Текст книги "Избранное"
Автор книги: Майя Ганина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)
Был буфет, играл оркестр, гудел волейбольный мяч, пищали девчата, окунаясь в ледяную ангарскую водичку, гоготали шоферы. Матвей выпил пива, искупался, сплавал на тот берег и обратно, удивился, как сильно сносит Ангара даже такого могучего пловца, как он. Поиграл в волейбол, поглядел на танцующих, потом расстелил пиджак и лег в кустах. Едва задремал, услышал Шуркин смех и бас Фролова. Фролов, схватив Шурку за кисти, вскидывал на стойку, Шурка, продержавшись немного, подламывала локти и, хохоча, падала на отца. Заметив Матвея, Фролов смутился, опустил дочь на землю.
– Сорванец растет, хуже мальчишки… – пробасил он. – Такие пироги…
Муся Фролова играла в волейбол, младенец спал на одеяле, широко расстеленном в тени. Заведующая столовой Галина Моисеевна дремала рядом, кинув распаренную руку на его спеленатые ножки. Мухи обсиживали огромную кастрюлю из-под салата и недоеденные пончики.
Вернувшись домой, Матвей сел у приемника, задумчиво гонял стрелку по шкале. Наткнулся на дальнюю южную волну, послушал и отпустил ее. Долго держал другую, там вкрадчивый мужской баритон грозил кому-то: «Но будет поздно, расцветают лишь раз весенние цветы…» Пришла Валя.
– Чего ж не идешь? Или опять самосвал не велит? – ласково прижалась щекой к его темени. – Хороший ты парень, молодой только, глупый…
– Приду… – Матвей багрово покраснел.
Свадьба была в клубе. Матвея посадили рядом с маленькой Наденькой. Стараясь быть развязным, он накладывал ей винегрету, подливал вина и даже взял за руку, чем очень насмешил Наденьку. Смеясь, она прижалась к нему плечом, Матвей ткнулся носом в ее шею, прихватив зубами розовые бусы.
– Ой! – хохотала, вырываясь, Наденька. – Девки, спасите меня!
Валентина, поглядывая с другого конца стола, улыбалась Матвею. Иван ростом был ниже невесты, и когда они целовались под «горько», Валентина наклонялась к нему.
– Не теряйся, Матюха! – кричал Иван. – Кто-то из девок в тебя влюбился: карточку с Доски почета сперли. Ты, что ли, Надька?
– Я, – хохотала Наденька и тянулась с ним чокнуться. – Я! Ванечка миленький, я!..
Начались танцы. Матвею хотелось пригласить Валентину, но он пригласил Наденьку и, старательно наступая ей на носки босоножек, делал «шаг вперед, шаг в сторону», как учила Валя. Наденька смеялась. Когда кончилась пластинка, Матвей подвел Наденьку к свободной табуретке и стал рассказывать, как они ездили на уборку хлопка в Самарканде. Завели следующую пластинку, Наденьку пригласил Генка. Они танцевали танго, потом фокстрот, потом вальс, потом вышли «подышать», потом опять танцевали. Матвей сидел у стола, ковырял вилкой колбасу.
Подошла Валя.
– Эх, ты! – жалостливо сказала она. – Пойди, дай этому Генке в зубы…
– Не силом он ее увел…
Заснуть не мог, утискивал душно пахнущую пуховую подушку, крутился, шаркая босыми ногами по стене чулана.
– Блохи, что ли, милочка мой? – сонно спросила с печи старуха.
Не ответил. Затих. Вдруг припомнил: Иван сказал, что содрал кто-то его карточку с доски. Значит, кому-то он нужен?..
Тихо лежал, представляя, какая это девушка, как он найдет ее и как все будет у них дальше. Один он уже больше не мог.
Рассвело. Так и не заснув, Матвей поднялся. Утро было холодным. Над травой, жесткой от изморози, клубился парок. Погукивал мотовоз, выезжая на линию, издалека, с пути, слышались голоса, железный лязг: работали на рихтовке путейцы. Матвей пошел к клубу, посмотрел на доску. Фотографии не было. Иван не соврал.
Стал спускаться к реке. Сухой назойливый стук заставил его обернуться. Возле Доски почета на дыбках стояла коза. Она лизала шершавым языком одну из карточек: подцепив губами отставший картон, дернула и пошла прочь, медленно пережевывая сладкую от мучного клея бумагу.
Вернулся в избу, лег и заснул. Разбудили скоро. Тепло одетая Шурка трясла его за плечо. Матвей посмотрел на нее, высвободил плечо и отвернулся к стенке. Он всю ночь не спал, нужно было выспаться.
– Матвей, Лизка помирает, – сказала Шурка взрослым скорбным голосом.
Матвей раскрыл глаза, потом сел.
– Что, он загородит ее, коли помирает? – проворчала с печи старуха.
Матвей потряс головой. Он еще плохо соображал со сна. Старуха слезла с печи, стала натягивать юбку.
– Может, помрет, – рассуждала она, – может, отдохнет, не загородишь. Это, милка моя, не горе, коли ангельску душку безгрешну господь призовет. У меня-то у самой их восемь померло маненькими. Заболет и заболет, помрет. Маненьки-то у меня в саму страшнешну страду нарожались. До них ли? Помрет, вздохнешь-те только, милка моя…
– Идем! – Шурка гневно махнула на старуху рукой. – Молчи, дура старая!.. У нас бабушка померла зимой, потому что папки не было дома. Нынче папка еще ночью за врачом в Заярск уехал, а Лизка совсем помирает, даже дышать не может. Скорей идем!
Пока они бежали к вагону, где умирала Лизка, Матвей припомнил, о чем он грустил этой ночью, потом снова забыл.
Они вошли в вагон. Мать Лизки устало отвела глаза. На койке валялась Шуркина кукла в шелковом грязном платье. Лизка мутно и взросло взглянула на Матвея, кашлянула, и тонкая красная пленочка мелькнула в густой слюне. На переносье проступила синяя полоска.
Матвей присел на корточки, поймал в ладони холодную ручку, подышал на нее.
– Керосин есть? – спросил он Катю. – Процеди быстро сквозь уголь в стакан.
Так спасала когда-то мать племянника Митьку, и это было единственное, что мог сейчас Матвей. Лизке было уже все равно, и она покорно раскрыла рот, дала смазать горло и долго кашляла потом, выплевывая кровяные пленки. Откинулась на спину, безразлично глядя на выкрашенный масляной краской потолок. Прошло полчаса. Лизка повернула голову, нашла глазами мать и сказала своим обычным баском:
– Дай пить. Сладкого чаю хочу.
Скоро приехал с Фроловым врач из Заярской больницы, Лизка отталкивала его руки и ревела, когда он достал шприц, чтобы впрыснуть ей сыворотку.
– Ты не уезжай только никуда отсюда, – говорила Шурка. Она сидела возле Матвея на ржавых, еще необкатанных рельсах нового пути и почесывала ободранные колени. Рядом на песке валялась сломанная кукла. Пока она никому не была нужна.
1962
Бестолочь
1
Иногда по полу тянул ветерок, поднимал пыль, – ту, что была легче, – шевелил бумажки и шелуху от семечек. Пыль, достигая лица, ползла в нос – сквозь сон она чувствовала ее тяжкий сладковатый запах, переворачивалась к стене, умащивая под щекой сверток с двумя вареными картошками и солью. Она спала под скамейкой на станции, головой в корзине.
Часа через три она все же совсем проснулась от холода, распотрошила сверток и быстро съела вязкую холодную картошину, макая в соль. Делала это она на ощупь, даже не разомкнув глаз. Затем стала, как всегда, представлять, что они с матерью отдирают верхнюю доску подоконника – а там лестница в подвал. Дом, в котором они жили, когда-то был монастырским, и наверняка в стенах его сохранились тайники с золотом и подземелья с огромными, как колеса телег, сырами, связками коричневых колбас, бутылями с вином и засохшими ковригами хлеба. О подобной запасливости монахов, об их умении вкусно поесть она читала в книге «Гаргантюа и Пантагрюэль». А еще ей теперь нравилось очень медленно и внимательно перечитывать старую поварскую книгу, где нарезали ломтиками холодную телятину, вымачивали дичь в белом вине, скатывали масло шариками, прежде чем подать к столу, проращивали на блюде овес и на его молодую зелень клали крашеные яйца.
Ничего такого вкусного за свои пятнадцать лет она не ела, потому что жили они всегда плохо, даже в сороковом году, когда все вокруг жили хорошо. Этой весной опять был сильный голод: уже второй год шла война. Когда началась трава, мать стала делать солянку из лебеды и пахнущие вареным сеном щи из крапивы. Молодая крапива очень скоро выросла в большую, волокна у ней стали грубые, глотать их было трудно.
А теперь еще у ней украли карточки.
«Бестолочь ты подлая! – услышала она материн голос и, вздрогнув, очнулась. – Гадина ты! Подохнуть теперь нам, жилы перерезать?..» Мать стирала, руки у ней были мосластые и красные, лицо тоже было красно-бурым, сморщившимся от плаксивой гримасы. Мать высморкалась в подол грязного черного халата и снова закричала грубым, оттого, что горло ей сдавливали спазмы, голосом: «Убила! Убила ты нас, подлая! Возьму девку – и под трамвай!» – «Мама, не надо! – заревела Бестолочь и бросилась к матери. – Мама, не надо!» Она ревела и выкрикивала только это, потому что ничего другого не могла придумать. Мать оторвала от себя ее руки и стала больно бить кулаками по спине и по лицу. Бестолочь истово подставлялась, тяжело вскрикивая, когда мать ударяла особенно больно. Потом мать села у остывшего, покрывшегося по воде серой грязной пленкой корыта, закрыла лицо передником и, громко втягивая в себя воздух, зарыдала.
2
Бестолочь снова перевернулась на другой бок, потерла ухо, намятое прутьями корзины, поерзала тощим бедром по доскам пола, отыскивая, как можно лечь помягче. Открыла глаза – сначала вообще ничего не увидела, потом догадалась высунуться немного из корзинки – увидела темноту и смутные очертания спящих под скамейками и просто в проходе людей. Деловито подумала, что надо выйти пораньше, не то такая уйма народу вмиг все грибы оберет. Обмакнула палец в соль и стала сосать, глотая вкусную слюну.
Было начало месяца, украли совсем не отоваренные продуктовые карточки и, – самое главное, – на две декады хлебные. На материну рабочую полагалось шестьсот пятьдесят граммов хлеба, на ее служащую (учащимся давали служащие карточки) – четыреста пятьдесят и на сестренкину детскую – четыреста. Правда, когда война только началась, паек был гораздо больше, но потом сократили. И все-таки полтора килограмма каждый день – большая буханка тяжелого непропеченного хлеба, стоившая на рынке сто двадцать, сто тридцать рублей, а мать получала на заводе шестьсот в месяц.
Ноги совсем замерзли, начали ныть колени – у нее был ревматизм, потому что с осени до весны она ходила с мокрыми ногами. И стал гореть нос. Когда она замерзала, у нее всегда полыхал нос, потому что был обморожен.
Она принялась думать, как наберет много грибов, продаст рублей на двести пятьдесят или, еще лучше, на триста, купит хлеба и картошки, а остальные деньги утаит, чтобы накопить себе на шерстяную кофту. И будет ездить за грибами до самого начала занятий.
Занятия в техникуме начинались через два месяца. Бестолочь представила, как она входит в аудиторию в старой юбке, перешитой из материного пальто, но в новой синей или голубой шерстяной кофте с белыми каемками по воротнику и рукавам. Подобные, сотворенные кустарным производством кофты продавали на толкучке, их носило большинство девчонок в группе, а у нее была простая бумажная кофта, купленная в магазине даже без ордера, на промтоварные единицы и выкрашенная ею самою в темно-зеленый цвет. Кофта вся вытянулась и потеряла форму, потому что для тепла она поддевала под нее отцовскую шерстяную гимнастерку, тоже перекрашенную из защитного в черный. А розовые самовязные чулки, купленные ею на рынке за тридцать пять рублей, она выкрасила в синий цвет, потому что никакой другой краски дома уже не нашлось. Ходить же в розовых чулках ей не хотелось: все смотрели на ноги, точно они были голые. На синие чулки тоже смотрели, но просто удивленно, а не как на что-то неприличное.
Мать дома бывала мало, потому что работала по две, а иногда и по три смены, хозяйство приходилось вести Бестолочи, деньгами распоряжалась тоже она, научившись утаивать в месяц по двадцать-тридцать рублей себе на что-нибудь очень нужное: чулки, кусок мыла, гребешок, чтобы вычесывать вшей. Вши пришли с войной, но многим девчонкам матери регулярно проглаживали утюгом белье, вычесывали и выискивали головы. Их матери заниматься этим было некогда, а у ней самой такие порывы бывали, но никогда не хватало терпения довести дело до конца, и вши снова поселялись в головах и редко стираемом белье.
Пожалуй, было пора идти: все равно она замерзла и не спала. Но ленилась и разрешила себе еще немного поваляться. Вспомнилось, как прошлой осенью она в который раз опаздывала на занятия: одиннадцатый трамвай ходил очень редко и сильно переполненным. Было холодно – как и все на остановке, она прыгала с ноги на ногу и волновалась. Наконец трамвай пришел, снова обвешанный гроздьями людей. Бестолочь вместе с другими ожидающими побегала, посуетилась возле, потом случайно увидела на подножке, между злобно защищающими свои позиции ногами, крохотное свободное место, сунула туда носок ботинка, уцепилась за поручни – трамвай пошел, набирая скорость, и она вдруг со страхом услышала, как увеличивается вес тела – скосила глаза, увидела серую, несущуюся назад мостовую, почувствовала, что руки деревенеют, леденеют, и поняла, что пальцы сейчас разомкнутся. Трамвай несся через Каменный мост, все набирая скорость, тело рванулось к земле, судорожно ныли натянувшиеся от запястья к предплечью жилы, пытаясь передать пальцам последнюю цеплятельную волю. «Упаду… – подумала Бестолочь и удивленно вспомнила: – А как же?..» И какой-то сверхсилой, сверхволей сомкнула на поручне вялые деревяшки пальцев.
Наконец трамвай остановился, – Бестолочь ступила на землю и молча заплакала оттого, что страшно ломило пальцы, оттого, что едва не пропала сейчас – и все напрасно: народ висел, не продвигаясь, в трамвай она войти все равно не могла и на занятия опаздывала. Какой-то мужчина с лицом снабженца, оглянувшись, игриво сказал: «Девочка плачет, ручки замерзли…» А второй тоже оглянулся и удивился: «Вот бестолочь! Это ты сзади меня висела – жить не хочешь?» Он откачнулся, пропуская вперед себя, и снова подтянулся на поручнях, вжимая ее в жесткую драповую спину впереди стоящего, окуная в трамвайную духоту и жар. Она держала портфель у груди дрожащими, оттого что к ним теперь прилила кровь и они отекли и болели, ладонями, терлась носом о драповую спину и плакала, радуясь, что все как-то образовалось.
3
Над землей светила луна. Она протянула широкий и белый луч в просторный вход сарайчика станции и влеклась неторопливо, освещая подсолнуховую шелуху, бумажки, раскатанный суетливыми подошвами песок, белила лица спящих на полу людей.
Бестолочь поднялась, надела через грудь лямку, к которой была привязана корзина, и привычно, по-старушечьи наклонилась вперед, чтобы противостоять тянущему сзади грузу, хотя корзина пока была пуста, только обломанный нож стучал о стенки.
До леса, который она видела вечером из поезда, было километров двенадцать. Бестолочь шла, думая о том, как она придет первой в лес, наберет полную корзину самых лучших грибов, продаст их на рынке, купит белого хлеба и сахара, и они с матерью и сестренкой напьются вечером горячего чаю.
Дорога бежала между черными, по-муравьиному перетекающими под ветром полями овса, на белой ее стремнине медленно ползла упрямая точка, отбрасывая назад серенькую тень. Стоял тихий змеиный шелест, потому что отцветшие сережки овса сухо и непрерывно тряслись, задевая друг друга.
Вдруг дорога резко свернула и стала подниматься на холм. Бестолочь не спеша ползла вверх – навстречу ей вырастали слабо отсвечивающие золотом купола.
Она подошла к запертым на огромный замок чугунным воротам ограды. Белые в лунном свете стояли во дворе кресты, белые лежали надгробные плиты, белела обшитая жестью дверь в старом кирпиче притвора. Луна светила теперь прямо за куполом звонницы, свет, разбиваясь, сверкал из-за купола и тек сильными непрерывными волнами сквозь четырехугольный проем.
Бестолочь постояла, глядя на кресты и надгробья, подождала, не будет ли ей страшно, подставив лучам скуластое лицо с тонкими сжатыми губами, и пошла дальше. Опять затряслась рядом с ней на дороге короткая тень.
Вдруг она услышала какие-то звуки, – не то громкий разговор, не то крик, остановилась, прислушиваясь, потом бегом спустилась с холма и увидела впереди человека. Это его голос донесся к ней на холм. Человек пел. Скоро она разобрала слова песни, а потом увидела, что это старик с белыми длинными волосами, в шляпе и с такой же, как у нее, корзиной.
«Хитрый, раньше всех пошел!» – подумала Бестолочь, прибавила шагу, проследовала, – словно сквозь теплую волну, – сквозь гудение его голоса, вышла из нее, ушла далеко вперед – и запела сама. Удивлялась, что старик не нашел себе лучшей песни, чтобы петь ее одному дорогой. «Благословляю вас, леса, долины, нивы, горы, воды! Благословляю я свободу и голубые небеса! И посох мой благословляю, и эту бедную суму, и степь от краю и до краю, и солнца свет, и ночи тьму…»
Бестолочь пела тоже очень громко, потому что ей нравилось, как рядом со стариком, противоположно его тени, идет звучание голоса, в который можно войти, тепло ощутив кожей, а потом выйти. У старика был голос и слух, у Бестолочи ни голоса, ни слуха не было, но ей казалось, что поет она очень хорошо. Она пела: «Ты у нас такой неутомимый, хоть виски покрыты сединой, и гордишься ты своей любимой, и гордишься сыном и семьей…»
4
А когда она дошла до леса, ночь побелела, луна стала невнятной, словно след пальца на стеарине. Бестолочь отбрела в сторону от дороги и присела отдохнуть на траве. Рядом она увидела пыльные листики земляники: на прожилках, там, где густо, как по артериям, гнался сок, пыльная корочка была растреснута. Она поискала, не осталось ли ягод, нашла зеленоватую и сухую, положила в рот и присмирела, разглядывая невысокую переплеть белого клевера, лапчатки, мятлика и лисохвоста, неуютно и крупно присыпанную росой.
Она думала без мыслей о чем-то хорошем, ходившем в ней сильными непрерывными волнами, словно лунный свет, и ее грязное серенькое лицо самодовольно улыбалось уголками губ.
Снова послышалась песня. Бестолочь торопливо встала, обругав про себя надоедливого старика, и побрела напрямик к лесу. На опушке, довольно далеко от первых деревьев, она увидела гриб и ахнула от восхищения и жадности.
Гриб был затенен с юга крохотной березкой, так что мокрая, бугорчатая, словно старый камень, шляпка его не выгорела, была коричневой и сочной, ножка на ощупь шероховатой, как обои, белая губка слитно слезилась. Это совершенное тяжело высилось в короткой траве – удивительно и невозможно было дотронуться до него ножом.
Она аккуратно положила его в корзинку и пошла вдоль опушки, недоуменно и радостно кидаясь к то и дело попадавшимся ей грибам. Едва она входила глубже в лес, грибов становилось меньше: видно, обычные грибники пренебрегали опушкой. Скоро она привыкла к тому, что грибов очень много, и перестала волноваться.
Ей попался курень голубицы, обсыпанный синеватыми длинными ягодами, и она огорчилась, что некуда собрать: не догадалась взять стакан или кружку. Поразмыслив, отыскала несколько широких листков, связала травинками и обобрала курень в этот кузовок. И опять представила, как они пьют чай с хлебом, сахаром и ягодами.
Когда корзина наполнилась, Бестолочь перебрала грибы, уложив сначала поплотнее те, что рассчитывала продать, а те, что для себя, – перечистила. Потом добрала еще штук двадцать.
На станцию возвращаться было вроде бы еще рано, потому что поезд на Москву проходил в половине четвертого, а сейчас, наверное, было не больше одиннадцати. Она прилегла на пригретом солнцем бугорке и задремала.
5
Проснувшись, она сняла с себя лишние тряпки, которые надевала для тепла, связала их в узелок, подняла корзину и отправилась в путь. Сначала она шла быстро, потом устала так, что заколотилось сердце и задрожали, подламываясь, ноги. Захотелось пить: пустой желудок просил хотя бы воды. Кругом было зеленое картофельное поле – глаз тщетно искал ложбинку, канавку, где могла бы сохраниться вода.
Бестолочь чуть передохнула, перевесила лямку корзины на другое плечо и пошла дальше, но скоро опять сильно устала и опять остановилась, часто дыша всей грудью, словно ящерица на солнце.
До станции оставалось еще километров девять – самое маленькое два с половиной часа хорошего хода: еле-еле успеть на поезд. Не успеешь – значит, нужно снова ночевать под лавкой, дожидаться утреннего шестичасового – грибы сопреют и зачервивеют. И потом, последний раз она ела ночью.
Бестолочь двинулась дальше, завесив лицо от солнца гофрированным шерстяным шарфом, сшитым из черных и зеленых кусочков. Шарф был довоенный, материн, но теперь гофрировка разошлась, швы пообтрепались, и видно было, что это просто отходы производства. Нарядней и приличней платка, однако, в доме не было.
Скоро она остановилась и опять задышала. И почувствовала, что всё. Что дальше она идти не может. Вдруг расскочилась счастливая цепочка: она приехала в грибное место, нашла невыхоженный лес, в корзине лежали великолепные грибы, поезд должен был увезти ее и эти грибы в Москву… Вообще, как правило, она умела заставить себя сделать то, что необходимо, но сейчас, проползая по десять шагов, она останавливалась, мелко дрожали руки. Она ничего не могла – это было невероятно.
Бестолочь сняла с плеча корзину и оглянулась вокруг. Что-то должно было произойти: ведь все шло так, как было необходимо, это не могло быть зря. Теперь на помощь должен был прийти случай.
И она увидела, как по дороге от леса довольно ходко едет запряженная лошадью повозка, в которой сидит солдат в пилотке. Бестолочь улыбнулась, утерла накалившееся лицо и глядела на приближающуюся повозку, настолько уверенная, что та едет именно за ней, что не произнесла ни слова, когда повозка с ней поравнялась.
Действительно, доехав до нее, повозка остановилась, солдат сказал: «На станцию, что ли? Ну садись…» Принял корзину и помог перелезть через высокие, как у корыта, борта. Она села на сено, спиной к солнцу, и почувствовала, что успокаивается, что краснота с лица сходит, что теперь все хорошо.
Солдат был уже в годах, может, тридцати даже лет, и толстый. Сначала он молчал, понукая бодро трусившую лошадь, потом спросил: «Грибы собирала? Жаль, не нашел я тебя в леске – поворковали бы под кустиком!..»
Бестолочь зависимо ухмыльнулась. Солдат был хозяином повозки, с ним следовало ладить. Солдат, похохатывая, откинулся назад, заглянул ей в лицо, и Бестолочь, повинуясь общему женскому инстинкту, стянула, словно ненарочно, уродливый платок и откинула с лица стриженные кружком волосы. «А ты ничего… – удивленно и довольно сказал солдат. Взял из корзины хороший гриб и разломил. – Мне показалось, что ты старая…» Бестолочь неопределенно хмыкнула: они подъезжали к деревне, до станции оставалось еще километров шесть.
Лицо у солдата было незлое, но сытое и неприятное. «Часто ездишь сюда по грибы?» «Езжу», – ответила Бестолочь, замечая презрительно-любопытные взгляды встречных баб. «Покричи меня, когда будешь: Доля! Я и отзовусь. Мы там недалеко стоим. Долей меня зовут». «Зачем покричать?» – спросила Бестолочь. «А я из хозчасти. Крупы тебе дам, масла, консервов могу. – Он снова, откинувшись назад, заглянул ей в лицо и пояснил: – Чем тебе по грибу собирать – поворкуем под кустиком». Бестолочь опять зависимо хмыкнула.
С холма лошадь потрусила быстрей и по дороге в овсах тоже шла ходко, оставляя позади высокую завесу пыли. Не доехав до станции с километр, солдат сказал: «Так, значит, насчет продуктов чин-чинарем! Здесь дойдешь – мне сворачивать».
Бестолочь уже отдохнула и поэтому пошла легко, но не торопясь: до поезда еще оставалось время. Она думала про Долины слова, соображая, может, покликать его в следующий раз, потом вспомнила: «А как же?..»
Она страшно хотела пить, горло и желудок сухо жгло.
6
Подойдя к станции, она увидела, что откос, – сколько мог объять глаз, – словно мухами облеплен кучками людей, с корзинами. «Откуда это они взялись?» – удивилась Бестолочь. Ни в лесу, ни на дороге ей никто не встретился. Видимо, грибники ходили в какой-то другой лес, поближе, а не в тот, где были солдаты и Доля.
Она купила билет и спросила кассиршу, нет ли где поблизости воды, но та не ответила, хлопнула окошечком. Бестолочь пошла вдоль откоса и так страстно хотела пить, так лелеяла во рту вкус воды, что казалось невероятным когда-нибудь напиться.
Она увидела, как тетка в белом платке наливает воду в крышку бидона, а в бидоне почти у самого горла колыхается вода. Тетка напилась, выплеснула из крышки остатки и выпрямилась с озабоченно-злым, застывшим лицом. «Вы мне не дадите немножко попить?» – безнадежно спросила Бестолочь: с каждой минутой цена глотка воды казалась ей все выше. Тетка недовольно взглянула, и Бестолочь торопливо добавила: «Я заплачу. Вот. Рубль». Она достала последний рубль, решив, что в трамвае проедет, на худой конец, без билета. Тетка крепче прихлопнула крышку бидона и повернулась к Бестолочи в профиль, словно для того, чтобы та могла лучше разглядеть ее желтые морщины на скулах.
Другая тетка проследила, как Бестолочь, потоптавшись, пошла дальше, потом окликнула: «Девка! Пойди-ка! На! – и подала черную бутылку с водой. – Пей, чай, не заразишься». Бестолочь взяла бутылку, хлебнула один раз – тепловатая вода ополоснула рот, не насытив, – губа вдруг всосалась в горлышко, и Бестолочь, оторвав бутылку ото рта, испуганно протянула ее назад, решив, что тетка сейчас заорет: «Что ты слюни туда пускаешь!» Но тетка лениво махнула рукой: «Пей, не жаль».
7
Подошел поезд, и даже издали было видно, что он обвешан гроздьями людей. Еще до того, как он остановился, грибники бросились к нему, забегали, заметались вдоль состава, цеплялись за малейшие выступы, полезли на крышу. Бестолочь тоже нелепо пометалась – паровоз гукнул и тронулся. Поезд уходил, выдираясь из гущи оставшихся, как магнит из ящика с гвоздями.
Бестолочь смотрела вслед, моля чуда, но чуда не произошло.
Местные поплелись в деревню, часть грибников осталась сидеть, то ли желая дождаться утреннего шестичасового, то ли собираясь с мыслями. Кое-кто решился идти восемнадцать километров до станции, где уже ходила московская электричка. Бестолочь тоже надела половчей корзину и двинулась следом вдоль откоса.
Она отдыхала и останавливалась, и скоро осталась одна на тропе, но все-таки ползла вперед. Она успела на одиннадцатичасовую электричку, а когда села в полупустой вагон и вытерла мокрое опавшее лицо, на нее удивленно воззрились со скамейки напротив пожилые супруги.
«Издалека вы идете с этой корзиной?» – спросил муж. «Восемнадцать километров», – охотно ответила Бестолочь и улыбнулась. «Но вы же совсем измучились. Этого же вам нельзя, – сожалея и настойчиво говорил муж. – Вы же девочка еще, у вас может…» – «Она глупа! – повысив голос, перебила его жена. И повторила со значением: – Понимаешь, она глупа!..» Потом, вытащив из кошелки вареную картошину, протянула ее Бестолочи, и та взяла.
Она совсем не была глупа и прекрасно понимала, чем пытался пристращать ее пожилой супруг. Но ничего такого с ней произойти не могло.
8
Грибы, которые Бестолочь должна была продать утром на рынке, они аккуратно разложили на подоконнике и побрызгали водой. Остальные порезали, наполнив две кастрюли, и поставили варить на керосинку. Напились чаю без сахару и без хлеба с размятой, смешавшейся с землей и крошками мха голубицей.
Потом Бестолочь легла к заснувшей сестренке: мать обещала разбудить их, когда грибы сварятся. Счастливо почувствовала бедром в диване знакомую вылезшую пружину и шершавость грязной обивки: они уже давно спали без простыней. Смежила веки – и понеслись перед глазами грибы, грибы, трава; белая, сверкающая, как спина змеи, тропа вдоль откоса, состав, густо увешанный гроздьями людей.
Заснула, а когда на мгновение проснулась, то увидела на потолке дрожащее пятно от керосинки, услышала чваканье и бульканье кипящих грибов. Мать сидела возле керосинки на сестренкином стульчике с дыркой, халат у ней распахнулся, обнажив колени в рваных трико, рука с ложкой застыла, лицо было напряженным и тупым, на круглый в морщинах лоб неряшливо сползли из-под косынки волосы.
Бестолочь поглядела на мать и заснула снова. Сколько она себя помнила, мать всегда была неряшливой, с озабоченным и бесполым лицом, напряженной.
Когда грибы сварились, мать разбудила Бестолочь, Они ели из кастрюли, глотали, почти не жуя, горячие, скользкие, дико-вкусные куски.
9
Она купила квитанцию на место за четырнадцать рублей, прошлась по рядам, послушав, почем нынче продают грибы, и, найдя кусочек свободного прилавка, разложила там свой товар.
Ей уже приходилось продавать на толкучке водку, чай, промтоварные «единицы» – их выстригали из карточки, когда человек покупал какую-то вещь по ордеру. У них «единицы» обычно оставались: матери ордеров не давали, видно, не была достаточно горластой. Однажды пришлось даже продавать ботинки, которые дали матери из американских подарков. Ботинки были из какого-то прессованного картона, на красной резине, роскошные. Она продала их за четыреста пятьдесят рублей. В общем, она уже пообвыкла на рынке, научилась преодолевать сопротивление внутри, нежелание торговаться и стоять напоказ всем.
Белые она разложила по два и спрашивала по десять рублей за кучку, а подосиновики по восемь рублей за четыре штуки. Грибы выглядели довольно свежими, потому что она отобрала для продажи самые крепкие, потом продавала она их по высокой цене и ни за что не уступала, и люди думали, что грибы очень хорошие, не червивые, и брали. Но она знала, что грибы уже, конечно, зачервивели внутри, хотя это не было заметно.
Какой-то человек со следами былой обеспеченности в лице и в одежде долго уговаривал ее уступить ему белые по восьми рублей, а подосиновики по шести за кучку, обещая взять все. Но она не уступила, хотя он рассказывал, какие у нее красивые глаза, а до этого ей никто ничего такого не говорил. Но она понимала, что он говорит нарочно, чтобы она отдала ему грибы дешевле. Он ушел, потом вернулся и купил у нее пять кучек белых и семь подосиновых. Чисто одетая девчонка ее возраста долго приглядывалась к грибам, потом спросила, вызывая на искренность: «Хорошие у вас грибы?» – «Утром собирала», – без запинки ответила Бестолочь и глядела холодными глазами, когда девчонка, купив три кучки подосиновиков, тут же разломила их, и все грибы оказались червивыми. «Что я в них залезу, что ли?»
Она не могла не быть жестокой.
Грибы она распродала скоро: действовала магия высокой цены, хотя, с другой стороны, все ее покупатели знали, конечно, любимое материно присловье, что у денег глаз нет… Наторговала она на триста двадцать три рубля.
Зажав в кулаке грязные бумажки, Бестолочь пошла по рынку, оглядывая прилавки и продавцов с новым чувством человека, имеющего власть все купить. Молодая картошка, хвостики моркови, ботва свеклы, буханки пшеничного и ржаного хлеба, кусочки сахара, картофельные теплые оладьи, карточки на мясо, крупу, хлеб… Впрочем, карточки покупать не стоило: продавали много рисованных, а потом на оборотной стороне карточки ставилась печать прикрепления к определенному магазину, даже была остро́та, что люди не падают с круглой земли, потому что прикреплены к магазинам. По «чужим» карточкам в магазинах продукты не отпускали.