Текст книги "Стреляй, я уже мертв (ЛП)"
Автор книги: Хулия Наварро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 55 страниц)
Никос сделал все возможное, чтобы вытащить меня из лагеря, рискуя своей жизнью; ведь он, кроме всего прочего, был еще и членом коммунистической партии Греции. Однако все его усилия оказались тщетны. Немцы арестовали его и расстреляли. Когда нас посадили в поезд, я была в таком отчаянии, что даже не задумывалась о том, куда нас везут.
Сара снова закрыла глаза. Врач подошел ко мне и прошептал на ухо, убедившись, что она не слышит:
– Она снова бредит; боюсь, что она не сможет рассказать вам о сестре.
Я ответил, что готов выслушать ее до конца, ведь ее история – это история шести миллионов других душ, моей собственной историей.
Она опять открыла глаза, и я заметил, что ей трудно сфокусировать взгляд; когда же ей это наконец удалось, она продолжила:
– Вы даже не представляете, что это такое – чувствовать себя полным ничтожеством. Эсэсовцы не считали нас людьми и, следовательно, мы не заслуживали человеческого отношения. Нам не позволяли выходить из поезда, пока мы не прибыли в Краков и в Освенцим. Представьте себе вагоны, битком набитые людьми, где нет даже закутка для отправления естественных надобностей. Можете себе представить, какая невыносимая вонь там стояла? А мы с каждым днем ощущали, что все больше и больше теряем человеческий облик.
Когда мы прибыли в лагерь, охрана СС нас разлучила. Отца и маму определили в группу пожилых, тех же, кто моложе и сильнее, собрали в другую группу. Я закричала, что не оставлю родителей, и бросилась к ним, но охранник ударил меня прикладом, и я упала на землю с окровавленной головой. Потом подошел другой охранник и ударил меня в живот; я почувствовала, как у меня внутри все обрывается. «Вставай, сука!» – заорал он. Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я смогла подняться, потому что знала, что, если тут же не встану, меня просто убьют на месте. Я слышала мамины крики и возмущенный голос отца, который пытался прорваться ко мне. Но охранники избили их тоже. Нас развели по разным баракам. Потом я узнала, что родителей вместе с другими стариками и больными в ту же ночь отправили в газовую камеру.
А я в ту ночь родила двойню. Женщины из барака помогли мне произвести на свет близнецов. Мои дети родились в темноте, которую не в силах был разогнать свет единственной маленькой свечки. Даже не представляю, как им это удалось. Одна заключенная руками разорвала мою плоть, чтобы извлечь близнецов из утробы. Другая в это время зажимала мне рот, чтобы крики не привлекли охранников. «Конечно, здесь не лучшее место для родов, но было бы намного хуже, если бы тебе пришлось рожать в лаборатории доктора Менгеле», – прошептала какая-то девушка примерно моих лет.
Я не помню, сколько времени рожала, помню лишь, как на рассвете мне на руки положили детей. Двух мальчиков, очень красивых, похожих друг на друга, как две капли воды. Я едва могла пошевелиться. Я была совершенно измучена и потеряла много крови, но чувствовала себя живой, мне казалось, что я смогу защитить детей от того зла, которое все больше сгущалось над нашими головами.
Но как соседки по бараку ни старались меня прятать, охранники нас обнаружили. Дети плакали, потому что были голодны, а в моей груди не было ни капли молока. Охранники избили меня, заставили встать, и один отправился доложить начальству. Когда же пришел этот человек... Он посмотрел на меня, как на пустое место, а потом велел охранникам взять моих детей и отнести их к доктору Менгеле. «Для него это будет настоящим подарком», – засмеялся он. Я закричала, попыталась им помешать. Меня снова ударили, и я потеряла сознание. Когда же пришла в себя, то почувствовала на лице зловонное дыхание какого-то мужчины; казалось, меня вот-вот стошнит.
«Превосходно... прекрасно... она приходит в себя...» – услышала я чей-то голос; каждое слово ударом отдавалось в моей голове. Когда я пришла в себя, то спросила, что сделали с моими детьми, но мужчина лишь отмахнулся, как от назойливой мухи. Я стала настаивать, и тогда медсестра вколола мне что-то в руку, и я снова потеряла сознание.
Если бы не мысли о детях, меня бы уже не было в живых. Я вернулась в этот мир, потому что верила, что смогу их спасти.
Я не знаю, что вытворяли с моим бедным телом, могу лишь сказать, что доктор Менгеле любил ставить на мне эксперименты. Он вводил мне какие-то препараты, осматривал мою матку, стараясь понять, что же такого необычного в моей утробе, что она смогла произвести на свет близнецов.
Я не переставала расспрашивать о детях. Очень долго мне ничего не отвечали, пока наконец какая-то медсестра не заявила: «Это не твои дети, теперь они принадлежат доктору».
Настал день, когда меня вернули обратно в барак. Я едва могла ходить; я не знала, что со мной сделали, но внутри все горело огнем, а кровотечение никак не унималось.
«Если хочешь жить, то должна работать, – сказал один из охранников. – А если окажешься ни к чему не пригодной, то сама знаешь, что тебя ждет».
Но я жила. Я должна была выжить во что бы то ни стало, чтобы спасти детей, где бы они ни были.
Тогда я еще ничего не знала о докторе Менгеле, но потом подруги рассказали о его одержимости близнецами и изуверских опытах над ними.
Не знаю почему, но один из охранников обратил на меня внимание, и я стала проституткой. В этом лагере некоторых женщин заставляли заниматься проституцией, обслуживая охранников. Главным образом, нам приходилось обслуживать солдат, но и офицеры иной раз тоже пользовались нашими услугами.
Если тебе в Освенциме давали кусок мыла и приказывали как следует вымыться, ты уже знала, что тебя ждет. В бараке была еще одна женщина, которую тоже заставляли обслуживать охранников. Она была старше меня и выглядела несколько потрепанной. «Будешь сопротивляться, станет только хуже, – говорила она. – Тебя изобьют прикладами, а потом все равно изнасилуют». Но мне казалось немыслимым сдаться без боя. Я ненавидела этих людей.
Выбравший меня охранник страшно злился, потому что в первый раз ему пришлось отвести меня в спальню своего начальника. Тот человек даже не взглянул на меня, просто толкнул к стене, сорвал одежду и изнасиловал. Я пыталась сопротивляться, почти теряя сознание от отвращения, а он сжимал мне горло, пока меня не стошнило. Когда он насытился, меня по очереди насиловали двое других – охранник, который меня выбрал, и еще один солдат.
Потом изнасилования стали самым обычным делом. Я не помню, сколько солдат, охранников, офицеров надо мной надругались. Я до сих пор ощущаю, как чужие руки блуждают по моему телу, заставляя чувствовать себя комком грязи, словно я шлюха без души и сердца.
С того первого дня сержант взял привычку насиловать меня первым, а потом отдавал солдатам, и они делали со мной, что хотели.
Спустя несколько недель этот человек начал со мной разговаривать. Вернее, это он говорил, а я только слушала, ведь что я могла ему сказать? Однажды мне пришло в голову, что, возможно, он что-то знает о моих детях. Когда я спросила его о них, он, похоже, слегка растерялся. Подумать только, я, недочеловек, желаю знать, что случилось с моими детенышами. Не знаю почему, но он пообещал разузнать о судьбе детей.
На следующий день сержант поклялся, что с детьми все в порядке, а доктор Менгеле обращается с ними, как с величайшим в мире сокровищем, что ничего плохого с ними не случится, и если я как следует постараюсь, то когда-нибудь смогу их увидеть.
И я старалась. Да, я старалась. Надежда когда-нибудь увидеть детей значила для меня намного больше, чем желание сохранить достоинство, а тело и вовсе теперь казалось просто вещью.
Каждую ночь я спрашивала у него, когда увижу детей, а он лишь отмахивался, отвечая, чтобы я к нему не приставала и вела себя хорошо.
Он так и не показал мне детей. Да и при всем желании не смог бы этого сделать...
Когда привезли твою сестру Далиду, ее нары оказались рядом с моими. Женщина, которая спала там раньше, как раз умерла от сердечного приступа.
Первым делом она спросила, можно ли отсюда сбежать. Женщины объяснили ей, что это совершенно невозможно, а если она попытается, то ее немедленно убьют. Но она была настолько полна решимости, что через несколько дней я подошла к ней и сказала, что если найду способ отсюда сбежать, возьму ее с собой, но сначала она должна помочь мне вернуть детей.
Я рассказала ей свою историю, а она мне – свою, и мы вместе начали мечтать о побеге. Прошло чуть больше месяца, когда твоей сестре дали кусок мыла и велели как следует вымыться. Она так плакала, а я не знала, как ее утешить...
В ту первую ночь ее изнасиловали полдюжины охранников. Когда на рассвете она вернулась в барак, то едва держалась на ногах, и потеки засохшей крови на ее бедрах напоминали какую-то мрачную картину. Я обняла ее, чтобы она не чувствовала себя одинокой, но с этой ночи душа Далиды словно застыла, как это в свое время случилось и со мной.
Сара закрыла глаза; казалось, она боится вновь заплутать в воспоминаниях. Доктор Левинсон жестом велел нам уходить, но я не мог уйти, не узнав, что же в конце концов случилось с сестрой. Густав уже поднялся, готовый последовать за врачом, а я по-прежнему медлил, дожидаясь, когда Сара снова откроет глаза. Она и в самом деле их открыла, хотя в первую минуту ее взгляд казался потерянным, блуждая по комнате, словно она никак не могла понять, где находится и кто мы такие.
– Если вы устали... – начал я.
– Да, я устала, очень устала, – ответила она. – Но смогу отдохнуть лишь после того, как все расскажу, так что забудьте о моей усталости.
– Спасибо, – сказал я. Это был единственный ответ, который пришел мне в голову.
– После той, первой ночи Далида больше не плакала, – продолжала Сара. – Она запретила себе плакать, потому что не хотела, чтобы эти свиньи видели ее сломленной и униженной. «Они все равно меня убьют, но я хотя бы не доставлю им удовольствия глумиться над моими слезами», – говорила она, стараясь меня поддержать.
Целыми днями мы работали на оружейном заводе. Нас будили еще до рассвета и увозили на завод, где мы работали до самой темноты, а потом привозили назад в барак. Время от времени к нам подходила одна из надзирательниц с куском мыла, и тогда мы старались отмыться как можно тщательнее, после чего охранники уводили нас в столовую, где насиловали. С нами обращались как с кусками мяса, а мы не делали ничего, чтобы стать чем-то большим. Кое-кто из охранников заставлял нас пить – и мы пили. Иногда они давали нам какую-нибудь еду; я сначала отказывалась, как от любых других привилегий, но потом твоя сестра убедила меня, что мы должны есть. Еда была самой немудреной – черный хлеб, соленые огурцы, лук, но мы старались кое-что припрятать и поделиться с подругами в бараке.
Кое-кто из них... да, кое-кто смотрел на нас с отвращением. Для евреев-заключенных не было никого хуже надзирателей, а мы стали их подстилками. Нас не смели упрекнуть ни единым словом, но их глаза... Не было ни единого дня, чтобы кого-нибудь не отправили в газовую камеру. Нас спасало лишь положение проституток. Своим телом мы заплатили за лишние дни жизни, но, если бы мы могли выбирать, мы предпочли бы умереть, чем обслуживать этих свиней.
Один из сержантов облюбовал Далиду. Он требовал ее к себе каждую ночь и даже платил своим приятелям, чтобы они не претендовали на нее и давали ему возможность проводить с вашей сестрой время до самого рассвета. Далида ненавидела его так же сильно, как остальных; говорила, что он заставляет ее исполнять самые извращенные фантазии. Иногда она возвращалась, вся покрытая синяками, потому что он ее избивал. А еще он привязывал ее к кровати и... Лучше я не буду рассказывать, не надо вам это знать. Сама удивляюсь, как мы все это вынесли...
Не знаю почему, но однажды вашу сестру отвели к доктору Менгеле. Ему нужны были молодые женщины для опытов. Короче, они стерилизовали ее и облучили, но при этом плохо рассчитали время облучения, и в результате она получила сильные ожоги. После этого она больше не могла работать на заводе и не годилась для того, чтобы обслуживать охранников...
Сара разрыдалась. Она смотрела куда-то вдаль, где, несомненно, видела Далиду. Я почувствовал, как подкашиваются ноги.
– Больше я ее не видела. Ее отправили в газовую камеру вместе с другими женщинами, которые оказались ненужными. Я узнала об этом лишь два дня спустя, когда охранник, который приходил ко мне, рассказал, что сталось с Далидой. Он был пьян и гнусно смеялся, но в конце концов я все же смогла у него допытаться, что случилось. «Она там, где очень скоро окажешься и ты, – сказал он. – С каждым днем ты становишься все страшнее, и скоро тебя не захочет ни один мужик». Потом он ударил меня в спину и сбил с ног. Я с трудом встала, ожидая нового удара и понимая, что за этим дело не станет. И, конечно, он ударил снова. Когда я вернулась в барак, то уже знала, что больше никогда не увижу Далиду. После того как нас освободили, я пыталась узнать, что сталось с моими детьми. Доктор... – тут она неотрывно уставилась на меня, – разыскал в архиве их дела. Им в глаза закапывали какое-то средство, пытаясь изменить цвет радужки... После этого дети ослепли... Но этого им было мало. Их пришили друг к другу. Менгеле хотел знать, как функционируют организмы сиамских близнецов... Моих детей замучили до смерти. Они прожили в этом кошмаре несколько месяцев, но в конце концов не выдержали.
В этом месте ее рассказа у меня из глаз брызнули слезы. Я даже не пытался их скрывать, я давно уже перестал стыдиться, что кто-то увидит мои слезы. К тому же Сару совершенно не волновало, что незнакомый мужчина стоит и плачет. Сама она давно уже выплакала все слезы и едва ли могла что-то почувствовать при виде рыданий других.
– Вам пора, – слова врача прозвучали скорее как приказ, чем как предложение.
– Вы обещали забрать меня отсюда, – напомнила Сара.
– И я это сделаю, я не уеду отсюда без вас, – ответил я.
Вместе с врачом мы проследовали в его кабинет. Я был полон решимости во что бы то ни стало забрать Сару.
– Я бы не советовал вам этого делать, – сказал доктор, который, видимо, действительно переживал за меня. – Она больна и душой, и телом. Мы спасли ее из ада, но не уверены, сможет ли она вернуться к нормальной жизни. Кроме того, вам придется оформить слишком много документов, чтобы забрать ее отсюда.
– Да, я знаю, что проблемы евреев еще не закончились; например, никто не знает, что теперь делать с бывшими заключенными концлагерей. Все их жалеют, но при этом не позволяют уехать. Никуда: ни в Соединенные Штаты, ни в Англию, ни во Францию...
– Мистер Цукер, я сам американец, но при этом еврей, – признался доктор Левинсон. – Мои родители из Польши, в конце XIX века они эмигрировали в Соединенные Штаты, и теперь вы сами видите: я, крестьянский сын, стал врачом. В детстве мама рассказывала мне о погромах, о том, каково это – жить, чувствуя себя изгоем. Я никогда не забуду о том, что еврей, и сделаю все возможное, чтобы помочь этим несчастным.
– Помогите мне вывезти Сару, – попросил я.
– Тебе стоит подумать о словах доктора, – вмешался Густав.
На сей раз я по-настоящему рассердился и даже повысил голос, отвечая ему:
– Представь себе, если бы это была Катя или моя сестра, и рядом оказался кто-то, кто мог бы их спасти, вытащить отсюда... Как ты думаешь, что бы сказали по этому поводу Катя с Далидой, если бы они остались в живых? Я должен ей помочь. Мне это нужно, понимаешь?
Я приложил все силы, чтобы разыскать полковника Уильямса. В его берлинской штаб-квартире сообщили, что он уехал в Лондон и вернется не раньше, чем через неделю. Его помощник заверил, что обязательно его разыщет и передаст, что я хочу с ним поговорить. Тогда я попросил телефонистку снова связать меня с Берлином – на этот раз со штабом советских войск.
Капитан Борис Степанов внимательно меня выслушал и, похоже, нисколько не удивился, когда я попросил его помочь вывезти Сару Коэн из бывшего лагеря, теперь превращенного в лазарет. Он пообещал поговорить со своим коллегой, капитаном Анатолием Игнатьевым.
– Анатолий уже передал, что вы хотите вывезти из Освенцима ту женщину, подругу вашей сестры, – сказал он. – Ну что ж, не стану вас отговаривать и сделаю, что смогу, но потребуется дня два. Знаете ли, порой легче выиграть целую войну, чем переместить несколько бумажек из одного кабинета в другой.
Никогда прежде я не мог даже представить, что наша дружба с Густавом станет такой тесной. Мы виделись лишь в детстве, и когда встретились теперь, после войны, оказалось, что между нами почти нет ничего общего. Он был истинным аристократом, хотя и не афишировал этого, я же рос в Саду Надежды свободным, как птица, и был весьма далек от каких-либо условностей. Тем не менее, за те дни, что мы провели вместе, разыскивая Катю, Далиду и моего отца, мы прониклись искренней и глубокой привязанностью друг к другу. Пока я обхаживал полковника Уильямса и капитана Степанова, чтобы они помогли мне вывезти Сару, Густав, не говоря ни слова, поставил с ног на голову все министерство иностранных дел, выколотив необходимые рекомендации. Конечно, мы все очень старались, но я бы сказал, что именно приложенные Густавом усилия в конечном счете решили дело.
Мы привезли Сару в Берлин, а оттуда все вместе отправились в Лондон. Никто из нас троих не имел ни малейшего желания оставаться в Германии. Мне стоило немалых усилий сдерживать свой гнев на немцев. Сара тоже никогда не смогла бы простить им всего, что они сделали с ней и с ее детьми, а Густав был убит горем, узнав о гибели тети, хоть и старался изо всех сил держать себя в руках.
Вера встретила нас со слезами радости. Она очень беспокоилась за сына, ведь она знала Густава лучше, чем кто-либо другой, и понимала, что под маской равнодушия скрывается чувствительный и добрый человек, которого ранят чужие страдания. Если она и удивилась, увидев на пороге своего дома Сару, то не показала виду и приняла ее как лучшую подругу, которую знала много лет. Она предоставила ей гостевую комнату и предложила прогуляться по магазинам, чтобы прикупить кое-что из одежды: ведь у Сары не было почти ничего, даже самого необходимого.
В иные ночи Сара будила нас всех своими пронзительными криками. Она звала своих детей, которых едва успела взять на руки. Вера бросалась в комнату Сары, обнимала и баюкала ее, как ребенка, пока та не успокаивалась. Мы с Густавом топтались у дверей ее комнаты, не решаясь ни войти, ни вымолвить хоть слово. Мы не знали, как ее утешить; казалось, Сара немного успокаивалась лишь в обществе Веры.
– Что ты собираешься делать? – спросила Вера, когда мы остались одни.
– Вернусь в Палестину, – ответил я. – Я должен сообщить маме, что отец и Далида мертвы. Но чувствую, что у меня не повернется рука написать ей об этом. К тому же я хочу вернуться к прежней жизни. Я не смогу жить нигде, кроме Палестины; там моя мама, моя семья, друзья и дом. Каждую ночь я вижу во сне, как открываю окно и смотрю на оливы. Я вырос крестьянином, на лоне природы. Я страдаю, когда на наши деревья нападает саранча, когда долго нет дождя или, напротив, дожди идут слишком долго.
– Когда ты вернешься, то должен учиться, ведь именно этого хотел для тебя отец, – напомнила Вера.
– Возможно, мне удастся поступить в университет и выучиться на агронома, но я не хочу загадывать, – ответил я.
– А Сара?
– Она поедет со мной в Палестину. Густав обещал помочь с разрешением. Британцы ограничили въезд, они не хотят, чтобы все новые и новые беженцы ехали в Палестину, но куда им еще деваться? Я понимаю, Вера, нам нигде не рады, считают головной болью, но что делать тем, кто выжил?
– А ты спрашивал ее? Быть может, она хочет вернуться в Салоники, где у нее, наверное, остались родные?
Нет, я даже не подумал о том, чтобы ее об этом спросить. Я был уверен, что она поедет со мной в Иерусалим и будет жить в Саду Надежды, а когда хоть немного оправится от нанесенных ран, мы поженимся. Но Вера была права: Сара должна сама решить, и я не в праве ей в этом препятствовать.
– К тому же ты должен попытаться вернуть имущество отца во Франции. Ваш дом в Париже, счета в банках, хотя у него есть какие-то его деньги и здесь, в Лондоне. Твой отец составил завещание.
– Да, Густав сказал мне об этом, завтра мы пойдем к нотариусу.
Я знал, что отца никогда особо не интересовали деньги, но при этом он обладал настоящим талантом их зарабатывать. Не то чтобы он озолотился, но дело, которое он вел на паях с Константином, все же приносило немалый доход. И если Константин позаботился о Вере и Густаве, открыв на их имя счета в банке, то отец сделал то же самое для меня и Далиды. Однако Далида была мертва, так что я остался единственным наследником акций одного из крупнейших банков Сити, а также золота и, что самое удивительное, бриллиантов. Да, оказалось, отец покупал бриллианты и хранил их в сейфе Лондонского банка. Эти драгоценные камни стоили целого состояния, и я мог бы их продать, но Густав объяснил, что «сейчас не самое лучшее время для продажи бриллиантов. Лучше их пока придержать. Если продашь сейчас, то прогадаешь в цене».
Я подписал документы у нотариуса, которого порекомендовал Густав, и вступил в права наследования лондонского имущества; кроме того, нотариус теперь от моего имени обратился к судебным властям Франции. Коллаборационистское правительство реквизировало отцовскую лабораторию. Нотариус сказал, что вернуть ее будет непросто, но нужно хотя бы попытаться.
Густав поблагодарил меня за доверие. Сам он не переставал меня удивлять. С каждым днем я все больше убеждался, что если кто в этом мире и заслуживает доверия, то это Густав. Он был не только безупречно честен со всеми, но при этом еще и оказался очень светлым и добрым человеком.
Когда мы покинули кабинет нотариуса, Густав выглядел более задумчивым, чем обычно. Я поинтересовался, что случилось.
– Как бы я хотел быть похожим на тебя, вести себя так же, – признался он.
– И что же тебе мешает? – удивился я.
– Прежде всего, воспитание, чувство долга, – ответил он. – Если бы я мог сам выбирать путь, то ушел бы в монастырь, чтобы молиться, думать, мечтать и молчать... Но вместо этого мне придется жениться, завести детей и воспитать их достойными своей фамилии. Кроме того, я не могу оставить маму одну. Да, в России у нас есть какие-то родственники, но я даже помыслить не могу о том, чтобы туда вернуться и жить под железным сапогом Сталина. Нашей семье и так повезло, что им с отцом удалось вовремя бежать. В Лондоне у нее есть друзья, но на самом деле у нее нет никого, кроме меня. Так что я не могу позволить себе столь чудовищного эгоизма: выбрать свой путь и бросить ее одну. Что я буду за человек, если пожертвую собой ради самого родного человека? Думаю, что Господь нас испытывает.
Я ничуть не удивился, узнав, что Густав имеет склонность к религии, но в то же время никак не мог представить его священником или монахом. Я задумаля, смог бы я пожертвовать собой ради матери и из чувства долга, как Густав. Но я не вполне понимал, в чем же состоит мой долг; к тому же у мамы оставался еще и Даниэль, так что здесь у меня было преимущество перед Густавом: я не был единственным сыном и мог строить свою жизнь так, как считал нужным, не терзаясь угрызениями совести.
Когда я предложил Саре поехать со мной в Палестину, с ней случился один из тех приступов глубокой отрешенности, которые причиняли мне столько боли. Я знал, что ей требуется время, чтобы все обдумать, поэтому решил пока на нее не давить. А тем временем ко мне прибыл нежданный гость. Бен, мой дорогой Бен, прислал мне телеграмму, в которой сообщал, что едет в Лондон.
Вера настояла, чтобы он остановился в ее доме, и переживала только из-за того, что в доме только одна гостевая комната, которую сейчас занимала Сара. Я посмеивался над ее беспокойством: мы с Беном, истинные дети Сада Надежды, выросли в обстановке, где все было общее, все принадлежало каждому, и никто не мог ничего ни купить, ни продать, не посоветовавшись с остальными. А уж после нашего пребывания в кибуце разделить на двоих одну комнату в Верином доме и вовсе было сущими пустяками.
Я поехал встречать его в аэропорт, и мы долго стояли обнявшись. Мы считали себя братьями – не только из-за общего детства, но и потому, что слишком многое пережили вместе, а когда мне впервые пришлось убить человека, Бен был рядом со мной.
Вера и Густав встретили Бена с той же сердечностью, что и меня, и не пожелали даже слышать, чтобы он остановился где-либо еще. А Сара словно не заметила, что в доме появился новый человек. Она казалась полностью погруженной в свои мысли и едва отвечала, когда к ней кто-то обращался.
Вера удивила нас настоящим русским ужином. Даже не представляю, где она все это раздобыла, но на столе оказались соленые огурчики, борщ и блины с семгой. Посреди всего этого великолепия красовалась бутылка водки, которую Вера приберегала для такого случая. Мы наслаждались замечательным ужином, забыв о времени, радуясь уже тому, что живы и точно доживем до завтрашнего дня.
Сара выглядела отрешенной, по-прежнему не замечая нас, но порой я видел в ее глазах вспышку интереса.
Вечером, перед сном, мы с Беном долго разговаривали наедине.
– Они очень хорошие люди, – сказал он про Веру и Густава.
– Да, конечно. Сейчас я и сам это понимаю, но раньше, когда был маленьким, не мог оценить их по достоинству. Для меня они тогда были прежде всего родственниками Кати, и это мешало мне их любить.
– А Сара? Что она значит для тебя?
Я рассказал ему историю Сары, о том, как влюбился в нее с первого взгляда, и сказал, что готов на все, чтобы помочь ей залечить ее душевные раны, которые еще кровоточили.
– Она пыталась выжить, пока считала, что ее дети живы, но, когда узнала, что их убили, ей стало незачем жить, и она сдалась.
– Ты веришь, что она тебя любит? – спросил он скептически.
– Не знаю, – честно ответил я. – Думаю, пока еще нет. Ей необходимо исцелиться, вновь ощутить волю к жизни. Думаю, что наши матери помогут этого добиться.
Да, я всей душой доверял маме и Марине, и знал, что если кто и способен помочь Саре, так это они. Марина обладала той же внутренней силой, которая отличала ее мать, Касю. Бен унаследовал силу ее характера и мудрость своего отца. Игорь был решительным человеком, но никогда не рубил сплеча, предпочитал взвесить все «за» и «против», и лишь после этого принимал решение. А Бен еще в детстве, по примеру своего отца, всегда призывал нас сначала подумать, прежде чем куда-то соваться.
– Сара сможет исцелиться, только если сама этого захочет, – сказал он. – Боюсь, она доставит тебе немало страданий. Ты на самом деле ее не любишь, возможно, думаешь, что любишь, не сомневаюсь, что ты одержим ею... Но ведь ты совсем ее не знаешь. Тем более, если ее действительно стерилизовали в Освенциме, как тебе сказали... Короче, если ты на ней женишься, придется смириться, что у вас никогда не будет детей.
Если бы это сказал кто-то другой, я бы разозлился и ответил, что не его ума это дело, и нечего лезть в мою жизнь; но это сказал Бен, который, как и Вади, был мне роднее брата.
Чуть позже он признался, что больше не вернется в Палестину.
– «Хагана» хочет переправить в Палестину всех выживших узников концлагерей – конечно, если они сами того пожелают. Ты же знаешь, что британцы отказали им в разрешении на въезд, так что нам не остается ничего другого, как действовать в обход закона. Я как раз состою в организации, которая отвечает за покупку кораблей в Европе, а потом на них перевозит выживших узников к нашим берегам. Кстати, почему бы и тебе не остаться здесь, чтобы помогать нам?
Если бы я не встретил Сару, то обеими руками ухватился бы за это предложение, но сейчас моим единственным стремлением было дать ей собственный дом – место, где она сможет залечить свои раны, и я знал, что лучше, чем Сад Надежды, ничего не найдешь.
Бен также рассказал мне новости о семье Зиядов. Вади пережил войну, которую провел в песках Египта и Туниса, а его отец, добрый Мухаммед, остался верен семье Нашашиби, выступив против муфтия.
Я по-настоящему гордился им; особенно радовало меня то, что мы воевали на одной стороне против общего врага.
Я расспрашивал его об Айше и Юсуфе, об их детях, Рами и Нур, а также о Найме, дочери Сальмы и Мухаммеда, в которую Бен был влюблен.
– Она вышла замуж, – ответил он, не скрывая печали.
– Но она же еще совсем девочка! – возмутился я.
– Вовсе нет – ей уже двадцать два.
– И... за кого же она вышла замуж? – меня очень интересовало, знаком ли он с мужем Наймы.
– Мы с ним не знакомы, хотя я знаю, что он – старший сын одной из сестер Юсуфа. Его зовут Тарик, и у него есть свое дело, весьма процветающее. У него также есть дома в Аммане и Иерихоне. Недавно у них родился первенец.
– Мне очень жаль, – сказал я.
– Не беспокойся, я всегда знал, что рано или поздно так случится. Нам никогда не позволили бы пожениться.
– Не могу понять, почему... Неужели сейчас, когда только закончилась война, мы уже стоим на пороге новой, из-за каких-то глупых предрассудков? Что плохого, если еврей женится на мусульманке или христианке? Каждый вправе молиться так, как он хочет, или не молиться вовсе; как сказал пророк Иисус из Назарета: «Богу – богово, а кесарю – кесарево». Я не думаю, что для Бога так уж важно, кто в кого влюбился, и кто на ком женился.
Я был вне себя от ярости. Меня раздражало, что Бен впал в меланхолию, хотя мне всегда казалось, что его чувство к Найме было всего лишь преходящей детской влюбленностью.
– Но у нас впереди новые битвы, которые мы обязаны выиграть, – нехотя ответил Бен. – И очень важно, чтобы выжившие евреи обрели свой дом.
– Если бы Сара была мусульманкой, я ни за что не согласился бы с ней расстаться, как бы на меня ни давили, – настаивал я.
– Но Сара еврейка.
После этого Бен решил переменить тему и стал рассказывать о новостях из дома. Луи по-прежнему ездил между Садом Надежды и штаб-квартирой Бена Гуриона, а дядя Йосси продолжал врачебную практику, хотя у него возникли серьезные проблемы со здоровьем. Моя кузина Ясмин и ее муж Михаил душой и телом посвятили себя служению «Хагане».
– Ясмин впала в депрессию с тех пор как узнала, что не может иметь детей, – сказал Бен. – Но мама мне написала, будто Михаил уверяет, что для него это совершенно неважно, и он любит ее еще сильнее, чем раньше.
А страшно сожалел, когда Бену настало время возвращаться в Рим, и с нетерпением ожидал, когда британские власти дадут Саре разрешение на въезд в Палестину. Мы устроили настоящий праздник, когда Густав наконец принес нам заветную бумагу.