспокойная лужица, счастливо тревожа подколенки, сухие начала ягодиц, горячо подпирая в пах, переливается стеклянным лепестком через ноги. Она, хихикая счастливо, плеснула себе на бедра, на складки большого живота, поворачивала в воде так и так короткие ножки с тонкими щиколотками и мелкопалыми небольшими ступнями.
Он заглянул, приоткрыв дверь, она ахнула, закрывшись руками и склонившись к воде. Он постоял, разглядывая ее бело-розовую жирную спину с гладкой кожей, сказал с довольным смешком: «А я есть хочу, наставила там. Закругляйся. Спинку, что ли, потереть». – «Потри», – хихикнула она, слушала, не выпрямляясь, как жесткие с шершавой после ремонта кожей неторопливые руки касаются ее голой мокрой спины, гладят мочалкой, похлопывают, поглаживают. Хихикала и повизгивала глупо.
Она смывала мыло из гибкого душа, стараясь стоять к нему спиной.
Потом они сидели за столом, ели. Тянули портвейн. Затем наступила пора фруктов и чая с семейным пирогом, время сохранившихся тоненьких чашечек с пасторальным сюжетом, а заварной чайник был целый и чистый. Откусив пирог, он застонал, возведя очи горе, дожевал откушенное и, вскочив, галантно попросил ручку, поцеловал. Вдруг она заметила на его глазах слезы и с дрогнувшим сердцем погладила склоненную седую голову, подумав, что двойник-хомячок нашел себе нужную женщину, «уматерил» ее. Впрочем, сейчас она ничего против не имела.
Остаток отпуска они провели в лени и праздности, в редкие солнечные дни ходили гулять в парк, катались на пруду на лодке, загорали. Ежевечерне он залезал в ванну на два часа, а она готовила ужин, пускала телевизор, не включая звук, и ее многолетний дружок, которого ей удалось отстоять, светил голубеньким потусторонним оком, хлопотливо мелькая сменой живых картин, тоненько свистел нагревшимися лампами, словно чайник на газу.
11
Отпуск кончился, настали будни, работа, но вечера были их. Она возвращалась раньше, готовила, освежала щеткой пол, накрывала ужин. Оглядывала придирчиво комнату, не нарушает ли случайная мелочь колыхания гармонии, убирала с телевизора брошенную квитанцию, поправляла низко висящий над столом абажур в ей одной понятном стоянии рисунка на ткани. Ждала. Если шаги его почему-либо начинали звучать на десять – пятнадцать минут позже, она томилась сердцем, наращивая накал тревоги с каждой уходившей минутой, кидалась на звук ключа в замке счастливая, но встревоженная. Он старался не опаздывать, но до метро ему надо было добираться автобусом, потому сохранять точность просто не представлялось возможности.
Она прислушивалась к себе и не понимала, почему сделалась такая нервная, не похожая на себя прежнюю.
Теперь они почти не разговаривали, просто долго ужинали, сидели перед телевизором с выключенным звуком, поглядывая изредка с улыбкой друг на друга, слушая гармонию, покой, надежность, наполнявшую их.
Спали они на тахте под разными одеялами, но скоро она привыкла к тому, что ночью ее вдруг иногда касается чужой локоть, жесткая нога, привыкла к шершавости его кожи, а когда он бывал нежен с нею, она отвечала ему нежностью и брала грех на себя.
«Ребенка нам, что ли, родить», – сказал он как-то, гордясь своей мужественностью. Она со страхом откликнулась: «Боже избави, даже не шути так. Уж лучше взять собаку». – «А можно. Я всю жизнь мечтал». – «Конечно. Я из-за соседок не заводила. Очень люблю».
На другой же день он принес под пиджаком небольшого, но уже довольно взрослого щенка чистой дворянской породы.
«На остановку кто-то подкинул, – объяснил он. – Живое, жаль. Мне мечталось породистую, но, видно, уж судьба». – «Больно мы породистые». – «Ничего не известно. В одних собаках веками культивировалась красота, в других, напротив, уродство».
Спущенный на пол щенок начал тявкать, бегать за ее ногами, пока она ходила с кухни в комнату, и напустил слишком большую для его размеров лужу на натертый паркет. Но сердце ее было томительно-полно ощущением гармонии, тишины и счастья. Умиления. Подняв щенка под передние лапки, она разглядывала вислоухую курносую коричневую мордочку, толстый живот с мокрой пипкой, поднеся его ближе к лицу, умильно почмокала губами, подула в нос. Существо сморгнуло, дернуло нижней частью туловища, пытаясь устремиться ближе, лизнуло торопливо пресным острым язычком в губы.
В дверь позвонили. Это была соседка по площадке. Попросила луковицу, пройдя в комнату и следом на кухню, удивленно, недобро созерцая новый уют.
12
Настала осень. И ей вдруг захотелось поехать после работы не домой, а в район своей жизни, посмотреть, подышать, снять напряжение, почему-то стоявшее в ней последнее время.
Неширокие улицы с черным мокрым асфальтом, и белоснежный и темно-красный кирпич кремлевских стен внизу, и темно-серого шершавого камня старинные жилища – увидела вдруг свой район новым сердцем, затосковала, запросилась назад, в настоящее свое, в чистое, прочное. Всегдашнее. Зашла в его двор, поглядела на тополь, на землю под ним, осыпанную длинными, как лимоны, зелено-желтыми листьями. Новый круг начинался. Но для нее продолжался старый.
Она вернулась домой на полтора часа позже. Он уже ждал ее, накрыв ужин как умел, телевизор работал необычно, с включенным звуком. Щенок спал, развалившись кверху животом у него на коленях.
Был он почему-то не в себе, стояло незнакомое, старая тревога какая-то. Сначала она решила, что он рассердился на ее загул, но после поняла, что нет, – поглядывал искоса тайно каким-то жалким глазом. Она вспомнила, что уже дней десять в нем что-то происходит отдельное, но ведь и в ней с наступлением осени проснулась старая тяга к одиночеству, он тоже имел право на свои мысли, свои решения, в конце концов. Не стала допытываться, в чем дело.
После ужина он вдруг пошел в переднюю и с виноватым видом принес две плотно исписанные с двух сторон бумажки. Повестки в суд. В качестве ответчиков по делу, возбуждаемому Маматкиной А. Н., той самой громадной женщиной, с которой они совершали обмен.
Десять дней назад он получил повестку с вызовом к судье, скрыл, являлся, с судьей поссорился и все колебался – рассказывать, не рассказывать, считая, что испортил дело.
Она выслушала маловразумительный его рассказ, напряженно подняв безволосые надбровья, сжав крохотный рот, раздумывала. Так, в общем, и не поняла, чего Маматкины от них хотят. Не поняла, потому что слушала его рассказ вполуха, погрузившись в себя, в то, как она жила прежде. Прежде она жила настоящей своей жизнью, теперешняя жизнь была чужая, выдуманная, как цепочка картинок ее второго, тайного существования. Но ничего вернуть было уже нельзя, потому что жизнь двигалась дальше, как река, в которую нельзя ступить дважды.
Но в день суда, проснувшись, по старой своей привычке, еще до света, она вдруг осознала настоящее, подаренное поворотом судьбы житье. Слушала тарахтенье холодильника на кухне, и тихий шелест движущейся воды в трубах, и нескончаемое рокотанье дождя за приоткрытой балконной дверью. Ощущала тяжесть сопевшего щенка в ногах и беззащитное жестковатое сопение своего двойника, отданного ей под защиту и для защиты. Смотрела на непривычные, потому вызывающие тревогу и сопротивление очертания комнаты, гармоничные и красивые на ее вкус тем не менее. Должные бы стать ее последним надежным пристанищем, углом, где они смогут всегда быть оба-два, никому не мешая, не тревожа ничье любопытство.
И вот – повестка.
Судья зачитала заявление Маматкиной, что та просит считать обмен недействительным, так как производила она его в период упадка умственной деятельности. На нее был совершен психологический нажим, ее ввели в обман. За прекрасную однокомнатную квартиру в зеленом районе ей подсунули две бог знает каких, без элементарных удобств, там с тоски ей все время хочется повеситься. Просьба к суду считать обмен несостоявшимся, стороны вернуть на прежнее свое жилье, а виновных в обмане наказать штрафом или каким еще серьезным способом. Справки о том, что истица состоит на учете в психоневрологическом диспансере и страдает шизофренией, прилагаются.
Судья зачитала заявление и спросила, что ответчики могут сказать в свое оправдание.
Ответчица молча пожала плечами, потом пробормотала растерянно:
– Как же. Мы там ремонт сделали, такую грязь выгребли-вычистили.
– Да у не вашей грязище не чета, – тут же парировала Маматкина. – Руины престо, а не жилье.
– Ремонт будет оценен и оплачен, – строго заметила судья. – И потом, они должны были сделать ремонт по выезде, теперь что говорить о ремонте, раз вы сами согласились.
– Мне непонятно, – сказал ответчик дрожащим голосом, и этот дрожащий голос пронзил ответчицу болью сильнее, чем сама грустная предстоящая им эпопея. – Почему вообще суд принял это дело к рассмотрению. Состоялся законный обмен, стороны согласились на него добровольно, действительно был произведен нами, не первой молодости людьми, сложнейший по нашим силам ремонт. Я, например, второй такой уже не смогу сделать – что мне ваша компенсация. Кто все-таки у нас в государстве переоценен. Нормальные здоровые люди или шизофреники. А через два месяца она снова начнет конфликтовать с сыном и снова захотят размен. Уже на более выгодных условиях, потому что мы из ее грязной пещеры сделали цивилизованное жилье. И опять уже другие люди будут зависеть от ее каприза. Когда менялась, она справки нам и вообще не предоставляла, умолчала о своем заболевании.
– Закон гуманен и защищает заведомо больных людей от произвола и обмана здоровых, – объяснила судья.
– А сын ваш согласен съезжаться? – спросила ответчица. – И кстати, не должен ли закон охранять здорового пока парня от влияния таких родителей.
– Это наше семейное дело, – крикнула Маматкина. – И почему сын должен с нами съезжаться. Вы, значит, будете иметь по комнате, а мы втроем должны тесниться в одной. Вам по нормам вполне хватает жилплощади в этой комнате, и живите. А то собак разводят. Очень хорошо жить за счет других хотите, господа какие.
Это было глупостью, абсурдом, на который и внимания не следовало обращать. Но у ней перехватило дыхание от этой наглости, от бандитизма словесного; господи, ведь в Библии, в законах Моисеевых есть заповедь о том, кто нанесет ближнему вред словом, почему же у нас нет такой статьи, почему нет управы на таких Маматкиных. Сердце качнулось больно, перехватило дыхание, в глазах стало темно. Она взяла, сделав невероятное усилие, себя в руки, еще не хватало их порадовать слабостью своей.
Суд вынес решение считать обмен недействительным, стороны должны вернуться на ту жилплощадь, где они находились ранее, стоимость произведенного взаимно ремонта оценить и взыскать. Судья, почему-то бывшая явно на стороне Маматкиных, предупредила все же, как и полагалось, что, если ответчики не согласны с решением суда, его можно обжаловать в вышестоящих инстанциях в десятидневный срок..
Они вышли из здания суда, направились торопливо к троллейбусной остановке, а Маматкина с мужем шагала рядом и говорила громко, что она этого так не оставит, добьется комнаты сыну, время господ давно прошло, думали обмануть честную рабочую семью, а щенка подруга-соседка все равно отравит, балконы-то рядом. От Маматкиной попахивало спиртным, лицо было торжествующим и красным.
Она чувствовала, что не выдержит, разрыдается, закричит. Что́ в таких случаях надо делать, как защищаться, – у ней в жизни подобных ситуаций не было, вообще с подобными людьми не встречалась. Он крепко держал ее под руку, будто хотел придать сил, вдруг остановился и подошел к постовому на углу.
– Товарищ милиционер, – сказал он, – защитите стариков. Пьяная пара пристала, вымогают деньги, угрожают. Дайте хоть уйти нам, уехать, а то среди бела дня разбой.
Милиционер засвистел, остановил чету Маматкиных, стал проверять документы. Та орала что-то. Он потащил ее к остановке такси.
– Поехали, мышонок, не разоримся.
– Знаете, – благодарно всхлипнула она, – я хотела сказать. Ноги дрожат, на землю прямо садись. И боюсь, Кузьку отравили, приедем, а он лежит. Что-то со мной. Не знаю.
Щенок был жив и весел, крутил пушистым толстым хвостиком, тявкал, но она поглядела на него со страхом. «Господи, зачем завели, все равно отравят, дайте ему молока». Разделась и сразу легла.
Он приготовил какую-то еду, но есть она не стала, лежала с закрытыми глазами, опять и опять вспоминая все, что кричала Маматкина на суде и потом, зачем-то смакуя свою горькую боль, изумление оттого, что такие люди живут на земле и их считают за людей. Он пытался развеселить ее, успокоить, говорил, что непременно подаст на апелляцию вплоть до Верховного Суда, не может же быть, чтобы не нашлась на земле справедливость. Но она даже не улыбалась, лежала, отвернувшись к стене, закрыв глаза, и на ее востроносом толстощеком лице не было никакого движения жизни.
На следующее утро она не встала. Он сбегал, позвонил к себе в бюро, что не сможет прийти, потому что заболела жена, вызвал врача из районной поликлиники. Зашел дорогой в магазин, пытаясь представить, чем же можно сейчас ее порадовать, купил какую-то ерунду неизвестно зачем и вдруг вспомнил, что она, кажется, любит шоколад. Купил дорогую коробку набора.
Вернулся домой, еще от дверей заглянув в комнату, надеялся, что встала, превозмогла, мать до самого последнего часу на ногах крутилась, на том и держалась. Но она лежала на боку, как и тогда, когда он уходил. Приоткрыла глаза и снова закрыла.
Он положил рядом с ней праздничную, роскошную коробку, на которую истратил все оставшиеся до получки деньги, там была даже бутылочка с ромом. Она не двигалась, но вдруг шевельнула остреньким носиком, беспокойно принюхалась, открыла глаза. Улыбнулась облегченно.
«А. Вот что. Я испугалась – галлюцинация. Мне почему-то кажется, что перед смертью меня будет преследовать запах шоколада. Дайте мне вон ту, с ромом. Я обожала раньше, не ела давно».
Съела и опять закрыла глаза, сказав, что слабость страшная, непонятно. Пусть он сам за собой поухаживает. Он отвечал, что пускай не воображает, с успехом пять лет занимался самообслуживанием, позанимается и теперь, ежели ей охота полениться.
Пришла молодая врачиха, послушала, померила давление, посчитала пульс, выписала капли, дала больничный лист и ему на три дня по уходу.
– Ну сердце, – пояснила она ему в дверях. – Что вы хотите, возраст и конституция. Образ жизни малоподвижный. Типа ишемии, но надо кардиограмму сделать.
На другой день примчалась Наташка: позвонила на работу, ей сказали, что больна.
– Дед, – зашумела от дверей, – ты что выдумала. С расстройства, я поняла. Слушайте, уберите вашего волкодава, он мне колготки порвет. Кто ж это ей будет съезжаться. Мы с Алешкой завтра расписываться идем, я два месяца беременна, рожать буду, а эта шизофреничка съезжаться. Ну надо было хоть сказать мне, что эта в суд вас поволокла, независимые очень.
Она повернулась на бок, глядя на Наташку из-под уголка одеяла, улыбнулась вяло.
– Видишь. Я говорила, на пользу тебе пойдет.
– Не то слово. Алешка – чудо. Я вас умоляю, заберите эту сладкую гадость, я не могу заниматься, я должна рассказать, вы поймете. Вчера эта заявилась после суда, рассказывает. Мы тоже рассказали. Ушла. Погромыхала матерком: шлюха, проститутка, бедный Алеша. Ладно. Ушла. Алешка завелся, пойду доругиваться. Побежал. Я побоялась, подерутся, ваши старухи парня посадят. Следом. Ну ладно, не угомонишься ведь, паршивая собака, иди сюда.
Наташка взяла щенка на колени и, почесывая ему живот, рассказывала, как они примчались в монастырский дом, сначала выясняли отношения более-менее тихо, потом начался крик. Маматкина двинула кулаком по подоконнику, доска выломилась, а там под кирпичами – железная коробка.
Она села, закрывшись одеялом, глядя горькими предвидящими глазами Наташке в лицо. Слушала.
Как они достали из этой коробки никому не нужные стопки царских денег, а Маматкин-старший стал ковыряться в подоконнике, не в силах смириться с тем, что надежда сверкнула и погасла. Выломал еще слой кирпичей, под ними была большая банка из-под китайского цветочного чая «Стремерс», а в ней – стопочками золотые царские рубли. Вбитки. На радостях сбегали за бутылкой, потом еще за одной, судили-рядили, но все равно надо сдавать государству. Нынче утром сдали. Деньги получат очень большие, тысяч десять, наверное.