355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майя Ганина » Избранное » Текст книги (страница 14)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:01

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Майя Ганина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)

Дальняя поездка
1

Она спустила ноги с койки, сразу услышав теменем равномерную качку, шарканье волн по обшивке. Открыла дверь, сильно придерживая за ручку, загораживая вход. Коротко стриженная туристка в зеленом целинном костюме попыталась все-таки войти, рванула дважды дверь, но ничего не вышло: когда тебе все безразлично и нечего терять, можно вцепиться зубами в руку с ножом, и нападающий испугается твоей отчаянности и отсутствия будущего. Но здесь ножа не было, был просто нахальный взгляд жизнелюбки, уверенной, что права и не откажут, просто неведение, что когда-то существовала деликатность: не лезь к ближнему, ежели он не дает тебе понять, что хочет этого.

– Пу́стите к себе на пол двух человек? – Туристка через ее плечо заглянула в просторный одиночный люкс. – На палубе очень холодно. Другие люксы пустили уже.

– Нет.

– Почему? – Туристка поставила носок кеды в оставшуюся еще щель. – Правда, очень холодно, девчата все попростужались.

Она молча затиснула дверь, повернула ключ. Та, в целинном, побарабанила еще из озорства по верхней филенке, потом ушла.

«Господи, да оставьте меня в покое!» – произнеся эту фразу мысленно, она грубо выругалась вслух и тяжко прослезилась. С детства внушали, что человек должен помогать человеку, что надо быть добрым. К тому же она совсем недавно была доброй, воспоминание об этой доброте осталось в клетках, которые управляют поступками, ей пришлось сделать усилие, чтобы поступить вопреки.

Но смертельно невозможно было ощущать тут близко присутствие людей, женщин. Сейчас ей необходима нора, куда можно заползти и исчезнуть.

Она повязалась старушечьим шерстяным платком, влезла в резиновые боты, натянула зеленую куртку с капюшоном. Одета она теперь была как и все тут, только глаза были старые. У остальных, даже у немолодых пассажиров, в глазах стояло веселое нетерпение: «Я в Тихом океане, что дальше?..» Они легко сближались, незнакомый с незнакомым, с ней же не заговаривал никто.

Женщина вышла на открытую палубу. Волны огромно, падали на нос, шумно орошая скобленые доски палубы, чугун кнехта и лебедку. Опять ударялись, вздымаясь – и снова опадали. И в этих маниакальных попытках, в этих ежеминутно-неотвратимых обещаниях великого и отсутствии свершения – существовало нечто, угнетавшее бессмысленностью. Неба не значилось: была серая рыхлая мразь, слившаяся с серой рыхлостью летевшей вверх воды.

Женщина вернулась в каюту, сбросила платок и брезентовую куртку, разодрала расческой спутавшиеся, связанные сзади неряшливым узлом волосы, подкрасила губы. Потом, поглядевшись в зеркало, стерла краску. Вид у нее и с ненакрашенными губами был непристойный: она выглядела не просто старой женщиной, а старой женщиной с измученно-голодным лицом, с затравленно уходящими от взгляда глазами. В Москве ее вечером одну в ресторан с таким лицом не пустили бы. Здесь пускали всяких.

2

Она сошла вниз, едва не налетев на молодайку с годовалой девочкой, копошившихся возле кипятильника: сухое молоко разводили в кружке.

– Мама, рибы! – властно произнесла девочка, и молодайка восхищенно откликнулась:

– Ах ты, моя камчадалочка!

В ресторане сидело пока немного народу, только в углу за сдвинутыми столиками шумела какая-то женская компания. Кажется, это были владивостокские учительницы, едущие с экскурсией в Петропавловск.

Свет от верхних плафонов шел неяркий, но сильный, скатерти на столах лежали еще белые, пол был чистый. И женщина вдруг засопротивлялась этой привычной приглядности. Когда ее понесло сюда отчаяние, она рассчитывала забыться в лишениях, надеялась изматываться и уставать, чтобы сон замертво валил с ног. Пока ничего такого не было, сна тоже не было.

Она села за столик, заказала двести граммов водки и какую-то закуску, налила полфужера, выпила, почувствовав, как сухо заболел желудок слева, стала есть. Тело наливалось истомой, ослаблялось напряжение. Эти две недели она ничего не могла есть, заставляла себя раз или два в день выпить крепкого сладкого чая с хлебом, поэтому сразу опьянела теперь от водки и от еды, трезво опьянела: просто расплылось все вокруг призрачно и сердце наполнилось тоскливым безразличием. Она попросила официантку не торопиться с горячим и принести сигарет. Хотя не курила уже четыре года, как сошлась с Митей.

Она слушала опьянение в себе и сухую боль в желудке, эта боль служила ей как бы не вполне осознаваемым утешением и давала право на что-то.

Ресторан между тем заполнялся: подходило время ужина. За ее столик, однако, не спешили садиться. Женщины, как правило, приходили большой компанией, а немногие мужчины, скользнув взглядом по ней и по графинчику с водкой, предпочитали отыскивать места за другими столиками. Наконец мест не осталось и за ее столик сел пожилой мужчина с загорелым крупнопорым лицом, с бровями как два пучка соломы, синеглазый, весь в жидких седых кудряшках. Выложил на скатерть два кулака, на правом было наколото «Миша 1927 года». И она без огорчения отметила, что ее салаги-ровесники, в большинстве своем даже повоевать не успевшие, сделались уже вот такими, с явными следами бурно идущего распада, пожилыми людьми.

Сосед общительно поинтересовался, откуда она и не скучно ли ей одной, сообщил, что сам он архангельский и здесь в командировке. Тут за столик сел молоденький лейтенант и подошла официантка взять заказ.

Лейтенант скорее всего возвращался из отпуска. У него было лицо злого волчонка: крутолобое, обиженноглазое, но не противное. Волосы у него были светлые, прямые, интеллигентно зачесанные назад, как у Мити.

Оба они заказали водки, и официантка быстро принесла, а ей принесла горячее. Женщина допила свою водку и стала есть, а мужчины тоже выпили понемногу и почему-то не глядели на нее.

Потом архангельский сказал Волчонку:

– Утром-то веселее вроде были?

Тот, не отвечая, пожал плечами и стал жевать красную сухую чавычу, перемеженную редкими стружечками лука.

– Точно похоронили кого? – не унимался архангельский.

– Скончался, – не сразу ответил Волчонок. И она внутренне незащищенно дернулась, хотя понимала, что он просто болтает: грустно возвращаться из отпуска на остров, и всё.

– А ты выпей! – разгорался архангельский, желая во что бы то ни стало получить веселого собеседника. – Не пьешь, куда деньги девать будешь? Дом построишь? Так ведь на одном месте жить придется, на одном месте не усидишь!

Волчонок снова налил полный фужер и выпил с каким-то странным отвращением, но не повеселел, а помрачнел еще больше.

– Не усижу.

Снова налил и снова выпил, низко нагнувшись, тихо понюхал кусок белого хлеба, затаил дыхание. Коротко взглянул на женщину, точно огрызнулся: «Не пялься, мамаша!»

Официантка принесла им горячее, а ей кофе. Она расплатилась, быстро выпила кофе и пошла, бросив Волчонку:

– Тебе, пацан, газированную воду пить надо.

– Точно! – подхватил ее мысль архангельский. – В России водку весело пьют. Такое питье – перевод деньгам.

– А мы не в России! – огрызнулся Волчонок.

Он напомнил чем-то Митю, и она позавидовала безмятежному существованию этого глупого молодого парня, когда можно позволить себе плохое настроение без причины.

3

Хмель начал проходить. Открыв глаза, она прислушалась к голосам туристов под окном каюты. Они заняли всю крытую палубу своими рюкзаками, палатками, одеялами, заполонили судно, точно беженцы военного времени. Кто-то задергал гитару, и они принялись хором орать надоевшие магнитофонные песни, только этот шум не мешал ей: в тишине было бы хуже.

Она лежала ничком, не шевелясь.

Потом вдруг голоса смолкли и исчезли, и качка словно бы стала тише, но это она просто задремала. Проснулась минут через двадцать со страшным сердцебиением, перевернулась на правый бок. Схватила обрывок песни, напряглась внутренне – и дальше уже пыталась не слушать, закрыв голову подушкой, обливаясь злыми слезами. «А я так ждал, надеялся и верил, что зазвонят опять колокола, и ты войдешь в распахнутые двери…»

Попадала эта дешевка в больное место именно похожестью, приближенностью к тому, что бывает. Сколько раз, когда они сидели с Митей в ресторане, там крутили эту пластинку или еще, равноценную: «Давай никогда не ссориться, никогда, никогда. Давай навсегда помиримся, навсегда, навсегда…»

Вот туристы и ее запели. Она рыдала уже в голос, вжав лицо в подушку, рыдала так, что отдавалось в затылке. В конце концов они замолчали: нельзя же петь и петь. А она, ослабев от слез, погрузилась в полудрему, слушая, как бьет внизу машина, как рушатся волны на обшивку.

В тридцатом году тетя Надя ездила с газетой в Поволжье на раскулачивание и брала ее с собой. Она смутно помнит избу, где они с теткой жили, блины со сметаной и рыбой ежевечерне, хозяйского сына Борьку, гору подушек до потолка на кровати. Но, конечно, главное воспоминание – это типография и наборщик в синем линялом халате. Запомнился он ей сидящим где-то наверху, смотреть на него часто она стеснялась, брался он целиком, взглядом, как солнце. Сидит где-то там высоко – молодой, белозубый, веселый, поет. А когда поздно вечером тетка тащила ее домой, перекинув через плечо, словно тяжелый мешок – маленькая она была, судя по фотографиям, очень толстая, – то в полудреме ей представлялось, что она порезала палец и что наборщик завязывает ей его своим грязным платком и гладит по голове.

Она точно помнит, как у ней возбужденно и сладко колотилось сердце – совершенно взрослые эмоции у звереныша, не прожившего на свете и трех лет.

Еще воспоминание: ей года четыре с половиной, она идет по большой зале тети Сашиного собственного двухэтажного дома во Владимире. А двадцатипятилетняя рябоватая тетя Саша и черный усатый дядя Володя целуются, закрывшись от нее блюдом для пирогов. Эти поцелуи не таят ей грешного смысла: дядя Володя и тетя Саша в ее глазах – как бы окружающие привычные предметы, они оба кажутся ей безвозрастно-некрасивыми. Но она отворачивается и неудобно, идет отвернувшись, потому что тетка хихикает так, что ясно: занятие это неприличное. Они окликают ее, и она говорит тугую выдуманную фразу: «Взрослым целоваться запрещается!» Оба они хохочут и продолжают нежничать.

Эта сцена в памяти не несет чувственной окраски, но ожидание, вернее, точное предчувствие прекрасного потрясения, которое должно случиться, уже тогда существовало в ней. Говорят, что бог, намереваясь наказать, исполняет наши желания.

Начало светать. Она очнулась. Полежала с полчаса, бездумно и несчастно глядя сквозь ресницы на желтый линкруст, потом поднялась, приняла горячий душ, оделась и вышла на палубу.

4

Прошла по крытой палубе, перешагивая через спящих туристов, пробралась к двери, ведущей на нос, толкнула. Сырой ветер хлобыстнул дверь, сжал остро лицо, уперся в грудь. Кто-то, не просыпаясь, крикнул: «Закрывайте дверь, сволочи!..» Нагибаясь перед ветром, она прошла вперед, постояла так, глядя в рассветную серость, поискала, на что бы сесть. Но все было мокрым, и она села на свайку каната, подтянула колени к груди, сунула руки в рукава, съежилась.

Рвал и трепал холодный ветер, и нос теплохода, возвышаясь над океаном, тек вперед. А океан уходил назад, мелко колыхаясь остренькими черными волнами. Слои тумана проходили над водой на разной высоте: плотные, имеющие верхнюю плоскость и нижнюю, словно льдины. На бушприт села чайка, замахала огромно крыльями, закричала тоненько и зловеще: «Скри-и… скри-и…» Поглядела на женщину, повернув белую круглую голову, потом снова взлетела и стала взвиваться над водой, поворачиваясь так и так, словно лист бумаги, подхваченный ветром.

Сделалось светлее.

Оттого, что ветер не переставая туго тек вокруг нее, вынуждая сопротивляться, напрягаться, было ощущение занятости. Снова появились чайки, планировали над палубой, потом вдруг обрывались безвозвратно и молча вниз и снова взлетали с криками.

«Кто такой этот мужик у Баранова?» – спросила она просто так Клавдю Ильину. «Не узнаешь?» – та назвала фамилию и улыбнулась многозначительно-насмешливо. Они дружили уже лет двенадцать, Клавдя знала про нее много. «Вот как? – она приподнялась, чтобы поглядеть еще. – У меня плохая память на лица. Зачем он к нам?» – «Матушка, он не впервые. Альтиметр мы для него изготавливаем. Он главный конструктор темы».

Немного полноватый для своих лет, потому выглядевший невысоким, белокурый, толстощекий, голубоглазый. Герой не ее романа, да она не с этим и разглядывала его. Он стоял, опершись тонкими пальцами о стол начальника бюро, потом прошелся по кабинету, чуть ссутулясь и вывернув плечи вперед. «Как шахтер», – подумала она. Он остановился возле самого стекла кабинета и посмотрел, не видя, потом поднял голову, в глазах его мелькнуло любопытство, он взглянул на нее вполне мужским взглядом. Но тут же отвел глаза и даже покраснел. На тонкой желтоватой коже краска расползлась быстро и заметно, Баранов что-то сказал ему и засмеялся. Он тоже засмеялся, но уже полуотвернувшись, и больше не глядел.

Она отвернулась и стала работать, перенося кронциркулем размеры на чертеж, но внутри была по-детски довольна, что такая значительная личность остановила на ней свой взгляд.

Тогда ей было тридцать шесть, ему тридцать два. Он был довольно известным в их системе конструктором, кандидатом наук, она читала несколько его статей: своеобразно, резко написанные – ей тогда запомнился человек, стоящий за статьями.

Ветер сделался теплее и реже. Обсохла палуба. Где-то начало появляться солнце. Океан поголубел, стал глаже и все неуклонно утекал назад, покачиваясь равномерно.

Впереди, прямо среди голубой воды, вдруг возникла черная конусообразная скала, перечеркнутая двумя полотнищами тумана. Рядом – еще, такая же. Вулканы словно плыли в океане – ярко-черные на голубом, освещенные сзади ожиданием солнца. Видно было каждую складку камня, даже желтые подтеки серы у кратеров. Красиво – и она привычно подумала: «Обязательно надо с Митей…» – и словно ударилась. Снова съежилась, опустила голову в колени. Было, наверное, еще часа четыре, пассажиры спали.

Теперь ей даже самой непонятно, почему ее зацепил тот Митин взгляд. Вроде уже взрослая женщина, позади было и замужество, и всякие сложные ситуации. Весь остаток дня она сидела и думала о нем и считала почти машинально. Перед концом работы она подошла к Володе и сказала, что ей позарез необходимо сегодня пойти в «Будапешт». Они пошли в «Будапешт», сели за столик у зеркала в самом углу, и она следила за входившими. А когда наконец появился Митя, и один, она толкнула Вовку: «Пригласи его к нам». Вовка сказал: «Понятно, но это пустой номер, старуха, точно. О нем известно, что он любит «простеньких», в Киеве у него романы исключительно с продавщицами газводы…»

Митя сел к ним за столик, они вместе пили и разговаривали, он смотрел, как она курит и ломается, ну, а она смотрела на Митино лицо, жадно стараясь понять, что за ним – и слышала усталость, задерганность страшную за желанием выглядеть веселым и развязным. И еще – суховатость или замкнутость, или, может быть, боязнь обнажить свое слабое, свою уязвимость. Где-то через час он достал таблетку и запил ее боржомом: «Пятерчатка, – ответил он на ее немой вопрос. – Голова болит». На виске у него заметно билась синяя жилка.

«Ребята, – сказал Володя, – мне пора. Сегодня у нас со Славкой ночная работа: халтурку добиваем, понимаешь? Он в десять придет». – «Пошли», – отозвалась она без охоты. «Посидите еще, оркестр хороший». Как ее осенило тогда сказать: «Да нет, я пойду тоже, я взяла листы тут чертить одному типу для диссертации». Вовремя сказала, потому что Митя сдвинул брови, почти одновременно произнес: «Извините, но я уезжаю через час, мне еще собраться надо».

Подозвали официантку, расплатились, она положила свои семь рублей тоже, чтобы он видел: у них с Володей просто дружба. Разошлись. Митя уехал. Первые два месяца она ждала его приезда ежедневно, то и дело оглядывалась на кабинет начальника. Потом постепенно прошло.

Тетя Надя умерла в пятьдесят восьмом году, в новую квартиру, которую им с мужем дали от завода, они переезжали еще все вместе. Квартира была отдельная, трехкомнатная, полногабаритная. Теперь она жила в однокомнатной, довольно большой квартире: разменялись – и муж любезно предоставил ей лучшую. Но главное – не в заводском доме: там все жили на виду, скопом, каждую минуту можно было ожидать, что кто-нибудь зайдет и будет сидеть бесконечно. Сюда к ней без звонка не приезжали, и наезды эти были не часты. Вещей в комнате стояло немного, все старые, и было уютно от этого. Это были теткины вещи, а диван, люстру и круглый полированный стол им отдала тетя Саша, когда они в сорок девятом году делали ремонт на старой квартире. Тетка как будто предугадывала, что скоро вся эта рухлядь снова войдет в моду, когда так упорно цеплялась за нее.

Перебравшись после развода сюда, она вдруг облегченно и удивленно услышала, как исчезло непонятное беспокойство, не покидавшее, когда она жила с мужем в их модерновой квартире с низкой полированной мебелью и синтетическими светильниками. Ей без конца тогда снились сны, что она куда-то переезжает. Гуляя вечерами, она засматривалась на окна домов в древних московских переулках и удивленно слышала в себе тягу к свету шелковых красных абажуров, к тяжелым очертаниям мебели, к непрерывающемуся течению жизни, где люди меняются местами: внучка становится матерью, потом бабушкой, потом прабабушкой, а все вокруг движется по тем же несложным путям, так же неторопливо, так же неистребимо.

Теперь она любила быть дома. Когда выпадал свободный вечер, она, рано постелив постель, приспосабливала удобно настольную лампу, ставила на стул возле дивана чай и тарелку с пирожными, читала. Или просто без мыслей слушала то, что будет скоро: в ней обреталось странное ощущение, что все сзади – голодное детство, короткое девичество, когда она даже не узнала любви и ухаживания, бесцветное замужество – ерунда, а скоро начнется все по-настоящему. Встречи, любовь, жизнь вместе с любимым человеком, дети. Она не мыслила об этом как-то конкретно, а просто, оторвавшись от книжки, напряженно и полуулыбаясь глядела в белый потолок, на котором горели разноцветные огоньки от люстры, и слушала этот теплый поток грядущего хорошего.

Некоторые изменения в обычный распорядок были внесены в тот период, когда она получила опыт «незаконных отношений», к радости подруг, таких же прекрасных бобылок. «Чтобы выигрывать, надо играть. Любовь придет: будешь жить, узнаешь ближе – и полюбишь». Такого рода фразы произносились вокруг нее, долго не производя впечатления, но в конце концов и ей удалось себя уговорить, что любить можно любого, лишь бы он был мужчиной и позволял себя любить. Видно, было уже необходимо обрушить на кого-нибудь неизрасходованную нежность. Копилась в девичестве, в замужестве, тратилась по крохам, потому что вроде бы не нужна была никому, да она и стеснялась тогда ее обнаруживать. И вот пожалуйста, подступила под горло.

Но ничего из этого не получилось. Она ощущала себя какой-то не той: чересчур тяжеловесной, чересчур естественной, провинциальной. Она понимала инстинктивно, что от нее ждут других слов, других жестов, другой реакции – пыталась угадать, стать такой, какую ждали, и все время сбивалась с роли. К тому же ласковые слова, которые ей говорили, непонятно несли на себе следы частого употребления – она словно спотыкалась о них. Хотя когда-то в девичестве виделся именно уставший от тягот жизни и любви, умудренный герой, теперь она быстренько разобралась, что это ей не подходит.

Первая ее связь была необыкновенно короткой, однако ей успели преподать правила игры. Оказалось, что там, куда она лезла спроста, со своей естественностью и суконным рылом, от века существовали освященные традицией приемы, правила, законы. Здесь, как и везде, выигрывал сильнейший: тот, кто имел достаточно жестокости, «разогрев противника», вдруг исчезнуть – не звонить, не писать, выдержать предельно допустимую паузу, появиться и снова исчезнуть, пока партнер, вполне измучившись, будет посылать во Вселенную жалкие SOS. Существовало еще много мелких ходов, позволявших доводить противника до нужной степени жалкости и поражения. У ней, впрочем, хватило ума выйти из игры с минимальным проигрышем.

Со вторым своим любовником, которого она завела уже безо всяких иллюзий, лишь бы только не быть одинокой, она успешно держала ведущую партию: и не звонила, и не писала, и то появлялась, то исчезала, словно бы мстя за прошлое свое унизительное неумение парировать удары. Тем не менее связь эта могла бы тянуться бесконечно, потому что ее, в общем, любили. Но она устала от собственного притворства, от роли эмансипированной львицы: красивой, грубо, на особом жаргоне изъясняющейся, пьющей водку и коньяк, курящей (впрочем, не затягиваясь: она не могла преодолеть отвращения к дыму), посещающей премьеры и модные дома, читающей философов, Библию и Евангелие – и рассуждающей о них, слушающей серьезную, а также несерьезную музыку, и делающей педикюр.

Ей осточертел весь этот моральный кодекс, и она снова стала самой собой: простоватой, некурящей и непьющей, педикюр в парикмахерской она иногда делала, но чаще ленилась и стригла ногти сама. Философов, когда ей того хотелось, читала и даже кое-что понимала в прочитанном, но болтовней об этом себя не утруждала. На премьеры она иногда ходила, серьезную музыку, когда удавалось, слушала. Зато с наслаждением перестала бывать в домах, где пели под гитару современные песни или прокручивали модные магнитофонные записи: лениво призналась себе, что вообще любит тишину. Эта музыка казалась ей таким же раздражающим шумом, как грохот кузова самосвала под окошком либо громыханье прессов в кузнечном цехе, тем более что те ритмы и на самом деле целенаправленно двигались к своему логическому завершению – предметной музыке, которой сошедшее с ума человечество маниакально заполняло коротенькие просветы в наступающих на него шумах.

Правда, на работе она по инерции продолжала играть взятую роль, но там было важно сохранять внешний рисунок, это было не так утомительно. Когда же появился П—в, она снова нацепила привычную маску, желая понравиться ему, но не имела успеха: П—в равнодушно исчез. Ко времени сдачи пробного образца он приехал, но после этого снова стремительно пропал. Альтиметр вместо него принимал другой представитель заказчика, а о П—ве стало известно, что он лежит в Кремлевке с тяжелым сердечным приступом. Спустя еще какое-то время заговорили, что он попал в психоневрологическую больницу: тяжелое нервное переутомление. Она посочувствовала по-человечески, но без личной заинтересованности.

К этому времени в ней вроде бы поиссякла жажда жалеть и жалеться об кого-то: видно, поиздержалась, приобретая любовный опыт, посему она спокойно решила, что в тридцать шесть не страшно и выйти из игры. Есть другие радости жизни. К тому же она любила свою работу.

Правда, похвастаться, что чувствовала призвание к приборостроению с детства, она не могла. В машиностроительный техникум поступила просто потому, что тетя Надя преподавала там русский язык и литературу, а студенты получали «служащие» карточки. «Станки» и «машиностроение» она терпеть не могла, «сопромат» еле вытягивала на тройку. Первые две практики у них были на «шарикоподшипнике», там они просто слонялись из цеха в цех, отогреваясь в термичке. Третья двухмесячная практика проходила на автозаводе, она попала в первый механосборочный, ее поставили к станку, и мастер каждый день записывал в наряде, сколько деталей она сделала.

До сей поры она помнит под ладонью скользкое тепло коробки скоростей и запах эмульсии, шипящей на синей стружке. Помнит азартную дрожь в руках, когда включала станок и носик резца тыкался в черную заготовку. Помнит сопротивление суппорта в горсти, когда подрезаешь торец. Тогда она физически постигла цену времени: одна минута сорок секунд на обдирку и торцовку заготовки с двух сторон, с перестановкой заготовки. Стоило это полторы копейки – «военных» полторы копейки! И все же она ухитрилась заработать в получку сто девяносто рублей, да пятьдесят рублей ей дали премии. Память о тех последних станочных практиках дает ей сейчас подсознательное ощущение прочности позиции: «Черт с ним, выгонят из конструкторов, пойду на станок, еще больше заработаю!»

Главное, тогда, в цеху, она вдруг почувствовала себя включенной в сложную, подобно строению молекулы, цепочку: справа человек, слева человек, сзади, спереди, сбоку – тоже было по человеку, и все они взаимодействовали. Это непростое движение поразило ее: дома, во дворе, в техникуме каждый был сам за себя, и все зависело от случая, от настроения окружающих. Любят тебя сию минуту – или нет, дразнят, травят, презирают, или ты, вдруг, на какое-то краткое время, выше остальных, тебе подчиняются. Среди ее подружек находилось много плавающих в этом аквариуме прекрасно: вовремя что-то про кого-то насплетничать, сочинить, овладеть вниманием, вырваться на поверхность – и не давать оттеснить себя на дно. Девчонки наслаждались этими хитросплетениями, в ней же всегда жило примитивное стремление к покою, к простоте, к возможности не изображать из себя ничего иного, кроме того, что ты есть. Стремление жить по принципу: я тебя не трогаю, пожалуйста, не трогай меня.

Теперь она усвоила основную истину: вкалывай, как лошадь, улыбайся людям от души – и тогда жить можно. Так она и делала, попав после распределения на предприятие, выпускающее точные приборы. Как раз когда она туда пришла, повсеместно «внедряли» скоростное резание. Появились резцы с напаянными пластинками твердого сплава, похожего на дольки шоколадной плитки; старенькие станки в цехах дрожали от баснословных скоростей, сливная стружка лезла сплошняком из-под резца, точно серпантины на елке в Доме союзов.

Начальство сразу поручило ей заняться геометрией резца и вообще внедрением скоростного резания, так как справедливо считало, что основные кадры отрывать на очередную кампанию не стоит, а от вчерашней учащейся все равно в отделе мало толку. Она с удовольствием целый день болталась в цеху, чувствуя себя не просто так, а при серьезном деле. Пробовали резцы о разными углами резания на разных скоростях и марках стали, и вдруг открыли, что на такой-то скорости при такой-то марке стали стружка ломается и с положительным передним углом без канавки! Еще случилось несколько подобных совпадений, но выяснить, что здесь за закономерность, у нее не хватило знаний.

От начальника отдела она пошла с этими данными к главному инженеру, он долго и глубокомысленно изучал старательно вычерченный график, наконец дал ей письмо в НИИ к руководителю группы, занимающейся скоростным резанием. Руководитель проглядел материалы, довольно равнодушно сказал: «А черт его знает, какая тут закономерность, и есть ли она… Этого вообще никто не знает». Результатом всех ее добросовестных поисков истины было то, что на очередном производственном совещании главный инженер упомянул ее в своем докладе: «Мы думали, что к нам пришел рядовой работник, а оказывается, мы приобрели инициативного думающего технолога». Ей дали премию к Восьмому марта, и она купила тетке прюнелевые туфли. По рекомендации предприятия она поступила в вечерний институт, а когда перешла на четвертый курс, ее перевели в Главное конструкторское бюро.

Она сумела и в КБ не влезать в местные дрязги, по-прежнему безотказно «вкалывала», никого особенно не пуская себе в душу, и мало-помалу окружающие привыкли принимать ее такой, какой она была. Четыре года назад ее назначили ведущим конструктором с приличным окладом, она по-прежнему часто ездила в командировки. Ездить она любила, и даже отпуск проводила обычно с рюкзаком в постоянной компании непижонов-туристов.

С такими итогами она пришла к тридцати семи годам – так называемому «возрасту гения», ибо в этом возрасте погибли Пушкин, Аполлинер, Жерар Филип и другие светила, имен которых она не помнила. За себя она оставалась спокойной: не гений. Тем не менее в ее жизни этот возраст тоже должен был стать переломным.

5

Солнце было чистое и холодное, дул сильный ветер, волны по всей поверхности океана всплескивались неряшливыми, прозрачно-зелеными кучами. Ветер мешал стоять, но в каюту ей уходить не хотелось. Она оперлась животом о леер и глядела вниз, как белые шершавые борта теплохода расталкивают упругую, точно застывшее желе, монолитную даже в своем непокое, воду. Появились два дельфина и пошли весело торопиться рядом, странно отфыркиваясь боками, по звуку – точно как лошади. Здесь они были белобокие, а не черные, как в Крыму, и напоминали красивые большие игрушки, не верилось, что эти нарядные рыбы – мыслящие существа.

Она снова вспомнила, что нужно решиться и прыгнуть туда к ним – в этом одном было освобождение и успокоение, непроизнесенная клятва, наконец. И тоскливо знала, что опять не хватит решимости.

На палубу высыпали позавтракавшие туристы, но быстро ушли с ветра в комнату отдыха, выходившую сюда стеклянным фонарем. Оглядываясь, она видела, как туристы читают газеты и журналы, как, пересмеиваясь, говорят что-то о ней. Ей так казалось, потому что, оборачиваясь, она непременно встречалась с кем-то глазами.

Тогда она пошла в буфет, жадно посмотрела на витрину и взяла два стакана горячего кофе, сосиски, яйцо и кусок балыка. В ней вдруг проснулся страшный аппетит. Села за столик, стала есть не торопясь, но жадно, и опять заметила, что на нее странно смотрят буфетчица, судомойка и какой-то бородатый пассажир. «Они думают, что я ненормальная, а может, я и правда стала ненормальная?.. Что-то со мной происходит».

Она с трудом подавила в себе желание что-нибудь сказать им – не злое, но просто что-нибудь сказать вроде: «А я сейчас дельфинов видела. Глупые у вас какие-то дельфины». И постоять рядом с буфетчицей, как этот бородатый пассажир, уложив локти на прилавок и отклячив зад.

Здесь вообще было тепло и уютно. Она представила это: как ей хорошо было бы там стоять – и легла локтями на столик, отодвинув тарелки и крошки и стараясь не улыбаться. Потом она увидела мать, но не такую, как на фотографиях, сохраненных для нее теткой, а пожилую, толстую, с одутловатым лицом. Тогда она смущенно ухмыльнулась и сказала: «А у меня желудок болит слева. Я и так умру». – «Подожди помирать, – захохотала буфетчица. – Может, до хорошего доживешь? Клюнула с утра – и веселая, да?..»

Она выпрямилась, приходя в себя, и посмотрела на буфетчицу, пытаясь понять, говорила та что-нибудь или нет. Но та, уложив локоть на высокую стойку, повернулась в профиль к бородатому и улыбалась пухлой щекой. «Надо лечь пойти, – подумала она, – а то заберут еще».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю