Текст книги "Расплата"
Автор книги: Гурам Гегешидзе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 44 страниц)
Расплата
ГОСТЬ
Роман
Слово может выразить лишь то, что находится на поверхности, но то, что погружено в глубины человеческой души, остается нераскрытым навечно. Чувство, вызванное воспоминанием о прошлом, невозможно передать во всей полноте с помощью слов. И наши мысли, мелькающие с быстротой молнии, крутящиеся и сменяющие друг друга, невозможно выразить исчерпывающе, так же как невозможно передать то воздействие, которое природа оказывает на человека, любовь, печаль, страх, муку, ожидание и множество иных чувств. Наслаждаясь или ужасаясь, мы пытаемся передать свое состояние словами, но разве о том мы говорим, что переживаем на самом деле! Сколько своеобразных, тонких нюансов остается за пределами слов.
Слово не в силах объять всего, что вмещает в себя жизнь. А то, что мы успеваем схватить, осилить, – настолько незначительно по сравнению с тем, что остается в сокровенных недрах души невысказанным, необъяснимым, непередаваемым, неприкосновенным! Хотя и сказано, что вначале было слово, однако совершенно ясно – слово не охватывает жизни, оно только часть ее, и мы в состоянии воссоздать в словах лишь частичный, можно сказать, односторонний образ действительности, который есть только модель настоящей жизни. Более или менее явственно, до определенного предела зримая сторона нашего бытия еще как-то поддается выражению с помощью слов, но не та, глубоко скрытая, которая, возможно, и является главной. Движение души, необычайное состояние ее в определенный миг, заключенное в круг слов, – что́ оно по сравнению с тем, о чем в действительности хотелось сказать! Тут мы бессильны. Наиболее важное и значительное поневоле остается в нас, мы едва приподнимаем завесу над нашей душой, над осознанной нами самими сферой духа, но даже то, что мы знаем о себе, не является абсолютной истиной. У каждого творца невысказанным остается гораздо больше, нежели удалось сказать, а если некоторые из них благодаря своей гениальности смогли вторгнуться в сферы души, окутанные тайной, и пролить свет на многие, до сей поры неизвестные явления, это вовсе не означает, что еще больше не осталось все равно невысказанным. По мнению одного индийского мудреца, все, происходящее в нас, куда глубже, нежели переданное словами. Ни музыка, ни краски не в силах целиком охватить и выявить суть человеческой души.
Слово бессильно передать то, что испытывает человек, когда с Мтацминды смотрит на Тбилиси. Словно на ладони, лежит перед ним знакомое пространство, и в этом пространстве город раскрывает свое сердце. Как близок каждый дом, как тесно сплотились красные кровли, островерхие купола! Переплетенные друг с другом узкие улочки и сквозные широкие проспекты создают удивительную гармонию. Неповторимой самобытностью дышит каждый район. Сверкает на солнце Кура, стиснутая гранитными стенами. Вон и вокзал, где сейчас на путях стоят поезда, скоро они умчатся, увозя в чужие края аромат этого города. Отсюда не видно людей, они будто исчезли. В сознание врезался лишь город, как картина, как единое творение, нечто духовно неделимое, и тебе вдруг представляется, что ты вознесен на невиданную высоту, откуда только величайшее доступно взору. Мельчает и исчезает все расчлененное, обособленное, хрупкое, включая и самого человека, и ты вдруг чувствуешь – город превратился в одно существо и воспринимается как живой организм, одолеваемый грандиозными страстями. Каждый район и каждое здание имеют свою душу, и эти неведомые, неуловимые души, слившиеся в одну и являющие свое единство лишь отсюда, влекут невероятно – будь ты приезжим или коренным тбилисцем. Тебя завораживает та неожиданная таинственность, которую ты не ощущал, пока не посмотрел на Тбилиси с Мтацминды; захватывает и влечет в свои недра прошлое города и его настоящее, постигнутое с исключительной ясностью, ибо если ты уроженец Тбилиси, его дитя, то твоя собственная история, твое нынешнее лицо начинаются с основания этого города и предопределены его судьбой.
Вот ты стоишь и сверху глядишь на Тбилиси. Сколько лет ты отсутствовал, но за это время не изменилась душа города. Конечно, построено множество новых домов, появилось много новых районов, многие старинные здания и мосты снесены или реставрированы, переделаны, но ты чувствуешь – город не изменялся, потому что внешние перемены не могут исказить душу так, чтобы нельзя было узнать того вечного, единственного и неповторимого, что незримо витает вне этих зданий и стен. Там, на улицах и в домах, людская масса непрестанно видоизменяется: одни навсегда покидают этот город, другие только что прибывают сюда, но этот круговорот не меняет ничего, потому что все, кто в данную минуту находятся здесь, живут духом этого города, насыщаются им, невольно становясь его частицей, составным элементом его, хотя, возможно, и сами этого не осознают.
Смотришь на безграничные просторы, открывающиеся с высоты. Вдали в лазурной синеве кавказского неба вырисовывается вершина Казбека, непорочно белая и чистая. Прямо перед тобой высится гора Махата, правее – грустная Табори и Шавнабада – отроги Триалетского хребта. Слева колышутся в мареве волнистые хребты Внутренней Картли. Самолеты пролетают над городом. Смотришь на все это и чувствуешь: ты – частица этого города – внезапно отделился от него, обособился, глядишь ему прямо в глаза и держишься с ним на равных. Высота, на которую ты поднялся, наделила тебя таким правом. На время ты избавлен и от рабских оков этого города, и от внутренней легкости, которая в первые минуты – когда ты взглянул с этой высоты на необозримые просторы – овладела тобой, но взамен что-то тяжкое и глубокое, словно мудрость, поглотило тебя. Поэтому и открылось сейчас перед тобой истинное лицо города, ты ощутил его суть, и тебе уже не хочется возвращаться назад, вниз, где – ты это понимаешь – снова растворишься в толпе, цельный – превратишься в частицу, а сам город, этот любимый и мучительный город, от которого ты давно сбежал, но к которому прикован навечно, на чьей почве возрос саженцем, тоже потеряет свою целостность, распадется на многолюдные улицы и площади, по которым трудно ходить, раздробится на здания всевозможных цветов и стилей, обернется зелеными скверами, просторными набережными, отданными непрерывному шумному потоку машин, концертными залами и театрами, освещенными прелестью тбилисских красавиц, стадионами, оглушенными воплями болельщиков, пустыми, пропахшими ладаном церквами, переполненным транспортом, станциями метро, большими магазинами, ломящимися от хлеба, вина и мяса, ресторанами, пестрыми, суетливыми, говорливыми базарами, жаркими серными банями и тихими скорбными кладбищами.
Поэтому ты завидуешь тем, кто обрел покой на склонах Мтацминды[1]1
На Мтацминде расположен пантеон грузинских писателей и общественных деятелей.
[Закрыть], кто вечным сном почил здесь.
Медленно спускаешься вниз по тропинке. Сколько лет не был ты в этом городе, но сразу узнал его, едва взглянул на него сверху. Нашел почти таким же, каким оставил, обрывистые склоны так же покрыты цветущим миндалем и сиренью. Чем ниже сходишь ты, тем сильнее шум города, и растут, увеличиваются предметы… Ты видишь – по подъему Бараташвили тащатся в гору красные трамваи, слышишь гул автомобилей. Где-то далеко, у Арсенала, всползает на пригорок поезд, и до Мтацминды докатывается гудок электровоза и перестук колес. Ты уже различаешь людей, идущих по улице, и твое отношение к ним меняется так же, как меняется перед тобой город – ристалище человеческих страстей и судеб. Из открытого, беззвучно скользящего вагончика фуникулера любопытные пассажиры поглядывают на тебя, бредущего пешком, и улыбаются, а ты медленно сходишь вниз, чтобы слиться с городом и снова стать его частью.
Рассвет едва наступил, как я проснулся. Лежал я в передней комнате, окна, выходящие на улицу, и балконная дверь были открыты. До меня доносилось шарканье дворницкой метлы. По какой-то из близлежащих улиц проехала поливальная машина, омывая асфальт водой. Я слышал стук шагов раннего прохожего, куда-то явно спешившего. Под балконом громко переговаривались и звякали пустыми банками цавкисские мацонщики[2]2
Цавкиси – деревня возле Тбилиси.
[Закрыть], мешая досыпать, вероятно, не одному мне. Лучи восходящего где-то далеко за городом солнца окрашивали верхние стекла окон в рубиновый цвет. В комнате было прохладно, но стоял какой-то странный, характерный для городских квартир тяжелый запах мебели, и я, привыкший за долгие годы к свежему воздуху, теперь ощущал его особенно остро. Давно не ночевал я тут. В квартире никого не было. Двоюродный брат вручил мне вчера ключи и укатил в командировку. Я лежал, и одиночество было мне приятно. Собственно, к одиночеству я привык давно. Всю жизнь я был одинок и никогда не чувствовал поддержки. Родителей своих я не помнил. Сначала рос у деда, потом у тетки. Бедняжка не отличалась отзывчивостью, она так и не стала моим другом. Наши отношения не выходили за рамки той чисто инстинктивной, неосознанной любви, которая зиждется на кровном родстве и которой человек наделен от природы. Наши отношения не превратились в духовное явление, в ту морально-этическую обязанность, которые опираются на взаимное понимание и уважение и с течением времени не только вообще перестают нуждаться в узах родства и крови, но, вытекая из этого инстинктивного союза, перерастают в благородную и возвышенную духовную связь. Все это, разумеется, имело свои причины. Я уже сказал, что родителей своих не помню и воспитывался у деда. В то время тетя находилась в Сибири. Она была молодая, очень красивая женщина. Вернувшись, она вышла замуж, но детей у нее не было. Много позже я узнал, что она перенесла какую-то болезнь, сделавшую ее бесплодной. Наверное, поэтому она и усыновила меня. В то время я уже учился в школе. Мне было все равно с кем жить – с дедом или с теткой. Тетя любила меня, я тоже любил ее, но все равно не смог привыкнуть к новой семье, ибо знал, что я сирота, подкидыш, тоскующий по материнской ласке. И муж тети не пришелся мне по душе, я не сумел ужиться с ним. Ощущение сиротства не покидало меня, и в отроческие годы я болезненно переживал свое одиночество. Но то время давно прошло, и кроме того, что я свыкся с этим обстоятельством, в некоторые периоды оно даже даровало мне определенную свободу, что следует признать скорее благом, нежели бедой. «Семейные узы и чувство долга часто сковывают человека», – говаривал Важа, один из моих друзей. У него была необычайно внимательная, заботливая и нежная мать, и, боясь огорчить ее, Важа тяжело переживал каждый свой проступок, в такие-то минуты я и слышал от него эти слова. Странный человек был Важа. Сейчас, вспоминая о нем, я совершенно спокоен, но на первых порах, особенно в первые дни после его гибели, стоило кому-то упомянуть о нем, как я становился сам не свой.

…Полная свобода тоже нехороша. От нее человек черствеет. Он непременно должен быть связан любовью к другим, чувством долга, чтобы сохранить человеческий облик, Любовь, обращенная лишь на себя, в счет не идет. Ты должен отдавать сам, не ожидая даров. Только бескорыстие облагораживает. Ничего подобного я не испытал в прошлом, чувство долга было незнакомо мне, и, вероятно, поэтому, несмотря на некоторую внутреннюю свободу, я страдал от одиночества. Когда ты ответствен только перед самим собой, ты безнадежно одинок, и твоя свобода не стоит и ломаного гроша. Эту истину я особенно отчетливо ощутил в студенческие годы, в один из ненастных ноябрьских вечеров. Тогда я увлекался альпинизмом. Голодный и измерзшийся, возвращался я с гор. Всю дорогу, пока добирались на открытой машине до Тбилиси, я подгонял время, предвкушая, как явлюсь домой, переоденусь во все чистое, согреюсь и отдохну, Войдя в подъезд и мысленно уже отдыхая в теплой комнате, жизнерадостно взбежал я по лестнице и наткнулся на запертую дверь, Соседи сказали, что тетя отправилась к подруге на день рождения и забыла оставить ключи. Мне стало горько до слез, оттого что я мчался сюда со всех ног, тогда как никто меня не ждал. Уезжая, помнится, я обещал вернуться через неделю, и именно сегодня исполнилась неделя, но тетка забыла об этом, хотя помнила о чужом дне рождения, потому что там ее ждали развлечения и удовольствие, а дожидаться моего возвращения было, безусловно, не столь приятно. Такая забывчивость не была для меня неожиданной, но в тот вечер почему-то мне стало особенно больно. Я ощутил себя круглым сиротой, не нужным никому на свете, и позавидовал тем, кто может твердо надеяться на близких. Конечно, я мог переждать у соседей, скоротать время за разговорами, но я валился с ног от усталости, мне хотелось отдохнуть, и, что самое главное, я весь день так ждал этой минуты, сладкой минуты возвращения домой, что сгоряча бросил рюкзак у соседей и в той грязной робе, которую так мечтал, наконец, скинуть, вышел на улицу голодный, измотанный, без копейки денег. В тот год рано похолодало, осень выдалась морозной, по ночам лужи подергивались льдом. До двух ночи слонялся я по улицам, чувствуя себя в родном городе бесприютным и чужим. Родной город только тогда по-настоящему родной, когда у тебя есть дом, собственное гнездо, пристанище, в противном случае он такой же чужой, как та женщина, которую ты любишь, но которая не любит тебя. Я не знаю, что тогда расстроило меня, теткина ли, честно говоря, вполне простительная невнимательность или тщетность моего ожидания, моих надежд. Возможно, и то, и другое. Но в ту ночь, бродя по улицам, я не задумывался над этим. Я видел прохожих, у каждого из которых – как представлялось мне – были цель и дела. Возле театров и кино толпился праздный люд, денежный, жизнерадостный народ проводил время в ресторанах и столовых, кафе и винных подвальчиках. Торопясь домой или в гости, подбегали горожане к автобусам и троллейбусам. Бог знает, что было на сердце у каждого, какие заботы тревожили окружающих, но мне казалось, что во всем городе не сыщешь ни одного такого обездоленного, как я. Да, законченным эгоистом был я в те годы, никого на свете не любил больше собственной персоны, ни о ком не заботился, а когда человек не печется ни о ком, кроме самого себя, любое затруднение представляется ему непомерно тяжким.
Я слонялся до двух ночи. Видел, как пустеют улицы. Наконец, жизнь на них замерла. Бодрствовали только дежурные милиционеры да сторожа подле магазинов. Холод прохватывал меня до костей, глаза слипались от усталости. Медленно поплелся я к дому. В наших окнах – темнота. Ждут ли меня? Конечно, нет, иначе бы не потушили свет. Я повернул обратно. Бродячая собака обогнала меня и скрылась в темном тупике. Где-то заливался милицейский свисток. Тускло светились витрины. Я пересек пустынную площадь и направился в Чугурети[3]3
Чугурети – район Тбилиси.
[Закрыть], там на одной из глухих улочек жил мой приятель Бежан Джабадари. В трехэтажном, допотопном, построенном еще дедом Бежана доме у моего приятеля была комнатушка на третьем этаже с балконом на улицу. Он жил один, и к нему смело можно было заявиться даже в этот поздний час. Я шел вдоль трамвайной линии, посреди улицы, остановился на мосту, оперся о перила и уставился на воду. Свет фонарей, переливаясь, отражался в запруженной реке.
почему-то вспомнилось мне и вдруг почудилось, будто кто-то нашептал мне эти слова, будто донеслись они из темного и глухого сада, который прежде звался Мадатовским островом.
Неподвижно стоял я, внимая тишине спящего города. Дома по безлюдным сейчас берегам смахивали в темноте на нежилые и воспринимались как немые свидетели многих веков, так же, как и безмолвная, мерцающая Кура. Сколько людей спускались к ее берегам, чтобы развеять мрачные мысли, приходили с настоящей бедой? И внезапно я устыдился своего детского каприза и обидчивости. О чем горевать мне, ведь многим приходилось и потуже моего! В конце концов, чем плохо мое положение? Ведь я мог вернуться домой хоть сию минуту. Мог, разумеется, но в то же время и не мог, потому что это представлялось мне малодушием, уступкой, хотя я и тогда понимал, что другого выхода у меня нет. У меня недостало ни силы, ни решимости оставить дом, учебу и начать новую жизнь. Все это было бессмысленным детским бунтом, обреченным с самого же начала. Вернувшись домой, я бы выспался, отдохнул, встал позже, принял душ, позавтракал, и нынешний каприз или обида улетучилась бы сами собой, но какой смысл возвращаться, когда никто не ждет тебя? Тогда в моих глазах это больше походило на насильственное вторжение. Поэтому я не вернулся и ночевал у Бежана Джабадари.
Кое-как я уснул одетым возле окна на раскладушке без матраца, укрывшись старым пальто Бежана, у моего приятеля не оказалось лишней постели. Всю ночь я слышал, как тоскливо шелестят под ветром бессильные ветви росшей под окном старой высокой акации. Всю ночь безутешно жаловались оставшиеся на улице деревья, а утром, когда я проснулся, вернее, очнулся от неприятной полудремы, все тело ныло и ломило кости. Бежан ушел уже на службу. В комнатушке царил страшный беспорядок. Около двери стояла черная от сажи, едко пахнущая керосинка. На полках беспорядочно громоздились книги, которые Бежан усердно скупал, не читая, впрочем, ни одной. Посреди стола на обрывке газеты возвышался закопченный чайник в окружении огрызков хлеба, немытых чашек и блюдец с остатками желтоватой заварки. В одном углу валялись старая обувь и грязные носки. На стене в рамке висел портрет родителей Бежана. Они спокойно, без всякого сочувствия или недовольства взирали на беспорядочный быт своего отпрыска. В то далекое время, когда они сидели перед фотографом, им и в голову не приходило, что их сын будет жить так безалаберно, лишенный заботы и внимания. Если бы они могли это предвидеть, то, возможно, не спешили бы умирать или, во всяком случае, потеряли бы охоту фотографироваться! Конечно, во всем этом беспорядке виноват сам Бежан с его беспечным и сумбурным нравом, но даже незначительные забота и внимание не повредили бы этому оставленному на произвол судьбы человеку, привили бы ему чувство долга и ответственности, наверняка сделали бы его более прилежным и в быту, и на службе.
Я не мог притронуться к огрызкам хлеба и колбасы, валявшимся на столе. Запер дверь, спрятал ключ в условленное место и вышел на улицу. До полудня я бродил бесцельно. Заходил в книжные магазины и рассматривал книги. Подолгу простаивал у афиш и был так словоохотлив и любезен со знакомыми, которые попадались мне, что никто не догадывался о моем дурном настроении… В полдень я зашел к своему другу Вахтангу, попросил у него немного денег и спальный мешок. На вопрос, зачем он мне, беспечно ответил, что сговорился с друзьями об экскурсии в Зедазени. Вахтангу в ту же минуту загорелось поехать с нами, но я дал понять, что его присутствие будет для моей компании нежелательным. Я знал, что мои слова обидят такого самолюбивого человека, каким был Вахтанг, хотя он ни в коем случае не подаст виду. Так оно и случилось. Он молча вынес спальный мешок, вручил мне деньги и уже не только не интересовался моей поездкой, но и вообще не проронил об этом ни слова. Мать Вахтанга накормила нас обедом, мы выпили по бутылке превосходного кахетинского, и, уходя из этого дома, я пребывал в странном настроении. Мне захотелось уехать куда глаза глядят, покинуть этот город, найти тихое, укромное местечко, где никто не потревожит меня, лечь на траву и слушать легкий шорох листьев в лесу, пение птиц и дыхание ветерка. «Чем тащить этот мешок к Бежану, махну-ка куда-нибудь», – решил я и отправился на вокзал. Подоспел я как раз вовремя. На первом пути стояла боржомская электричка. Я поднялся в пустой вагон, бросил мешок в тамбур и расположился на нем. Соседний путь занимал длинный зеленый состав, а из-за вокзальной стены доносились шум города и звонки трамваев. До тех пор, пока поезд не тронулся, я наблюдал в открытую дверь за толпой на перроне, за продавщицей пирожков в белом халате, за пассажирами, которые мимо меня проходили в пустой вагон, вскидывали на железные полки багаж и рассаживались. День был ветреный, и наверное, поэтому все глядели мрачно. Потом поезд медленно тронулся, прополз под Нахаловским мостом, и знакомые места побежали перед глазами; я видел железнодорожные склады с бесчисленными контейнерами, ящиками, строительным материалом – железом, досками, цементом и кирпичом… В Дидубе поезд ненадолго остановился. Высокие тополя на Дигомском поле гнулись от сильного ветра… Когда электричка снова двинулась, я стал смотреть на холмы за Курой, пятнистые, словно шкура жирафа. Лениво текла река, почти такого же цвета, как земля, деревья и рассыпавшиеся по склонам лачуги. Цвета ящерицы было и само небо, но постепенно темная синева сгущалась и заволакивала окрестность. В Мцхета уже тускло мигали фонари. Когда поезд остановился и я вышел из вагона, было почти темно. За железной дорогой поднимались высокие, лесистые холмы. Пустым перроном прошелся я до ларька, купил сигарет, распечатал пачку и с наслаждением затянулся. Я не услышал, как отошел поезд, так бесшумно и незаметно он скрылся. Вой ветра заглушал все звуки. Наверное, именно ветер разогнал всех, вокруг не было ни души. Мне приятно было стоять на этой пустынной платформе, все казалось задумчивым и затаившимся. На рельсы опустилась мгла. Я мог отправиться, куда захочу, и внезапно ощутил полную свободу и полное одиночество.
В тот миг я чувствовал ответственность только перед самим собой, и мне казалось, что ничто на свете меня не волнует. Я вскинул на плечи спальный мешок и зашагал по шпалам. Пыльные, пустые товарные вагоны стояли на боковой ветке. Я миновал их и в темноте пошел по главному пути. Я ступал по шпалам и прислушивался невольно к царившей вокруг тишине. Ветер стих, рассудок мой сразу прояснился, хотя хмель еще не выветрился. Некоторое время спустя я прошел мимо пустой землянки, вырытой в склоне; где-то вдалеке брехали собаки. Я быстро миновал это место и вскоре остался один на один с ночью, только поблескивающие рельсы напоминали мне о существовании людей. Неожиданно мелькнула мысль – умри я сейчас, случись со мной что-нибудь, исчезни я, потеряйся, кто узнает о моей смерти, о моем исчезновении? Наверно, никто, должно быть, очень скоро все обо мне забудут. Кто знает меня? Что я совершил такого, чтобы люди заметили мое исчезновение и опечалились? Кто я, неужто совершеннейшее ничтожество, которое не оставит по себе даже памяти?
Странная грусть охватила меня, но я грустил не о себе, мне было жаль людей вообще, которые, трезво понимая, что рано или поздно исчезнет даже память о них, все равно яростно цепляются за жизнь… Потом я наткнулся на тропинку, ведущую к лесу, вошел в темную лощину и начал подниматься по склону. Когда я одолел изрядный подъем, внизу по рельсам с грохотом пронесся пассажирский поезд, и, оглянувшись на грохот, я увидел, как мелькают во тьме освещенные окна вагонов. Я замечал людей за окнами, хотя не мог разглядеть их лиц. На единый миг ворвались они в поле моего зрения и тут же пропали. Потом грохот оборвался, наступила тишина. Вот так же стремительно промелькнет и наша жизнь перед взором Кого-то – огромного и непознаваемого – и исчезнет навечно, не повторится более никогда, как тот миг, когда я с тропинки видел пассажиров. А те приедут в большой город, рассеются по улицам, разойдутся в разные стороны, каждый – в соответствии со своим местом и назначением. Растворятся в толпе, смешаются с другими людьми, прибывшими в этот город еще раньше, и все они – конкретно своеобразные, самобытные – объединятся, превратятся в целую, единую массу, которая зовется населением города. Путешествие закончено, и все вернулись на свои места.
Я продолжил свой путь. Тропинка поднималась все выше. Пахло лесом и сырой землей. Я вошел в темный тоннель, образованный спутанными в вышине ветвями деревьев, ступал по мшистым, осклизлым кочкам и слышал, как где-то сочилась вода. В чаще кричал сыч. Я вышел из ущелья на безлесый склон и обрадовался открывшемуся простору. Ветер угомонился, было тепло, окрестность замерла в лунном свете. По темному небу мыльными пузырями скользили белые облака. Я словно дивился всему этому, существующему вне человека, девственному, независимому от человеческой воли. Мне хорошо было одному, но странное предчувствие подсказывало, что это одиночество было мне нужно не само по себе, а для какой-то неясной пока еще цели. Как будто в каком-то уголке души какая-то часть моего существа настойчиво хотела понять мои чувства, ощущения, страсти, мое одиночество.
На спуске я заметил на тропке следы скота и снова ощутил близость человека. Где скот, там и человек, чей незримый дух – я чувствовал это – не покидал меня даже в минуты одиночества. Тропинка снова поползла в гору, и я шагал по ней, опустив голову, пока не остановился на повороте и не присел на землю отдохнуть. Я еще не устал, но и спешить было некуда. Достал сигарету, закурил. Внизу темнел густой, черный лес. Облака вышивали по небу причудливые узоры. Я почувствовал – кто-то стоит за спиной и настойчиво на меня смотрит. Я так явственно ощущал этот взгляд, что быстро оглянулся, но никого не было. В неприятном напряжении я продолжал курить. Лица покойников всплывали из тумана сознания. Я видел родителей Бежана, которые, словно сойдя с фотографии, стояли передо мной недвижно и безмолвно. Я видел лицо моего любимого дяди Арчила, который сейчас не казался мне родным и близким, как раньше, всегда готовым меня защитить, но выглядел чужим, холодным и опасным, хотелось оттолкнуть его. Я видел лес, сверху глядел на высокие макушки деревьев прибрежной рощи, но бесплотные образы не исчезали, они хороводили передо мной на фоне леса. И снова ощутил я чей-то настойчивый взгляд за спиной. Я почти знал, что кто-то стоит совсем близко, как призрак, белеющий во тьме, сложив на груди руки, недвижимый, холодный, и следит за мной, подстерегает. Я не выдержал и обернулся еще раз. Никого. Но мне показалось, будто что-то белое и впрямь мелькнуло во мраке среди деревьев и скрылось. И мне стало горько, что никто не видел меня, никто не знал, где я, а мне хотелось, чтобы все знали, о чем я думаю и что переживаю сейчас в лесу, в полном одиночестве. Лес таинственно шелестел, словно какие-то люди перешептывались, прячась под деревьями в кустах, словно какая-то огромная тварь зевала в глубине леса.
Я встал, двинулся дальше и вскоре набрел на развалины церкви. Раскатал спальный мешок, набрал хворосту и решил развести костер. Изрядно намучившись, я разжег огонь, но с первым его пламенем все вокруг погрузилось в непроглядный мрак, и мне показалось, что из темноты доносится чье-то дыхание, что за мной опять следит кто-то, притаившийся в развалинах. Я никак не мог успокоиться, напряженное ожидание не оставляло меня, и я пожалел, что пришел сюда. Несколько раз я громко кашлянул, и мне послышалось, будто кто-то передразнил меня. Сидя у костра, заключенный в круг света, я ощущал себя отличной мишенью. Наконец, чтобы стряхнуть наваждение, я встал и спустился к роднику. Ровное привычное журчание несколько успокоило меня, я напился холодной воды и вернулся наверх. Огонь освещал вход в колокольню, остальное терялось во тьме. Я не знал причину своей непонятной тревоги. Это выяснилось лишь на следующий день.
Заснул я с трудом, и всю ночь мне мерещилось, будто кто-то крадется ко мне. Я просыпался, вертелся, несколько раз приподнимался, вглядываясь в темноту, потом ложился и старался уснуть. Так между сном и явью кое-как дотянул до утра. И вот, когда я окончательно проснулся, открыл глаза, то увидел в мутной рассветной дымке косматого, низкорослого, совершенно голого человека, который стоял в двух шагах от меня, опираясь на палку, и молча на меня смотрел. Я вздрогнул, от страха лишившись дара речи, и, прежде чем что-то предпринять, приподнялся в спальном мешке.
Внезапно не по сезону экипированный незнакомец повернулся, бесшумно, как зверь, кинулся прочь и пропал за деревьями. Меня прошиб холодный пот, каждый нерв мелко дрожал, и я никак не мог сообразить, что же все это значит? Столкнулся я с действительностью или оказался во власти невероятной галлюцинации? Я мигом скатал спальный мешок, подхватил его и припустился вниз. «Нет сил справиться, лучше отступить», – мысленно оправдывался я, хотя мое бегство нисколько не унижало меня. Небо постепенно бледнело, все вокруг выглядело донельзя обыденным – на склоне паслись коровы. Одна из них была белой. Я заметил трех мужчин, поднимающихся по тропинке, и решил подождать их. Сердце мое продолжало бурно колотиться, я даже тогда не мог успокоиться, когда убедился, что эта троица – реальные люди из плоти и крови. Меня настораживали их хмурые взгляды, я боялся стать свидетелем еще каких-нибудь чудес. Когда мужчины приблизились, я поздоровался с ними. Я назвался любителем старины и рассказал им о ночном происшествии. Мужчины оживились и стали расспрашивать, в какую именно сторону убежало голое привидение. Я показал. Тут они объяснили, что мне попался немой слабоумный пастух, который несколько месяцев назад окончательно спятил, а позавчера сбежал из больницы и объявился здесь, в знакомых местах, где всю жизнь пас коров. Они шли ловить его.
– А людей он не трогает? – спросил я.
– Кто знает, что у дурака на уме? – ответили мне.
Я распрощался с этими достойными людьми и теперь уже уверенней пошел по тропинке, начиная понимать, что моя ночная тревога была результатом интуиции, каким-то образом уловившей близость несчастного пастуха.
Я поднялся с кровати и приступил к зарядке. Спорт я любил с детства, многое мне давалось легко, хотя звезд с неба я не хватал. Одно время, уже на последнем курсе университета, я забросил тренировки и пристрастился к вину. Результат не замедлил сказаться – совсем еще молодой человек, я сделался вялым, начало пошаливать сердце, появилось чувство подавленности. Организм, приученный к определенному спортивному режиму, не выдержал его резкого нарушения и стал сдавать. Откровенно говоря, я никогда не был выдающимся спортсменом, но средние способности обычного любителя обнаруживал почти во всех видах спорта. Особенно увлек меня альпинизм – спорт весьма интересный. Нигде истинное лицо человека не проявляется столь отчетливо, как в альпинистской экспедиции. Всех своих друзей я изучил в горах. Единственный, кто не менялся, и в горах и в долине оставаясь самим собой, был Важа. Остальные с увеличением высоты претерпевали удивительнейшие метаморфозы. Энергичный и талантливый в обычной жизни Каха в горах становился вялым, пассивным, терялся в трудных ситуациях, боялся взять на себя ответственность и сделать решающий шаг, словно уповая на случай, который сам все определит. Щедрый Парнаоз в горах проявлял чрезмерную любовь к собственной персоне и мелочность, старался занять в палатке местечко получше, урвать кусок побольше, обеспечить себя элементарным комфортом, возможным в подобной обстановке. Тактичный и воспитанный Вахтанг становился капризным, вспыльчивым, нетерпеливым. Лично я, каким сокровищем бывал в городе, таким же оказывался и в горах, видимо, поэтому и забросил альпинизм раньше всех своих друзей. Мне недоставало физической силы, упорства и иных качеств характера, необходимых истому альпинисту. Я не мог жертвовать всей своей энергией этому увлечению, а без того ничего путного не получалось. В любом деле я сторонник умеренности, именно умеренность считаю исходной точкой существования. Это я понимал еще в те годы, когда увлекался альпинизмом, но для усвоения мудрости нужны время и опыт, поэтому лишь за последние годы я окончательно уверовал, что для человека моего характера и душевного склада необходимо придерживаться только и только золотой середины. Вот почему там, в глухой деревушке, где я обитал несколько последних лет, я отказался от выпивки и настолько привык к утренней гимнастике, что она превратилась в каждодневную потребность; нормальная физическая нагрузка укрепила мое здоровье, и сейчас я чувствовал себя бодрей и энергичней, чем в те годы, когда был моложе и вел довольно беспорядочную жизнь.








