Текст книги "Избранное"
Автор книги: Майя Ганина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
– Сорок? Очень много… – сказал хоккеист, видно, им перед соревнованиями делали обследования, и он разбирался в этом. – Что же все-таки у вас?
– Не знаю, с сердцем что-то…
Вальяжной походкой королевы местного значения прошла Алла, призадержалась, удивленно подняв брови.
– Вера Сергеевна, профессорский обход, вы не забыли? Здравствуйте, Анатолий Владимирович… – произнесла она неторопливо, чтобы он мог ответить и оценить ее.
Хоккеист посмотрел на Аллу долго, улыбнулся привычно-покровительственно и кивнул:
– Здравствуйте…
– Ох и правда, – всполошилась я. – Первый раз сегодня шеф наш должен меня смотреть. Извините…
– Меня Анатолием зовут, – чуть самоуверенно улыбнувшись, подсказал он мне обращение. Видно, подчеркнутое внимание очень красивой девушки разбудило в нем нечто, о чем он позабыл за своими страхами. – Выходите, пожалуйста, после обхода поговорить, а то тут закиснешь совсем.
– Ладно… – легко пообещала я, уверенная, что Алла за те пять минут, какие оставались до обхода профессора, успеет убедить бедного парня, что скучать ему тут не придется. Честно говоря, мне жаль сил и времени на пустой разговор. У одного из моих любимых индийцев Махатмы Ганди по понедельникам был «день молчания»: даже с домашними в этот день он объяснялся при помощи записок. Нынешним летом и осенью много их выдавалось у меня на неделе – прекрасных «дней молчания»: копились мысли, копилась энергия в теле, дающая пищу в конечном итоге опять же мозгу…
Наш профессор Яков Валентинович Серов был примерно одних со мною лет – седой уже, тоже худощавый и высокий, как и его ординатор; правда, очков он не носил и в лице его отсутствовала замыканность. Он сел на стул возле моей койки, слушал, что ему докладывает обо мне Игорь Николаевич, и разглядывал меня с явным интересом. То ли у него вообще был такой взгляд, то ли (как с жалкой самонадеянностью вообразила я) он знал, чем я занимаюсь, и это казалось ему любопытным. Так или иначе, но, когда он произнес обычное: «Ну хорошо, давайте я вас послушаю…», я вдруг смутилась, словно между нами установились какие-то человеческие отношения, где я не была пациенткой, а он врачом, и стягивать рубашку через голову в этой ситуации довольно нелепо. Я подставила спину, а когда пришлось лечь и он коснулся мембраной стетофонендоскопа мне под горлом во впадине между ключицами, я прикрыла ладонями грудь, вроде бы для того, чтобы не мешать ему. Он мягко убрал мою руку, передвинул мембрану и стал слушать отдачу сердца в той точке, где ребра сходились посередине.
– Да… – молвил он затем задумчиво. – Сердце, конечно, тарахтит, но порока у вас нет…
Он стал расспрашивать, что именно я чувствую во время приступов, потом взял у Игоря Николаевича снимки моих суставов.
– Типичный артроз, – заговорил быстро Игорь Николаевич, – отсюда и боли, которые можно принять за ревматические…
– Что в легких? – спросил профессор и улыбнулся мне: – Вера Сергеевна, вы говорите, бронхиты у вас бывали. Как же вы там ухитрялись простужаться? Климат сухой, жаркий…
– Господи! – чересчур горячо откликнулась я, обрадованная, что хоть немного, хоть-так расскажу им о том, что люблю. – На улице жара, ходишь вся мокрая, в помещение вошел – там кондиционеры. Вот и простыл, а болеешь на ногах… Некогда болеть-то, делом заниматься надо. У индийцев, между прочим, довольно распространен туберкулез, вообще легочные заболевания.
– У индусов, – поправил меня Игорь Николаевич. – Индейцы в Америке, наверное?
Видно, он считал себя специалистом и в моей сфере.
– Индус, «хинду» – человек, исповедующий индуизм, – объяснила я в миллионный раз в своей жизни. – Это религиозная, а не национальная принадлежность.
– Что в легких? – повторил вопрос профессор. – Есть изменения?
– Есть… – произнес Игорь Николаевич неуверенно и добавил по-латыни не прямо, а иносказательно то, что на житейском языке называлось просто и страшно: «злокачественная опухоль». Он забыл, что латынь была как бы моим вторым родным языком: хорош искусствовед, лингвист без латыни!..
Однако до меня не сразу дошло то, что он сказал. Это было последнее, чего я опасалась. Я вообще ничего не опасалась, передоверив им, ученым, себя. Потому, когда Яков Валентинович взглянул на меня, лицо мое не изменилось. А потом несколько секунд я не позволяла ему измениться.
– Ну, посмотрим… – сказал профессор, поднимаясь. – Снимки проконсультируем, тогда будем решать.
Они перешли дальше, к Ане, а я перевернулась лицом к стене, чтобы не изображать на нем ничего бодрого. «Как же так? – думала я. – Когда же это?..» В голове было пусто и звенело, и вроде бы я не могла сосредоточиться на чем-то, но все-таки лихорадочно перебирала, решала, соображала… Что толку теперь соображать?
Врачи кончили обход, профессор задержался у моей койки.
– Вера Сергеевна? – позвал он.
Я обернулась, прикрыв лицо локтем: глаза-то у меня сразу сделались мокрыми, когда он окликнул меня. Что-то в его голосе – сочувствие, жалость?.. И я сразу стала собой, точно впала в детство.
– Ну, вот те на… Ведь ничего точно не известно, – сказал он. – Ну, а если даже… Оглянитесь вокруг.
Я кивнула, попытавшись улыбнуться. Врачи вышли. Как мне хотелось поплакать – с детства я по-хорошему, вольно и зло, не стесняясь никого, не плакала… Только что у меня внутри было пусто и сухо – и вот, пожалели, подбодрили, раскисла.
– Что, Вера, случилось? – спросила обеспокоенно Аня. – Ты чего притихла так?
– Потом скажу… – полушепотом ответила я.
Никто меня больше ни о чем не пытал.
Я задремала, сквозь сон услышала, как вошли люди, голос Нины Яковлевны произнес:
– Вот, Танечка, твоя койка. Раздевайся, ложись. Пошли, Юра. С пяти до семи ежедневно посещения. Пошли-пошли, пусть устраивается…
Видно, привели новенькую. Я снова провалилась в тяжкое забытье, его прорезал вдруг высокий, на слезе, стон:
– Тетя Аня, скажите ему, чтобы ушел… Махните!.. Нет у меня сил стоять…
Я открыла глаза и быстро приподнялась. У окна, опираясь на спинку кровати, стояла невысокая девушка, возле нее Аня:
– Ложись, Таня. Лягешь – он уйдет. Ты стоишь, он не уходит. Вся причина.
– Как же я лягу, когда он стоит там? – Таня опять заплакала. – Зачем меня положили, умерла бы дома, какая разница?
– Все мы тут смертницы, – бормотала Аня, стягивая с девушки шерстяную кофту. – Однако живем пока. Умирать бы тебя сюда не взяли, на что им тут лишний покойник? Подлечат, выпишут… По мне панихиды еще двадцать лет назад пели, вот живу, сынка вырастила…
– Тетя Аня, у меня выкидыш был, мы так ребенка хотели…
– Ну не сорок годов тебе… Я первых двух тоже скинула, – храбро соврала Аня. – Ты слабенькая, я тебя сколько лет помню, еще девочкой у нас в санатории лежала… Окрепнешь и родишь.
Таня стала раздеваться, враждебно-испуганным взглядом обводя палату.
Я поднялась и пошла умыться. Как и следовало ожидать, хоккеист и Алла сидели на диване рядышком, Алла болтала что-то, посмеиваясь; хоккеист смотрел на нее, сощурив свои красивые глаза, и улыбался, показывая белые зубы. Это было здорово, что никто не увидел моего зареванного лица: краснота не сошла и после дремоты этой тяжелой. Во всяком случае, я шла не глядя ни на кого, и мне казалось, что на меня тоже никто не смотрит. В умывалке я долго держала лицо под струей горячей воды, потом остыла немного и пошла обратно.
– Вера Сергеевна, что случилось? – окликнул меня хоккеист. – Погодите, не убегайте, я ведь частично уже обездвижен…
Он усмехнулся, произнеся последнюю фразу, но и на самом деле поднялся не вдруг: видно, суставы были достаточно болезненны. Я хотела было соврать что-то, но молвила жалкую правду. Может, для того, чтобы наконец-то сравняться с ними: гордыня и тут не оставила меня.
– Это же еще не точно… – сказал хоккеист неуверенно, потрогав меня за плечо. – Погодите отчаиваться… Посидите с нами, куда вы бежите? – и, понизив голос, шепнул: – Поглядите на эту обреченную, как держится? Мне стыдно стало… Молодец девчонка, да?
– Оба вы молодцы, – сказала я чуть покровительственно. – Но мне еще надо привыкнуть. Ладно? И не говорите никому, пожалуйста. Алле тоже…
4
Надо было подвести какие-то итоги, что-то сообразить для себя, чтобы собраться. Да и ноги не очень-то держали меня, честно говоря.
После обеда, когда в палате успокоились, я лежала, чувствуя, как утихает постепенно нервная дрожь, пыталась отыскать что-то в себе, на что можно опереться, чтобы смириться. Не верилось, конечно, до конца, но тяжесть растеклась по мне, обессилила.
Ну, допустим, говоря фигурально, послезавтра – всё. Что же выяснится? Выяснится, что я прожила очень краткую, очень однообразную жизнь, словно читала одну толстую старую книгу – захватывающе-интересную, но одну. Разбирала затертые временем главы, страницы, абзацы, домысливала их, успела немного, а посмотреть вокруг, отвлечься мне не хотелось: после. Вот и меч, опустившийся на шею Архимеда, когда он, дорисовывая чертеж на песке, досадливо отстранил солдата, заслонившего ему свет: «Отойди, ты мне мешаешь…» Но он кое-что успел – он состоялся Архимедом. Я же – из многих червей, точивших фолианты забытых рукописей.
Все шло из гордыни. Взрастила ее во мне, наверное, бедность, нужда: с детства, по семейным причинам, рванее всех, голоднее всех. У иных реакция на нужду – подлая изворотливость, нищенское хамство; другие живут, словно не замечая ее. Я мучилась ею, растила гордыню и, питаясь ею одной, учила языки, писала курсовые работы, которым радовались мои наставники. Но не любили… Отсутствие внутренней скромности, отсутствие готовности признать превосходство учителя – это понимают, даже если не произносить слова… И никогда я лишний раз не улыбнулась мужчине, дабы завоевать его: не дай бог, подумает, что он меня интересует больше, чем я его. Гордыня… Все годы, когда мои сокурсницы, мои сотрудницы, мои соплеменницы за границей жили, ставя во главу угла всё же пол, я ставила, – но тут я была искренна, хотя и это шло от гордыни, – разум, пути мысли. А не пути вожделения…
Были, однако, люди, ценившие во мне что-то: существовавшее, иллюзорное – трудно теперь вычислить.
Будь я мужчиной, таких нашлось бы больше, нашлись бы и женщины, обожавшие во мне гордыню, преданность делу, – будь я мужчиной… В женщине такой характер кажется противоестественным, традиционно, привычно возмущает.
Но был консул в Мадрасе, относившийся ко мне как к балованному способному ребенку, позволявший мне многое, – впрочем, я не предавала его доверия… Были приятельницы, принимавшие и любившие меня такой, какая я есть, потому что родились иными. А я?.. Господи, ведь я по-настоящему, беззаветно и жертвенно никого не любила – ни мужчину, ни женщину. Чувствовала благодарную привязанность за то, что любили и баловали меня. Только. И те немногие и недолгие связи, осенявшие все-таки изредка мою жизненную стезю, начинались и питались гордыней: точно Нарцисс в ручье, замечала я вдруг свое отражение в чьих-то увлеченных глазах, пыталась понять, какой меня видят, – и тоже увлекалась. В благодарность за поклонение. Было и это…
И вот, в наказание, мне никого не жаль на этой земле, не за кого зацепиться нежным воспоминанием. Если бы существовал ребенок, повторивший меня, – с него началась бы моя уязвимость, мой страх за кого-то, страх осиротить, огорчить кого-то. Желание вечно быть возле него. Но не случилось в ровном потоке моих внешних эмоций столь сильной, не произошло всплеска, который приглушил бы, задавил мой эгоизм хоть ненадолго, боязнь предать хоть на время Дело… Не было, не встретилось мне мужчины, который заставил бы меня пожелать от него ребенка…
Нет, был?.. Был.
Просто тут ущемленной оказалась моя гордость, нарушено мое представление о себе – задавлены воспоминания, запрещено мною мне помнить об этом. Тем более что те три месяца пропали для Дела, я Служила, но не Работала, потому мне не было нужды касаться мыслью этого времени, этих пейзажей, этих людей – они колыхались где-то в глубине, не всплывая на поверхность.
Меня попросили на недолгий срок взять на себя функции переводчицы на заводе, который построили индийцы при нашем содействии. Там установили наше оборудование, и наши консультанты учили вчерашних крестьян и мелких лавочников работать на сложных станках. Ради этого целый день и допоздна толклись в цехах инструкторы: фрезеровщики, токари, карусельщики, а потом еще читали лекции в вечерних школах. Я не была закреплена за кем-то; меня, как и других переводчиков, звали в трудную минуту, если отчаивались объяснить на пальцах. Я была человеком добросовестным, тренированная память могла вобрать в себя за два вечера еще двести – триста специальных слов: резец, фреза, допуск, легированная сталь, катоды, аноды… Ну, а технические взаимосвязи предметов я не стеснялась на первых порах подробно выяснять, и они не выглядели более сложными, чем взаимосвязь времен и народов. Если мне удавалось, к примеру, пройти самой заново цепочку доказательств, что бог Варуна, владыка дождя и земных вод у древних арьев, разрушивших пять тысячелетий назад Мохенджо-Даро и населивших Индию, – несомненно, одно лицо с Перуном, богом-громовержцем, которого почитали предки древних славян; что другой арийский бог, Рудра – могучий повелитель жизни, – по большей вероятности, пришел в Индию с запада, от тех же предков древних славян, где носил имя Род и считался тоже творцом мира, дарителем жизни, – то сообразить и найти способ доходчиво растолковать, почему при одной марке стали нужны такие режимы резания, а при другой – иные, было неизмеримо легче. Растолковать потомкам тех, кто жил некогда в Мохенджо-Даро, в ком текла кровь древних арьев, бывших – во что свято верила я – и моими древними предками. У цепочек генетических клеток тех, кто меня слушал, у меня и у тех, кого слушала и переводила я, имелись клетки, несущие одинаковые древние воспоминания, я верила в это…
Участвуя в занятиях вечерней школы, я выяснила для себя любопытную вещь: у большинства ее слушателей, как бы низки по касте они ни были (а это означало отсутствие образованных предков в предыдущих коленах), ярко проявлялись способности к точным наукам, к математике например. Обратив внимание однажды, я сталкивалась с этим и позже, уже сознательно отмечая для себя это обстоятельство. Какую историческую необходимость это означало, чем объяснялось, что в пришедшем поколении вдруг произошел этот массовый сдвиг от дарованного ранее таланта к, так сказать, гениальному обобщению мира, к художественному разнообразному творчеству – к дарованной ныне способности скрупулезного расчленения его, разъятия?.. Почему мудрая мать-природа, регулирующая соразмерность вещей, вдруг взяла на себя труд наметить новую стезю огромному народу?..
Однако в ту пору я так уставала от работы, – в общем-то, как я тогда была убеждена, ничего мне не дававшей, – что не было сил ни о чем размышлять. По воскресеньям я валялась целыми днями, запершись в своей келье, отдыхала от непрерывного общения с людьми. Никогда еще я так круглосуточно не толклась на людях, это утомляло меня больше, чем все остальное.
Впрочем, вскоре наши консультанты попривыкли ко мне – и мои воскресные уединения окончились. Не будешь же отмалчиваться, когда тебе барабанят в дверь?.. Пришлось наконец даже согласиться пойти с ними на воскресный базар, в какую-то дальнюю деревеньку, где намечались петушиные бои, имелся большой выбор экзотических товаров местного производства, а также возможность увидеть доро́гой в какой-то придорожной роще «летучих собак», увидеть, как собирают созревший рис, – обо всем этом живописно рассказал нашим мужчинам начальник механического цеха Прасад, живший неподалеку от этой деревни. Возможность извести еще сотню метров обратимой пленки на снимки, представляющие историческую семейную ценность, окрылила моих консультантов.
Напрасно я отговаривалась, что все равно не знаю местного языка, принадлежавшего к дравидской группе, столь же далекой от моих хинди и урду, как, допустим, монгольский от русского. Мне возражали, что все равно в деревне кто-то немного говорит по-английски, а потом, чего это ради мне здесь скучать и отлеживаться в одиночестве, когда они идут?..
В дверь мою забарабанили в половине пятого утра, в тридцать пять минут пятого я, чертыхаясь, поднялась, в пять без четверти мы пили индийский чай в нашей крохотной столовке и ели бекон с яйцами, ровно в пять мы уже шагали от ворот общежития к большой проселочной дороге. Как и многие дороги в Индии, она была обсажена дающими тень деревьями. Здесь это были сначала баньяны, потом кокосовые пальмы.
Когда мои спутники, набрав деловой темп, разбились на оживленно разговаривающие группы, растянувшиеся во всю ширину дороги, я примкнула к той, что шла позади, и уединилась в общем разговоре: уши мои обтекали обрывки фраз, я не вслушивалась. Глаза мои тоже скользили по привычному, не воспринимая: горбатые серые коровы и бычки с клеймом жертвенной принадлежности какому-то богу на бедре, повозки, запряженные буйволами, концы рогов у буйволов были украшены серебряными колпачками с бубенцами. Нежный перезвон этот сливался с тихим посвистом зеленых попугайчиков, вившихся у обочин, с розовым утренним светом, стоявшим от неба до земли.
Мои спутники изредка обращались ко мне с шутками, я шутливо отвечала им и снова выключалась. Кто-то обнял меня за плечи, я высвободилась, припомнила, что вроде бы мужчину, осчастливившего меня, зовут Василий Николаевич, а фамилия его Черепанов. Я более-менее запомнила по именам тех консультантов, которые обращались ко мне часто. Василий Николаевич консультировал в группе карусельных и больших продольно-строгальных станков и к моей помощи почти не прибегал: быстро перенял десяток английских слов, а в основном действовал руками и «личным примером». Было ему лет сорок пять.
– Скучаете, Вера Сергеевна? – спросил он. – Домой в Мадрас охота? Кто у вас там – муж?
– Друзья, – ответила я, предоставив ему понимать как знает.
– И мы скучаем по женам… – сказал он, объяснив мой ответ, как ему хотелось. – Хоть за женщину подержаться просто так – и то легче.
– Жарко. – Я снова сбросила его руку с плеча.
– Нормально, – возразил он, не обидевшись. – Через час вот будет жарко. Я эту природу уже изучил.
Он снова ушел вперед.
Сейчас, пытаясь вспомнить его лицо, я удивленно сообразила, что Анатолий очень походит на него.
Какая-то независимость в его тоне, в том, как он легко снял руку с моего плеча и ушел, – тронула меня. Наши консультанты, уважая во мне необходимого посредника, разговаривали со мной все-таки снизу вверх, отбирая слова. Этот нашвырял каких попало, не заботясь об «изяществе», замолчал на полуслове…
Когда мы добрались до деревни, там уже вовсю торговал базар – рисовой водкой, сластями и пе́чевом, гудела толпа мужчин, обступившая обнесенную канатом площадку: в центре ее наскакивали друг на друга, топорща на худых шеях черные с золотом перья, жалкие маленькие птицы. Бой длился мгновенье – побежденный запрыгал, судорожно прижимаясь гребнем к земле, ему свернул шею и унес, взяв за ноги, хозяин, победителя тоже унесли под мышкой, а может, он тут же вступил в новое сражение: петухи, на мой взгляд, были неотличимо похожи.
Наши сразу кинулись к рингу, кое-кому удалось протиснуться к самому канату. Я тоже сунулась в толпу, хотя женщин тут не было. Очередной петух упал, пронзенный металлической шпорой, привязанной к ноге соперника, – свою он по каким-то причинам использовать так удачно не успел. Люди, окружавшие меня, задвигались, возмущенно поднимая руки, рты их громко извергали непонятные мне слова, извергали долго, – возможно, что-то произошло не по правилам. Потом зрители стали обмениваться скомканными рупиями, ставки были довольно большими.
– В чем смысл? – спросил меня Черепанов, очутившийся рядом. – Какие ставки?
Я пожала плечами, напомнив, что не знаю языка.
Он отвернулся от меня и начал протискиваться на противоположную сторону. Скоро я увидела его у самого каната, он стоял согнувшись, опершись ладонями о голые колени: подражая чехам, которые строили здесь небольшой завод ковкого чугуна, наши тоже ходили на прогулки в шортах. Лицо его было собрано в одну точку, как гвоздь, глаза яростно сосредоточены.
Петухи потоптались, вытягивая шеи, коснулись друг друга клювами, толпа зашелестела сдержанно каким-то словом – прыжок, схватка, – люди изрыгнули слова: много, тоже однообразные; потом без слов взревели коротко. Я опять не уловила мгновения, когда один из бойцов был повержен. Черепанов тоже толкал локтями соседей, тоже выкрикивал что-то непонятное, потом его стон слился с общим ревом, кулаки замолотили по коленям. Когда вынесли новых соперников, Черепанов показал соседу палец, потом два, сосед прибавил к двум третий. Новая пара топталась, примериваясь друг к другу. Черепанов ткнул пальцем в одного из них, сосед покачал головой, соглашаясь. Индийцы в знак согласия не кивают, а качают головой. Схватка – петух, которого выбрал Черепанов, лежал поверженный. Громко выматерившись, Черепанов усмехнулся и отдал три рупии соседу. На меня он даже не покосился, выругавшись, – видимо, забыл, что я существую. Почему-то это показалось мне обидным.
Я выбралась из толпы и села под большим многоствольным баньяном, рядом с женщинами наливавшими из глиняных сосудов и бутылей рисовую водку, теплый чай. На пальмовых листьях лежали сласти. Я выпила чаю и съела шарик из муки, тертых орехов и тростникового сока. Поглядела, как мальчишки, пристроившись напротив, торопливо ощипывают неудачников. Интересно, сколько мне еще ждать?..
Но минут через тридцать все наши мужчины один за одним повыползали из колышущейся гущи игроков и стянулись вокруг меня, как цыплята вокруг клушки. Тоже стали пить чай и пробовать изделия из меда, муки, орехов и прочих первозданных продуктов. Вообще-то нам не рекомендовали ничего есть с лотков, но как это жить в стране и не попробовать национальной простой стряпни, того, что ест народ?..
Наконец из толпы выбрался Черепанов в обнимку со своим соседом. Не обращая на нас никакого внимания, они присели возле торговки сомой, взяли по стакану и по паре треугольных пирожков самосу, начиненных горохом и огнем. Пирожки эти имели среди моих консультантов наименование «вери хот» – «очень горячие», так их называли индийцы, когда предлагали попробовать, предупреждая, что в них много перца. Черепанов со спутником чокнулись, выпили, закусили и продолжали о чем-то беседовать, размахивая руками и выкрикивая какие-то слова.
– Черепанов! – позвал его кто-то из наших. – Мы двинулись в рощу, собак глядеть.
– Давайте, – Василий обернулся мельком, белозубо улыбнувшись. – Догоню сейчас…
Он и на самом деле вскоре догнал нас и стал возбужденно рассказывать, что его партнер работал на нашем заводе в заготовительном цеху, но спился, и его выгнали, жена и дети его тоже прогнали, потому что он – конченый алкаш и из дома все уносит на пропой. Живет он от базара до базара, выигрывает деньги на петушиных боях, а когда совсем плохо, то ходит за тридцать верст отсюда, там есть индуистские храмы, он подрабатывает, перебивая клиентуру у постоянных гидов.
Я слушала, не веря своим ушам: не было сомнений, что «алкаш» все это рассказал, а Василий понял. Сомнительным было, конечно, горькое пьянство индийца – такой порок очень редок как у мусульман, так и у индусов. Однако любители спиртного встречались во всех слоях и кастах; что Василий наткнулся именно на такого, не оставлял сомнений внешний вид его сочашника.
– Вот проходимец… – усмехаясь, рассказывал Черепанов. – Я его спрашиваю, как ты бойцовые качества петуха определяешь? Паразит: точно победителя видит! Я ему двенадцать рупий проиграл – четыре боя. Скажет – всё, мой лежит. Хотя вроде петушок, на которого он ставит, – задрипанный: без пера – с кулак. А поди…
На следующий день, когда я пришла в цех, меня вдруг потянуло заглянуть на участок Черепанова. Как все-таки он ухитряется объясняться, не зная языка?..
Правда, я не очень-то жаловала мастера карусельной группы Рау – невысокого, очень полного индийца, лет тридцати пяти. Был он членом националистической партии «Джана Сангх» и своих антипатий к советским консультантам, а особенно ко мне не скрывал. Вообще, не знаю, как на других заводах, а на нашем, точно в Ноевом ковчеге, хватало представителей всех имевшихся в Индии партий. Много было членов партии «Национальный конгресс» – правительственной; коммунистической промаоистской, истинно коммунистической. Кроме того, каждый из рабочих был либо «хинду», либо «муслим» – по этому поводу тоже возникали конфликты, доходившие до резни, достаточно было «джанасангховцам» пустить слух, что мусульмане зарезали корову. Короче говоря, население нашего поселка сотрясали внутренние междоусобицы, стены каждое утро покрывались новыми листовками, перед зданием заводоуправления то и дело бурлили митинги, где один профсоюз звал туда, другой – сюда, третий требовал еще чего-то. Представители то одного, то другого профсоюза объявляли голодовку, тогда перед заводоуправлением ставился шатер, несколько человек ложились на циновки, пили только воду с лимоном до тех пор, пока правление не удовлетворяло их требований либо пока им не надоедало голодать.
И опять Индия открывалась мне тут с какой-то незнакомой стороны. Миролюбивый доверчивый народ, взращенный на великой литературе: в любой захудалой деревеньке находились знатоки «Гиты» и «Вед», читавшие их наизусть, знания эти передавались традиционно из поколения в поколение. Народ, породивший Махатму Ганди – автора чисто индийского движения «сатьяграха», пассивного сопротивления, ненасильственной борьбы, проистекавшего, как мне казалось, из глубин понимания национального характера, древних традиций. И вдруг я вижу этот народ, раздираемый междоусобной борьбой, хватающийся то за нож, то за камень.
Походив по токарной группе и обнаружив, что вроде бы все идет нормально, шпиндели крутятся, суппорты движутся, стружка из-под резцов кольцами осыпается в поддоны, а мои белозубые смуглолицые приятели – я любила поболтать с ними на досуге, – выглядывая со своих мест, радостно здороваются со мной, – я двинулась было на участок Черепанова и вдруг почувствовала, что ноги мои не очень-то туда идут. И на самом деле – как оправдать свой неожиданный приход? Самонадеянный мужчина этот возомнит неизвестно что, пожалуй…
«И вообще, на черта мне это все нужно?.. – решила я, поворачивая обратно. – Обойдусь…» Тут-то и ухватил меня за плечо Черепанов. Был он чем-то взбешен: глаза словно бы побелели от ярости, губы дрожали, не совладал со словами.
– Вера Сергеевна, – начал он, – пойдемте со мной и переведите этому… – тут он выматерился, – Рау, что…
– Василий Николаевич, – разозлилась я, – то, что я переводчица, еще не означает, что я ваша прислуга и обязана выслушивать мат! Найдите себе…
– Извините, я голову потерял со злости, – сухо перебил он меня. – Дело не в личных обидах. Дело в том, что Рау принципиально не желает понимать то, что я ему толковал весь конец недели! На большом строгальном крышка цилиндра стоит, чистовую стружку проходят. Станок нельзя останавливать, пока контактные плоскости не будут обработаны: допуска жесткие… Вы понимаете, о чем я говорю? – перебил он себя.
В общем-то я понимала. При работе между деталями станка образуется масляная подушка, после остановки масло выдавливается, размеры смещаются как раз на те доли миллиметра, что уже за пределами допуска.
– Чистовую заправил – у нас рабочий на обед не уходит, сверхурочно останется, если сменщика нет! – сердито объяснял мне Черепанов. – А тут три резца уже сломали: я ругаюсь, злюсь, а Рау делает вид, что до него не доходит! Вы можете ему перевести то, что я сказал?
– Зачем же ему, Василий Николаевич? – возразила я. – Есть начальник блока, а еще лучше – наш общий друг, начальник цеха Прасад. Кстати, он коммунист…
– Пошли! – сказал Василий, обхватывая меня за плечи. – Вот умница, как я раньше не догадался на него настучать?
Что в нем было прекрасно – он не помнил обид, которые наносил другим…
Мы пошли к Прасаду и выяснили, что им просто некого поставить в третью смену, нет квалифицированного рабочего. Рау, ясное дело, – это признал и Прасад – занимался мелким пакостничеством: если нет рабочего, надо искать выход, зачем нужен мартышкин труд? С другой стороны, Черепанов, между прочим, мог позвать меня еще в прошлую пятницу, когда они впервые запороли «чистовую», чтобы уточнить все обстоятельства не на пальцах. На то и переводчик.
Я сказала Черепанову об этом, благо Прасад не понимал по-русски.
– Я стесняюсь вас звать, – отвечал он. – Вы мне нравитесь. И потом – женщина, я к вам прикоснуться не могу, в глазах темнеет. Три месяца для меня – долгий срок.
Я обалдело смотрела на него, раскрыла рот, не находя, что сказать. Ближе всего крутилось на языке школьное – «дурак!..».
– И нечего так глядеть, – продолжал он. – Вы не ребенок, не стройте из себя! Ладно… Скажите Прасаду, что я сегодня останусь работать в третью смену. Хватит валять дурака. И пусть ищут рабочего, что́ они, право, как дети…
Я перевела. Прасад радостно поднес ко лбу сложенные ладони – шутливый благодарственный жест – и пригласил нас с Черепановым в воскресенье к себе в гости. Я поблагодарила, решив, что, пожалуй, приду одна. Человек Прасад занятный – «нищий миллионер», оставил жене и детям все состояние и несколько домов в ближнем городе, а сам теперь жил среди лесов и полей в хижине с любимой женщиной из низкой касты. Поговорить с ним любопытно, конечно, но без Черепанова. И вообще ноги моей на его участке не будет больше, объясню руководителю, что там сложная политическая обстановка, пусть занимается мужчина-переводчик.
– Можете и вы со мной подежурить в ночную, – сказал Черепанов, когда мы вышли. – Вдруг какое чепе?..
– Я вам уже толковала, – оборвала я его, – что есть разница между переводчицей и прислугой за все. Вы мне еще грязное белье притащите стирать!
– Это мысль!
– Рупии решили сэкономить? – съязвила я. – Бой наш отлично стирает и гладит.
Черепанов обиделся и, повернувшись, ушел.
Он работал две ночи подряд, пока не кончил строжку цилиндра. Днем на работу он выходил само собой, отдыхал только в небольшой промежуток между первой и третьей сменой. Я таки, не удержавшись, зашла на его участок, сделав вид, что кого-то разыскиваю. Он меня не заметил или притворился, что не заметил. Стоял возле одного из своих рабочих, держал в руке тяжелый строгальный резец и объяснял громко, как глухому: «Тул но гуд. Ворк но посибл. Гоу, тейк нью тул. Ача?..»[1]1
«Резец не хороший. Работать невозможно. Пойдем возьмем новый резец. Хорошо?..» (искаж. англ. и хинди).
[Закрыть] Похлопал парня по спине, и они вместе отправились в раздаточную за новым резцом…