Текст книги "Избранное"
Автор книги: Майя Ганина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
Официант принес ей экзотическую печенку, она съела, допила вино, расплатилась. Возле остановки стоял полупустой автобус, однако ехать в город, в гостиницу ей не хотелось пока. Она побрела по пыльной улочка меж высокими глиняными дувалами вниз к монастырю. Через растворенные резные старые двери в дувалах она видела деревья, увешанные оранжевыми плодами, виноградные лозы, вьющиеся по столбам, на них висели тяжелые синие гроздья.
Она не вошла в монастырский двор, а, пройдя под стеками, села над обрывом, смотрела на обмелевшую широкую реку, на желто-коричневые, как невылинявшая шкура верблюда, горы, раскатившиеся до самого горизонта. Солнце садилось.
4
Оно было красным, как глаз альбиноса, висело между темно-синими полосками облаков; оно было шаром, пурпурным шаром, планетой – и вращалось. В плоской, сверкающе-белой воде реки оно лежало, отраженное дважды: перед бледно-желтой песчаной косой – в русле реки, дальше, за косой, – в рукаве. Потом на огненный шар в небе надвинулось снизу кубовое плотное одеяло.
Из-за сине-рыжих перекатов холмов пошел малиновый свет, густой и живодышащий, словно чье-то тело, словно свободный поток крови, словно дыхание львенка, играющего в пустыне.
Агриппина сидела, растворенно вбирая в себя зрелище, потом почувствовала, как слезы подступили к горлу, и усмехнулась над собой. Усмехнулась, чтобы не сглазить: очень она боялась в себе таких умильно-растворенных состояний, обязательно после случалась какая-то гадость. Хотя, собственно, какая гадость могла с ней произойти?.. С Жоркой они расставались – тянули еще бодягу, но расставались, и у Агриппины не болело это. Завтрашний спектакль ее партнеры не в силах испортить. Она чувствовала в себе колыхание божественной жидкости, предназначенной освятить, оплодотворить завтрашнее ее существование на сцене, и никто тут не мог, не в силах был помешать ей.
Она доехала на автобусе до окраины города и сошла, чтобы берегом моря дойти до гостиницы. Спешить ей было незачем. Она брела по кромке прилива, маленькая, легкая, не уставшая, светлые короткие волосы выворачивал, открывая темные корни, бриз; шла и улыбалась. И было хорошо ей. Море колыхалось рядом.
Она дошла до палаточного городка, где жили автодикари, и увидела вдруг толпу и белую фуражку милиционера в центре толпы. Любопытство повлекло ее туда. Навстречу ей к морю спускалась толстая загорелая женщина в полосках купальника и мужчина в плавках.
– Ничего не бойся, – говорила женщина. – И будем жить, и никто не тронет…
Агриппина протиснулась к центру толпы, ожидая увидеть труп, желая и не желая этого: она копила свои реакции на все. Но трупа не было, стоял милиционер в серой тонкой рубахе и белой фуражке, стоял, развернувшись спиной к мотоциклу, чуть запрокинув голову и приблизив к шее подбородок, руки его были раскинуты назад и оперты о руль и седло мотоцикла – еще не слыша слов, но читая его позу и движение головы, Агриппина поняла, что тут никакое не убийство, не преступление, а нечто для милиционера (а значит, и для нее) несущественное. Может быть, страшное, существующее уже, но не пугающее его лично, а значит, и ее.
– Я говорю вам, что и этот перевал скоро закроют, – повторил милиционер, переклонив голову к спросившему. – У меня сведения, что на двадцать четыре часа открыт, можете уезжать. Уезжайте! А что будет через сутки, я сказать не могу. – И стал перечислять близлежащие курортные города, к которым проезд был уже закрыт.
– Что случилось? – спросила Агриппина у соседки просто так, чтобы не уйти, не узнав, о чем речь.
– Холера, – произнесла та и улыбнулась смущенно и недоверчиво. Улыбнулась, а не озаботилась.
Улыбнулась и Агриппина, как чему-то невероятному, какой-то страшной интересной игре, в которую ее вовлекали. И пошла дальше берегом в гостиницу.
Дверь номера, где жили Рита Сарычева и Лиза Нилина, была раскрыта, Юра Васильев играл на гитаре, Вовка Братунь пел, Вовка был пьян, его красивое доброе лицо было румяно, полно бесшабашной гусарской силы. Агриппина покровительственно любила Вовку, считала его способным актером, на сцене он никогда не позволял себе гаерничать. Вовка хорошо пел, и Агриппина остановилась послушать.
Вовка увидел Агриппину в дверях, поднялся и поклонился, так красиво поведя кистью руки и взглянув снизу, что Агриппина даже хмыкнула от удовольствия. Если бы Вовка не растолстел за последнее время, он был бы самым красивым актером в театре. Но двигался, конечно, лучше всех Жорка. Что же касалось таланта и мастерства, то Жорка был просто другого класса. Ресторанный умелый джаз – и симфонический оркестр в консерватории, вот что такое Жорка по сравнению со всеми.
– Вы знаете, что холера? – спросила Агриппина.
– Знаем! – Вовка улыбнулся. – Потому и пьем, что скоро все помрем. Выпейте с нами, Агриппина Васильевна?
– Рыженькая! – позвал с другого конца коридора Жорка. – Я жду тебя давно.
5
Он сел в кресло, сломался, высоко подняв худые колени, разбросав по подлокотникам руки. Агриппине всегда казалось, что руки у него изламываются не на трех суставных стыках, как у всех нормальных людей, а на множестве – могут принимать любой изгиб, любой рисунок. Пластичные, умные, подвижные Жоркины руки – три четверти его актерской ценности, его средств выражения. Она до сих пор помнила руки царя Федора – белые, нежные, неуверенные, вот так же сидел он на троне, бросив бессильно, отчаянно руки, и только кисти, приподнятые чуть, чуть собранные в горсть, как «цветок лотоса» – пальцы… Господи, как любила она его тогда, даже сейчас сердце сжалось, вспомнив ту любовь.
Жорка молча следил, как она переодевается, как пришла и ушла из ванной, как достала из холодильника сыр, тарелку с фруктами и вино. Усмехнулась:
– Может, теперь фрукты нельзя есть? Холера ведь.
Не ответил ничего, взял стакан с желтеньким вином, отхлебнул половину, спросил:
– Где ты бегала?
– Ездила куда-то. На третьем автобусе до конца, минут сорок пять езды.
– Что меня не взяла?
– Хотелось одной побыть.
– Спектакль, по-моему, завтра, а не сегодня.
– При чем тут спектакль…
В дни важных спектаклей Агриппина старалась не быть на людях, молчала до вечера, копила себя. Презирала снисходительно своих коллег по театру, способных прийти на спектакль прямо с дружеской попойки, «веселенькими».
– Тогда понятно…
Жорка встал, подошел к ее туалетному столику: за рамку зеркала была заткнута открытка с репродукцией портрета Стрепетовой Ярошенко.
– Какая женщина!.. – произнес он в который раз, машинально, потом сел на пол, возле кресла Агриппины, обхватил руками свои высокие колени, ссутулился.
Складные двери в лоджию были растворены, шумела приморская улица, чернело, каталось, сверкая отраженными огнями, море. Горизонт был слабо затянут невидимыми облаками, луна, висевшая над морем, была неясной и розовой. Так они сидели, не касаясь друг друга долго, потом Жорка шевельнулся, похрустел костями, сказал сухо и обиженно:
– Что же? Спать пора, пожалуй?..
– Пора, завтра спектакль, – веселым голосом согласилась Агриппина и зажгла свет.
Но когда Жорка ушел, было ей тяжко, словно сухой песок на сердце осел. И затомило предчувствие беды.
Спала она в лоджии, на вытащенном из кровати пружинном матрасе, закрывала с вечера голову подушкой, чтобы не слышать шума курорта, а утром уже не спала, а дремала, слыша сквозь дрему, как ходит море, звенят в кипарисе птахи, как розово касается ее белых простынь солнце.
Проснулась в семь часов, вечернее смутное настроение прошло, она сделала зарядку, приняла душ и спустилась в буфет, не опасаясь встречи с коллегами: они вставали так же поздно, как и ложились. Открывая дверь буфета, она испуганно отдернула руку и машинально понюхала воздух: пахло сладко и отвратительно знакомо.
– Хлорка… – удивилась Агриппина и вспомнила: – Холера…
Она взяла стакан сметаны, сосиски, кофе, начала есть – и вдруг почувствовала, что на нее смотрят. Повернула голову и встретила взгляд мужчины, сидевшего за соседним столом. Тот не сразу отвел глаза, и Агриппина вспомнила, что вчера утром этот мужчина так же пристально смотрел на нее.
«Пытается вспомнить, где видел», – равнодушно подумала Агриппина. Не избалованная славой киноактрис, которым докучали вниманием прохожие на улицах, Агриппина, однако, считала, что и ее узнают, что и у ней есть свои почитатели, помнящие ее в лицо.
Выходя из буфета, она, уже машинально, оглянулась. Мужчина был невысок, темноглаз, пожалуй, немолод. Одет он был в синюю шелковую распашонку и шорты, сидел, тяжело, неизящно поставив локти на стол, и задумчиво смотрел на Агриппину.
Она ушла, весело унося с собой этот неигривый серьезный взгляд, ей иногда просто необходимы были такие взгляды, льстивые речи; необходимо было знать, что есть люди, которые ее понимают и принимают.
Хотела, как всегда в день спектакля, лечь в номере и лежать, запершись до вечера, но внутренний непокой вынес ее за двери гостиницы.
Солнце входило в силу, опаляло, сковывало жаром. Агриппина шла по солнечной стороне улицы с непокрытой головой, без темных очков. Шелковый брючный костюм легко болтался на ней, не касаясь тела, холодил. Она любила солнце и не боялась его. Навстречу текли загорелые, полуголые, весело озабоченные люди, несли в целлофановых пакетах фрукты, ели мороженое, пили воду из стаканов у будок с газировкой. Встречные женщины громко обсуждали непривычный еще наряд Агриппины. С рынка шла женщина с авоськой, полной фруктов и, наклоняясь, вгрызалась в сочный персик.
«Холера ведь? – думала Агриппина разочарованно, – И всё так же. И языками треплют так же. Или это мне приснилось вчера, что холера?..»
Она вернулась в гостиницу, надела купальник и махровый халатик, взяла полотенце и пошла на пляж. Берег был красным от горячих, сальных, щедрых человеческих тел. Люди купались, орали что-то друг другу, слушали транзисторы, играли в карты, ели килограммами фрукты, ели так эти фрукты, словно каждый из них был машиной, предназначенной переработать фрукты впрок, на зиму.
Чувствуя, что от раздражения и отчаяния у ней начинает болеть голова, Агриппина бросила полотенце на свободный кусочек пляжа возле немолодой блондинки с двумя некрасивыми негритятами – мальчиком и девочкой, легла, накрыв голову халатом. Шум пляжа немного отпустил ее, она лежала, подставляясь солнцу, жадно слыша, как впитывает, похрустывает под пронзительными лучами ее легонькое мускулистое тело. Потом поплавала и пошла в номер, схватив по дороге фразу, которую авторитетно выдала какая-то толстуха в бикини:
– Только после третьего или четвертого брака у них могут быть белые дети, а так – черные…
«Всем до всего дело, все надо обсудить, господи!» – подумала Агриппина и, войдя в номер, закрыла дверь на два оборота ключа, прикрыла стеклянные створки лоджии, задернула плотные занавеси.
Лежала в темноте, думая, что все странно и нелепо. Ради этих вот людей, мимо которых так брезгливо пробрела сейчас, она будет выкладываться, выжигать себя нынче вечером…
В театр она пришла, как всегда, за полтора часа, гримировочные были еще пусты: даже Жорка приходил за час. Сняла костюм, оставшись в трусах и лифчике, и стала медленно гримироваться, слушая, как подступает нервная неуверенность и раздражение – обычное ее состояние перед любимыми спектаклями. Дала им подняться до горла, следила, как меняется лицо, как сквозь темный грим болезненно краснеет кожа. Лицо в зеркале было старым и грубым, но из зала все увидится иначе. Она вспомнила – вернее, она весь день держала про себя мужчину, глядевшего на нее утром, – сейчас разрешила себе вспомнить ясно – и как пузырьки в стакане воды, поднялось в ней удовольствие, отогрело.
Заглянул и хмуро кивнул Жорка, пришла Ольга Богатенкова: гримировочная была на двоих. Ольга болтала что-то, Агриппина молчала, изредка угукая неохотно – в день спектакля она позволяла себе быть особенно нелюбезной. Распахнула дверь Лиза Нилина:
– Бабы, аншлаг!
– Еще бы! – серьезно сказала Ольга. – Холера…
– Почему? – удивилась, не поняв, Агриппина. – Какая тут связь?
– А страшно… В одиночку страшно, Агриппина Васильевна, на́ люди хочется. – И через паузу добавила так же серьезно: – Я бы уехала, пока карантин не объявили. Если, не дай бог, будут случаи, выезд закроют. Представляете? И сиди тут, дожидайся, пока сам подохнешь…
Агриппина сказала, докрашивая синей тушью ресницы:
– Ну, прямо…
И пожала плечами: она не чувствовала в себе страха, удивительно.
По трансляции прозвенели все звонки, помреж объявил на выход.
Агриппина надела юбку, куртку и сапоги, сбежала вниз, встала за кулисой. Подошел сзади Жорка, обнял за плечи.
– Ни пуха ни пера, маленькая!
– Ладно. Начали с богом.
Кончилась музыка пролога, и Агриппина, сглотнув привычную растерянность, шагнула в круг света, пересекла этот круг быстрыми шагами, все еще пустая внутри, остановилась, оперлась боком о канцелярский стол. Мельком, не видя, поглядела в зал – жарко дышащая пропасть, колышущееся несобранное существо. Она почувствовала: потянулось к ней оттуда и слабо, безадресно заколебалось в воздухе – сделала жест рукой, как бы забирая, подчиняя это, повернулась резко, послала волну – себя – туда, в жаркую пропасть.
– Что, товарищи? – пошла первая реплика роли. – Кого ждем?.. Давайте, Петр Семенович, докладывайте ход строительства.
Она не смотрела на Жорку, – во время спектаклей она видела партнеров не прямым, а косвенным зрением, чтобы не разрушать свой круг, – слышала, как он двинул табуретом, пошелестел листками, не спеша, держа паузы, стал подавать сухой убогий текст так, что там, внизу, – не кашляло, не скрипело, слушало.
И пошло. Она чертила сотни метров зигзагов маленькими сапожками по кругу сцены, сходила с круга, ожидала за кулисой входную реплику – и возвращалась на круг. Неважно, что текст пьесы порой был убог и противоречив, она выдавала его с иной нагрузкой, подчиненно внутреннему своему – она рассказывала о неустроенной, тяжкой, прекрасной судьбе ее поколения, о своей собственной судьбе. «Господи!.. Да ведь мы забываем друг о друге в благополучии будней, – мысленно кричала она в зал наивное, но святое. – Мы топчем друг друга, обижаем… Оглянитесь, очнитесь, не дожидаясь общей беды, возьмитесь за руки… Слушайте меня, слушайте: посмотрите друг на друга добрыми глазами… Не ждите беды, чтобы оглянуться вокруг!» Она чувствовала: доходит. Нечто натянутое между залом и Агриппиной наполнялось взаимным током крови – Агриппина была сердцем, очищающим, обновляющим то, что шло к ней – и обновленным отдавала назад. Внутри все невыносимо сжималось, точно жизнь уходила из нее с этой отдачей – она любила сейчас всех жертвенно, покаянно.
– Не было друзей? Да, пожалуй… – говорила она текст роли – раскуренная сигарета замирала на полдороге, и рука вздрагивала.
Не бог весть какой жест – в соответствии с авторской ремаркой: «закуривает сигарету, нервничает». Но дело было не в сигарете, а в том, как она держала руку – лихо, игриво, но рука дрожит, клонится бессильная, и женщина не может унять эту дрожь. Первый и единственный раз ее героиня стала слабой перед своими подчиненными, перед залом. Рука – и потом слезы текут по улыбающемуся лицу, Жорка – Петр Семенович – опускает голову, чтобы не видеть этих слез.
– Я была счастлива, тем не менее, – идет дальше текст роли. – Независимо от того, что впереди – я была счастлива. Понимаешь, Петр? Я люблю людей, понимаешь? Ты не веришь мне? Я для них умереть готова…
– Весь секрет ее «искренности», – вдруг поймала она негромкий, но ясно слышный за кулисой голос Юры Васильева, – что она всегда: о себе – и про себя. И сейчас про Жорку: крушение надежд…
Юра знал, что она услышит, что сейчас, на финале спектакля, в ней сломается круг токов. Знал, что в ее теперешнем вывороте искренности – это удар ниже пояса. За что? Он сам бы не мог объяснить: была талантливей его, но была ли счастливей?.. Агриппина быстро взглянула на Жорку: слышал? Слышал, конечно – нечто вроде понимающей усмешки прошло по его лицу. Усмешка была не изнутри, не от себя, – это бы можно простить, – усмешка адресовалась за кулису: «что делать, старик, любовь приходит и уходит…» – и так далее, из обычного мужского комплекса.
Однако она донесла паузу, опустила руку с сигаретой, потом затянулась и щелчком отбросила окурок, привычно проследив, не слишком ли опасно в противопожарном отношении он упал.
Еще раз выдержала паузу, сказала последнюю реплику, потом, без радости, приняла аплодисменты и пять вызовов, и цветы, протянутые ей какой-то женщиной – все с полуусмешкой на губах и с поклонами, хотя ей хотелось заплакать или повеситься. Дело не в том, что сказал Юра, а зачем сказал. За что? Ни с кем из актеров она даже не поругалась за всю свою актерскую жизнь, – грубо ответить, это она могла, – но ведь как ругались, как обзывали друг друга молодые актрисы, и тут же снова мирились… Ни у кого она не перебила роль, не отняла лишние двадцать рублей ставки. Она получала – нет, недополучала – только свое. Так за что же?..
Жорка догнал ее на улице, пошел рядом, она молчала, наконец остановилась и дрожащим от злости голосом произнесла:
– Оставь меня! Видишь же: я не люблю тебя больше, не хочу! Можешь объяснять своим дружкам это как тебе угодно, но я не люблю тебя больше, не люблю, пойми, пожалуйста!
Жорка задержал ее, взяв за локти, она вырвалась.
– Я сейчас закричу, позову милиционера. Уходи!
На них оборачивались прохожие, Жорка пожал плечами и ушел. Она спустилась к морю, побрела берегом, злость, кипевшая в ней, успокаивалась, улегалась потихоньку. Плевать… Волчица не из вашей стаи, что делать… Но Жорка ей больше не нужен, хватит с нее тихих предательств, не словесных – улыбкой, пожатием плеч, паузой – движением, тем самым движением, в громогласное звучание которого он не верил. Он был моложе ее лет на семь, но здесь, как и всегда, он ее искал, а не она искала. Гордыня… Да, гордыня – и бог накажет одиночеством, ненавистью тех, кто рядом, ненавистью – за что? Волчица не из нашей стаи…
Зарево города осталось позади, море покачивалось неслышно и невидимо, на заоблаче́нном черном небе даже звезды не проблескивали. Впереди замерцал красный дымный свет, потом неясные пятна розового, синего, оранжевого света – точно старые абажуры, освещенные изнутри, кто-то разбросал по пригорку. Она вошла в палаточный городок и остановилась, не замечаемая никем, не мешающая никому – городской дом, распавшийся на полупрозрачные квартиры, лежал вокруг нее. В каждой парусиновой квартирке готовили свое, говорили свое, слушали свою музыку – никому ни до кого не было дела.
Три «Волги» стояли нагруженные, возле них копошились, проверяя, все ли собрано, черные фигуры. Может, они решили уезжать из-за холеры, пока не закрыли последний перевал, а может, у них просто кончился отпуск.
6
На следующее утро она проснулась в обычное время, но не встала, а лежала с закрытыми глазами, пытаясь снова заснуть, благо утро было пасмурное и нежаркое. Чувствовала она себя разбитой, бессильной, безвольной, вчерашний вечер она не вспоминала, но он был в ней – этот вечер. И, – голова была трезвой и делово ясной, – она тяжело думала о бессмысленности прожитой нескладной своей жизни – зачем? После нее не останется даже детей: сначала не хотела, потом уже не могла. И хотя в хорошие свои минуты она успокаивала себя: мол, если хоть один человек, выйдя со спектакля, задумается, как неправильно он жил до сих пор, – уже не зря истрачены полгода, что она работала над ролью. Сейчас понимала: зря. Задумается, посамоугрызается и будет жить, как жил… Конечно, среди миллиарда человеческих судеб ее неудавшаяся жизнь – капля в море, сгоревший при вхождении в атмосферу крохотный метеорит – но ей было жаль своей неудавшейся жизни.
Надо было вставать, идти на читку новой пьесы, но идти не хотелось. Во-первых, она знала уже, что для нее там нет роли, во-вторых, ей больше не хотелось никаких ролей и никаких пьес. Однако идти было надо, чтобы не говорили опять: вот, держится на особицу; конечно, мадам чувствует себя премьершей… Хватит с нее подобных разговоров.
Взявшись за ручку двери в буфет, она пожалела, что встала поздно: тот человек, конечно, уже позавтракал. Его точно не было, и у ней совсем погасло все внутри, даже надежда на какой-то просвет. Однако, когда она допивала кофе, человек этот вошел в буфет и, скользнув взглядом по завтракавшим, подошел к стойке, спросил сигареты. Она не поняла, увидел ли он ее и вообще искал ли он ее, но когда он, прихрамывая, направился к выходу, то остановился на мгновенье и взглянул на нее. Отвел глаза сразу, будто теперь их связывало что-то и неловко было уже просто смотреть в упор. Вышел – и у Агриппины повеселело на сердце, она сама не поняла почему. Она не была легко тщеславной женщиной, и пристальные мужские взгляды ее обычно раздражали, она могла и нагрубить в ответ на такой взгляд. Человек этот был, пожалуй, некрасив – невысок, жилист, хромал. И лицо у него было не доброе – жестких очертаний, губы сухой складки. Умное, правда, лицо. Как он двигался? Скорее плохо, зажато очень, скупо, то ли из-за хромоты, то ли из-за врожденной или профессиональной замкнутости. В общем, ей от него ничего не было нужно, и тем не менее Агриппина вышла на улицу, унося в повеселевшем сердце этот темноглазый серьезный взгляд.
Шла она быстро: опаздывала, к тому же начал накрапывать теплый дождь. Возле городской железнодорожной кассы клубился народ. Собственно, тут всегда собиралось порядочно народу, но сегодня было столпотворение.
Пришла она в театр, хоть и боялась опоздать, из первых. Села в дальнем углу репетиционной, раскрыла томик Уильямса, стала перечитывать «Стеклянный зверинец», чтобы не глядеть ни на кого.
Вошел и весело, подчеркнуто-громко поздоровался с ней Юра Васильев, она посмотрела на него прозрачными глазами, потом кивнула. Господи, что ей с ними считаться – девчонки, мальчишки, злые, но не ведающие, что творят. Глупо все.
Вошел Жорка, сел с ней рядом, взял руку, поцеловал ладонь. И этот по-мальчишечьи что-то кому-то доказывал: себе – что он порядочный, товарищам?.. Но с ним все кончено, в сердце не было даже остаточной боли. Вчерашний вечер давал ей право на разрыв – спасибо этому вечеру.
Пришла Ольга Богатенкова, сказала, что в соседних двух курортных поселках зарегистрирована холера. Не то два, не то три случая, один заболевший уже умер. Срочно выселяют палаточный городок, и вообще дикарей, не сегодня-завтра город закроют на карантин.
В сердце Агриппины прошел сквознячок веселого ужаса: неужели?.. Неужели это случится с ними – холера, чума, средневековая эпидемия, мор – тема трагедий великих? Прислушавшись, она не нашла в себе страха – ужас был, да, но активный, дающий силу действовать. Она хотела участвовать в трагедии, постигающей людей, как когда-то, девчонкой, упорно прорывалась в бригаду, едущую на фронт. Может, чтобы стать очевидицей, запомнить, сыграть после?.. Ей всегда было легко играть женщин военного времени, потому что она навидалась всяких, назапоминала лиц, голосов, поз, рассказов…
Все помолчали, переглядываясь.
– Да, братцы… – протянул, усмехаясь, Вовка Братунь и картинно почесал в затылке. – Надобно драпать, а?.. Как?..
– Пожалуй… – негромко произнес Жорка и посмотрел на Агриппину. Она так и не поняла, шутил он или искал сочувствия.
Пришел главреж с пьесой, но читать начали не сразу, обсуждали, как и что, если и т. д. Потом начали чтение и читали два часа с перерывом, потом час вяло обсуждали. Пьеса была скучной, нужной была деревенская тема – но уж очень эта тема была плоско подана. Тем не менее главреж и худсовет настаивали на включении пьесы в репертуар. Согласились вяло, вяло распределили роли, неожиданно главреж предложил роль старухи правдолюбки Агриппине, но она сказала, что в ее возрасте надо либо совсем переходить на роли старух, либо пока воздержаться от подобных ролей. Режиссер не стал настаивать: он не любил с ней спорить, и только когда накапливалось много таких, унизительных для его режиссерского самолюбия случаев, он вспоминал ей все – вспоминал злобно, обидно, старался унизить ее.
Разошлись. Агриппина забежала в гостиницу пообедать: здесь на втором этаже был ресторан, куда с улицы не ходили. После обеда она хотела пойти посмотреть, как выселяют палаточный городок. Села за столик, раскрыла Уильямса, чтобы скоротать время, пока принесут заказ, и тут увидела своего незнакомца. Прихрамывая, он шел по проходу, за ее столом было свободное место. «Господи, – вдруг испугалась Агриппина, – только бы он не сел сюда! Заговорим – и все рассыплется». Стоит им сказать между собой несколько, пусть необязательных фраз – что-то исчезнет; разрушится это школьное волшебство узнавания друг друга без слов. Мгновенное запоминание движения, выражения лица, контакт взглядов, чтение позы – и ты о человеке знаешь, держишь в себе больше, чем после длинной беседы. Разговор, тон, слова – всегда маска, игра, дымовая завеса, – от смущения или от желания поразить. Движение – вот голая информация о том, что внутри.
Ее незнакомец, не дойдя один столик, сел на освободившееся место, быстро коснулся взглядом глаз Агриппины и без выражения отвернулся, взялся за меню. Сидел он неизящно, как крестьянин над миской щей, поставив локти и подавшись сутуло вперед. «Аппарата нет! – пожалела вдруг Агриппина. – Как сидит! Свободно, как хозяин. Ходит зажато, а здесь забылся – и сидит словно во главе стола, за которым – жена, сыновья, внуки, все едят, все сыты…» И улыбнулась: не такую ли семью, не такую ли жизнь она всегда держала внутри вторым планом? Вот в этой, черновой, спешной – она актриса, и все, что с этим связано, но будет еще жизнь начисто, настоящая, будет назначенный ей богом, вот такой нелюбезный, но муж – единственный, отец ее многих детей, и не лень, не тяжело ей рожать от него до старости лет… Те, с которыми она так легко расставалась, были любовниками, хотя и стояли перекрестные печати в паспортах. Любовниками – а она ждала мужа, которому можно было бы, нужно было бы покориться, и быть просто женой, женщиной…
Агриппина закончила обед, расплатилась, встала, сделав над собой усилие: ей хотелось еще сидеть и исподтишка наблюдать за этим человеком, читать его лицо. Оно не было добрым, но не было и злым – замкнутое просто лицо, с затворенным окошком, за окошком этим много чувствовалось всякого, сложного… Понять, кто этот человек, было трудно – держался он обособленно, без компании. И к деревне, судя по всему, теперь он уже не имел отношения, поза за столом – память крови…
Зашла в номер, взяла аппарат на всякий случай, вдруг встретится что-то, что надо снять, пошла берегом. Спектакль сегодня игрался старый, так что, если она вернется домой к четырем или даже к половине пятого, то сумеет отдышаться и собраться.
Сейчас, когда много палаток убрали уже, было видно вытоптанную, мертво-желтую стерню, набросанную солому, квадраты обжитой и теперь неуютно-оголенной брошенной земли – все было как на пепелище, как на пожарище – люди толклись так же бестолково, нервно, неряшливо. Она щелкнула несколько таких неряшливых, растерянных поз. Большинство палаточников с машинами поразъехались, остались те, кто, подобно улитке, должен был взвалить свой дом на плечи, но эти не знали, как быть, и куда деваться, и что же с отпуском – подобно многим на их месте, они пытались инстинктивно не рушить налаженное, авось перемелется. Между упрямо цеплявшимися за свое место палатками ходили милиционеры и дружинники, выдергивали колышки: мгновение назад тут стоял дом – и вот уже выгоревшая тряпка…
– А куда мы денемся? – кричала на дружинника, повалившего палатку, женщина. – На вокзале куковать? Тысячи народу!
– Три основных и три дополнительных поезда, все уедете! – растолковывал дружинник. – Кто сегодня не уедет, на квартиру определят, там вода, газ, а здесь у вас что?
Но люди суетились растерянные, озлобленные, отчаявшиеся: ломался отпуск, впереди было все неясно.
В центре поселочка на старых ящиках сидело милицейское начальство: пограничный майор и трое солдат с автоматами. Лица у всех были будничные, скучные, майор слушал, что ему говорит толстый загорелый человек в плавках, и рассеянно кивал, а у того лицо было возбужденное, даже вроде бы подобострастное, хотя и гордое, и поза – он сидел тоже на ящике, раздвинув колени, приподняв плечи, и пальцы сложены шалашиком – читалась: я на равной ноге с высоким начальством, я и сам «ой-ой-ой!..» Агриппина вспомнила дальней юной памятью – таких вот дядек, ехавших почему-то на юг, а не на фронт, таких же вот, на равных, разговаривавших с проводниками, и те так же снисходительно кивали, слушая вполуха, а после все-таки впускали их в тамбур или даже в свое служебное купе, а она ехала на подножке и после на крыше, а в тамбур ее так и не пустили. Что хотел, что выцыганивал у майора этот дядька? Разрешения остаться до вечера? Распоряжения погрузиться с вещами без очереди в грузовик или автобус, отвозивший безмашинных на вокзал? Или, может, ему ничего не было надо, просто: беда, и он по сигналу безусловного рефлекса налаживал контакты с начальством?
По полю от одного брошенного квадратика земли к другому ездил какой-то мальчишка с тачкой, собирал пустые бутылки.
– Вот, – сказал вдруг майор, и лицо его прояснело, стало знающим и помнящим многое человеческим лицом. – У кого беда, а кто поднаживется…
– Именно! – хохотнул дядька в плавках, а Агриппина произнесла то, о чем думала все время:
– Как в войну…
Майор быстро и сочувственно взглянул на нее и кивнул, чуть улыбнувшись.
Посмотрев на часы, Агриппина испуганно заторопилась: было четыре.
В гостиницу она пришла в половине пятого, легла и час лежала в темноте, собираясь. Но все равно внутри был сумбур, суета и перед глазами вращался разоряемый палаточный городок.
«Где ж они воду там брали?.. Если что – гниюшник, рассадник, эпидемии не миновать…»
Потом она вспомнила своего неизвестного знакомого – а он что? Собирается уезжать, напугался? И кто он?.. И где же, наконец, он живет, на каком этаже? Ей захотелось увидеть его, она перебрала четыре краткие их встречи, и вдруг ее обнесло стыдом: ведь он не сел с ней за один стол потому, что она сама стала на него пялиться многозначительно, он испугался, как бы ему не повесились на шею!.. Точно кипятком оплеснуло ее изнутри, она крутилась на постели, зло слушая в себе унижение, ненавидела себя, свои дурацкие, на старости лет, фантазии. Если она его еще хоть раз встретит – глаз не поднимет. На что он ей нужен, в самом деле?..