412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Гегешидзе » Расплата » Текст книги (страница 10)
Расплата
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:12

Текст книги "Расплата"


Автор книги: Гурам Гегешидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)

Увлекшись этими бессвязными мыслями, я почему-то вспомнил батони Давида, отца Вахтанга. Может быть, потому, что в последнее время жизнь его представлялась мне насквозь фальшивой. И стоило вспомнить его, как передо мной возникло лицо того парня, который фотографировался с приятелем. Конечно же, он походил на Вахтанга своими черными волосами и прической. Вот почему в нем было что-то знакомое. Кто знает, может быть, батони Давид оттого и пришел на ум, что при виде того парня я подсознательно вспомнил Вахтанга? Открытие обрадовало меня. Я улыбнулся, бросил окурок в урну и посмотрел на ту сторону проспекта, где милиционер свистком остановил легковую машину и сейчас требовал у водителя права. Заглядевшись, я налетел на прохожего. Смуглый мужчина в очках, до того, видимо, спокойно читавший на ходу газету, недовольно взглянул на меня. Худой он был, в чем только душа держится, но со значком мастера спорта на пиджаке. Интересно, каким спортом он занимается? Наверное, шахматами. Он опустил газету. Я извинился и продолжил путь.

Батони Давид был литератором, довольно известным писателем…

У театра Руставели я остановился. Просматривая афишу, снова увидел того шахматиста, с которым столкнулся минуту назад. Он брел, по-прежнему уткнувшись в развернутую газету, и было вполне вероятно, что на этого старательного читателя снова налетит кто-нибудь. Из сберкассы вышел пузатый гражданин, такой вельможный – вот-вот лопнет от важности, – жадно пересчитывая на ходу деньги. Внешностью – вылитый мясник, но в шикарном костюме, при японских часах с широким золотым браслетом на левом запястье. Поплевывая на жирные пальцы, он проворно перебирал хрустящие ассигнации. Потом, смяв пачку в кулаке, небрежно, но глубоко засунул ее в боковой карман брюк. Было видно, что этот толстосум привык к деньгам, иначе понадежней бы припрятывал их, хотя бы в задний карман, который застегивается на пуговицу. Когда денежный туз пересек тротуар и с большим трудом залез в новенькую «Волгу», я снова обратился к афише, но не обнаружил ничего интересного. Я никогда не был завзятым театралом, но все-таки соскучился по театру. Припомнилось ощущение неловкости, которое всегда овладевало мной в самом начале спектакля. Мне казалось, что актеры безбожно кривляются, что взрослые люди, ничуть не стесняясь, представляются, как маленькие дети. Но постепенно меркла грань между условностью и действительностью, и если пьеса была хорошая, я входил во вкус, невольно увлекался представлением, и бесследно исчезало ощущение фальши, которое испытывал я в самом начале спектакля. На память пришло, как дотошно разбирали каждую новую пьесу в семье Вахтанга. Когда у них собирались гости, театр служил весьма удобной темой для застольной беседы. Дом батони Давида вообще отличался щедрым гостеприимством. Кого только не увидишь там – известных писателей и поэтов, приезжих из разных уголков страны, а часто и из-за рубежа. В богато обставленных комнатах, в огромном кабинете хозяина, где две стены были заставлены книжными полками, а остальные увешаны картинами и прочими ценными вещами, вечно не умолкали разговоры о высоких материях. Этот кабинет, где каждая вещь сверкала, был украшен с таким вкусом и тщанием, что больше походил на музей, чем на рабочую комнату. Сам хозяин так представительно восседал в покойном, мягком кресле, что я иногда сомневался, как может что-нибудь творить столь беспечный и благополучный человек? Мне почему-то представлялось, что для творческого труда нужно больше свободы, простоты и немного беспорядка. А здесь и книги выстраивались на полках, как музейные экспонаты; дорогой письменный стол, к которому боязно прикоснуться, как бы ненароком не испортить чего-нибудь, скажем, не поцарапать его зеркальной поверхности, дорогие авторучки, требующие сугубой осторожности в обращении, просто отпугивали человека. Раньше, когда семья Вахтанга жила по соседству с дядей Илико, все было намного скромней, и, если батони Давид что-то создал, он создал это там, в старой, просто обставленной квартире. По-моему, душа творца от комфорта обрастает жиром, хотя я слышал от Шалва Дидимамишвили, что композитор Рихард Вагнер обожал комфорт, тот вызывал в нем творческое вдохновение, в иных условиях он не мог работать. Разумеется, для творчества недостаточно только карандаша и бумаги, но я отчетливо видел, что в последнее время батони Давид больше печется об упрочении своего материального положения, чем о будущих произведениях. Он почти ничего не писал, только хлопотал о переиздании давно написанных книг да о переводах их на другие языки. Поэтому он с распростертыми объятиями принимал каждого переводчика и всех тех, кто мог поспособствовать в этом деле. Чего он добивался? Кахе казалось, что ничего. Но можно ли считать ничем обеспеченность? Благоустроенная квартира в лучшем районе города, собственная машина, дача, имя, популярность, всяческие привилегии… Каха утверждал, что для истинного творца все это мишура и не имеет никакого значения. Вообще, мой друг с чрезмерной крайностью подходил к каждому вопросу. По его мнению, настоящий творец должен походить на святого. А святой непременно должен быть чист и девствен. Святой, как и Христос, не должен знать женщин, то есть земного, и, пренебрегая земным, должен направлять нас к небу.

Стоит ли говорить, что тут мой друг перегибал?..

«Святому не нужны житейская хватка, мудрость и опыт», – утверждал он. На мой взгляд, он безбожно ошибался, но Каха стоял на своем: «Знание истины святому дается свыше, благодаря ясновидению, а не опыту, это – его дар. Поэтому святой обязан быть прекрасным и гармоничным. Невероятен дурной, злой или безобразный святой. Он должен быть прекрасен во всех отношениях и в то же время должен отрицать все мирские блага, достижимые с помощью этой красоты. Это и делает его образцом для подражания…»

Конечно, он перебарщивал. Что касается святых, то я не разбирался в этом вопросе, но считал, что для писателя и художника ничто человеческое не должно быть чуждо. Они же не святые? Вместе с талантом, для них обязательны и опыт, и ошибки. Единственное, что не прощается их брату, это фальшь и ложь. Если ты носишь имя писателя, ты должен сказать что-то, должен служить правде и истине, а не чему-либо другому, ибо от тебя ждут только правды…

В оценке батони Давида Каха проявлял чрезмерную жестокость. По его мнению, отец Вахтанга не интересовался ничем, кроме денег и барахла. Мой друг не брал во внимание жизнь батони Давида. Он не принимал в расчет, что прежде, чем добиться нынешнего благополучия, этот человек вынес жестокую борьбу. Что же удивительного, что он, как всякий человек, дорожил благополучием? Но, по мнению Кахи, писатель не должен скатываться до заурядного обывателя, который приспосабливается ко всему, и не имеет права довольствоваться достигнутым, тем более что оно выражается только материальным благополучием и ничем больше. Кто довольствуется им, тот не писатель, а просто зовется писателем. «Много званых, но мало избранных», – любил добавлять Каха.

Кто знает, так ли уж был доволен всем батони Давид? Правда, он мнил себя непревзойденным литератором и только свои произведения считал достойными пристального внимания, но…

То что мы думаем о себе, иногда оказывает странное влияние на других, и очень часто превращается в их мнение о нас. Видимо, поэтому у батони Давида было много почитателей и поклонников, и хотя я не принадлежал к их числу, но…

Но какова цена уважению тех людей, которых ты сам ни во что не ставишь, мнение которых по многим вопросам совершенно не разделяешь? Мне кажется, что в глубине души батони Давид все-таки был недоволен собой, потому что он не мог хотя бы раз не почувствовать, что в своем литературном труде он топчется на одном и том же давно вытоптанном месте, и раздражался от невозможности продвинуться вперед. Несомненно, из этого раздражения и бесплодия вытекала его странная, мелочная зависть и скептицизм по отношению к собратьям по перу. В книгах своих коллег он прежде всего выискивал слабые стороны, а обнаружив, заметно ликовал, как будто изъяны других свидетельствуют о достоинствах его произведений. Стоит ли говорить, что он никогда не позволял себе публично выражать свои чувства из осторожности, из опасения испортить кое с кем отношения, но в домашнем кругу недвусмысленно проявлял полное безразличие к труду своих коллег. Успехи других его не радовали, из чего можно было заключить, что он любил не литературу, но те блага, которые получал по ее милости. Зато все свои духовные силы он вкладывал в иную сферу, старался жить безбедно и беззаботно, а это отнимало массу нервной энергии, необходимой для творчества, и чем больше иссякал его духовный источник, тем богаче становился он, тем больше приобретал вещей и влияния, создавал дутое имя в массе несведущих читателей, потому что за эти годы поднялся на такую высоту, снискал такой авторитет, что никто не отваживался публично заявить о слабости его произведений. Он много лет уже не писал ничего интересного, но что бы ни появлялось в печати под его фамилией, все единогласно заявляли, что последнее его творение представляет собой значительный вклад в нашу литературу. Хотя, почему все? Каха давно утверждал, что эта липа рано или поздно лопнет, как мыльный пузырь, и приводил в пример некоторых деятелей прошлого, которые в силу ряда причин не были по достоинству оценены современниками, но затем заметно превзошли славой признанные авторитеты своей эпохи. По всей вероятности, слава – это нечто такое, о чем истинный творец не должен хлопотать и заботиться, слава должна приходить сама собой, и хотя прижизненное признание окрыляет творца, ничуть не обременяя его, главное все-таки не оно, главное – честный труд, потому что в большинстве случаев именно в труде человек находит истинное удовольствие. Остальное тебя не касается. Ты должен только добросовестно служить своему делу. Иной цели нет и быть не может, если ты действительно любишь дело, которому служишь. Но батони Давид нянчился со своим именем, как львица с новорожденным детенышем. Между тем он прекрасно устроился, помог сыну сделать блестящую карьеру, повозил его по разным странам. Только на свое жалование Вахтанг не смог бы жить с таким размахом, но сейчас у него был прекрасный оклад, перспективное, как говорят, будущее и прелестная супруга – Софико…

Я знал, что Вахтанг великолепно устроился. Чем же в таком случае мог быть недоволен батони Давид? Но, по словам Кахи, он прежде всего был творец, то есть человек, пытающийся проникнуть в глубь вещей и явлений; а если к тому же он действительно был одарен талантом и умением созерцать, без чего творец немыслим, невозможно, чтобы он хотя бы подсознательно не ощущал убожества собственного бытия, ибо где-то в сокровеннейшем уголке души главным для него оставался все-таки творческий успех, а не, скажем, карьера. Трудно сказать, кто и какую цель ставит перед собой, когда берется за перо, но одно совершенно ясно: как бы мы ни обманывались на свой счет, мы лучше всех знаем, чего мы стоим. Некоторые, кому эта правда не по душе, всячески борются с ней, прибегая к разным ухищрениям и уловкам. Иногда закрывают глаза, чтобы не видеть нежелательного, но реальность берет свое. Разве борьба с реальностью имеет какой-нибудь смысл? Не лучше ли сделать эту реальность такой, чтобы не стыдиться ее?

Однако подобное желание присуще далеко не всем, оно не столь выгодно. Некоторые предпочитают закрыть глаза и воображать что угодно. Скажешь: я гений – будешь гением. Скажешь: великий патриот – будешь великим патриотом. Короче говоря, мни себя кем угодно, им и будешь, необходимо только покрепче зажмуриться да заткнуть уши. Милостью этого способа муж моей тетки воображал себя непревзойденным ученым. Но и он был человеком того же типа, что и батони Давид, больше всего любил блага, которыми обеспечивало его имя ученого. В те годы сплошная фальшь окружала меня. Меня прямо выворачивало, когда я наблюдал, как в этих серьезных по виду семьях до двух часов ночи, бесконечно дымя, пили чай или кофе и неутомимо болтали о культуре, науке, об искусстве и родине, хотя не нужно было большой прозорливости, чтобы понять, что все это – и наука и родина – понадобилось им, чтобы убить время, чтобы скрыть собственную никчемность, и все это переливание из пустого в порожнее никому не приносило пользы. Но высокопарная болтовня продолжалась изо дня в день, и, глядя на этих людей – некоторые из них изъяснялись для пущей важности только на русском, тогда как их ближайшие предки копались в земле где-нибудь в Мачхаани или Матходжи и думать не думали, что их сыновья или дочери так легко забудут родной язык и проявят удивительные способности в освоении чужого, – мне невыносимо хотелось покинуть Тбилиси, уехать куда-нибудь в деревню, стать земледельцем, единокровным сыном природы.

Я поравнялся с садиком, разбитым возле оперы, и обратил внимание на собравшихся там ребят. Одни, спокойно беседуя, сидели на длинных скамьях, зато другие так громко сквернословили, что их голоса достигали улицы, и прохожие недовольно оглядывались. Пожилой мужчина в берете, одетый чисто, опрятно, хотя и несколько старомодно, прогуливающий крохотного мопса на длинном поводке, остановился, поправил пенсне и, заложив руки за спину, уставился на ребят. Некоторые из них в самом деле вели себя в этом общественном месте так, будто находились в пустыне Сахаре, где кроме них не было ни души. Я видел, как один симпатичный парень выхватил что-то из рук другого и бросился наутек. Приятель, разумеется, погнался за ним. Как озорные дети, носились они вокруг фонтана. Первый хохотал от души, а потерпевший, стараясь схватить его, грозил и нес похабщину, а, догнав, отвесил несколько пинков. Все это, разумеется, делалось в шутку. Мужчина в берете и пенсне молча следил за их возней. Потом также спокойно повернулся и пошел прочь со своим смешным песиком.

Я наклонился над фонтанчиком и напился. Перед оперой стоял народ, ожидавший троллейбус. Мне почему-то вспомнился дедушка. Он, даже будучи моложе этих парней, наверное, не позволял себе подобных выходок. Не представляю, чтобы он мог у кого-то что-то выхватить, а если бы у него что-то вырвали из рук – по-моему, это совершенно исключено, – изумлению его не было бы границ. Эта ветреность и легкомыслие никак не вязались с обликом моего деда. И речь его отличалась степенностью, не то что у меня и моих сверстников. Театр, искусство, литература, наука представлялись ему чрезвычайно серьезными, святыми понятиями, и, отбросив остальные причины, только из уважения к ним он бы, наверное, не позволил себе носиться и гикать в таком месте. Разумеется, те юноши собрались здесь не из любви к театру; я отлично понимал, что сейчас другая эпоха, и совершенно не собирался обвинять этих лоботрясов. Всему есть свои причины. Может быть, они вовсе не были такими бездельниками и шелапутами, как казалось со стороны. День был воскресный, и, вероятно, им негде было собраться, кроме этого садика. Кто знает, может, и среди них находился какой-нибудь серьезный, одаренный юноша, который задумывался о многом в этой жизни, но выбранная ими форма развлечений не вызывала у окружающих особого восторга. Возможно, подобные забавы вовсе не нравились ему, но он все-таки участвовал в них, потому что очень трудно отделаться от привычек того круга и поколения, которому ты принадлежишь. Дед мой жил в иное время и был воспитан по-иному…

Я шел по проспекту, и перед глазами стоял портрет моего деда в молодые годы, тот самый, который бабушка почтительно поместила на первой странице своего старинного, обтянутого черным бархатом альбома. На этой фотографии дед выглядел гораздо старше своих лет, вероятно, из-за усов и бороды, которые носил в молодости. Войдя в лета, он стал бриться и усы укоротил, потому что мода изменилась. Особая манера держаться смолоду придавала ему серьезный и зрелый вид. Степенность, спокойствие, такт и уверенность в себе отличали деда и его друзей. Во всяком случае так казалось мне. Из уст деда я не помню ни одного бранного слова. Среди дедовского окружения мне больше всех запомнился Элизбар. После смерти дедушки он часто заходил к нам. Это был представительный, остроумный и располагающий к себе старик. Он жил напротив Оперы, на улице Чавчавадзе, в старинном доме с широким деревянным балконом по всей длине, как было принято строить в старом Тбилиси. Потом жильцы, с целью расширения площади, застеклили этот балкон, понастроили там кухонь и кладовых, но Элизбар даже не помышлял ни о чем таком. Единственная незастекленная часть во всем дворе осталась только у него. Наш старик не нуждался ни в кухне, ни в кладовой, он был одинокий, поэтому никогда не столовался дома. В обед неизменно отправлялся в ресторан гостиницы «Интурист», которую называл прежним названием «Ориант», точно так же, как и бывшую духовную семинарию, ныне Музей искусств, называл «Палас-Отелем». Он так привык. Старые названия казались ему более удобными, хотя привычка его порой сбивала меня с толку и я не сразу мог понять, о чем идет речь.

– Однажды поручик Коцо Микеладзе шашкой разбил витрину в «Орианте», – вспоминал Элизбар, и я долго соображал, что такое «Ориант», или:

– У «Палас-Отеля» встретил меня Джибо Дадиани и говорит…

В том старинном доме он занимал одну просторную комнату. В углу ее стояла широкая тахта, обложенная мутаками[29]29
  Мутака – длинный мягкий валик.


[Закрыть]
и подушками. Со стены спускался длинный персидский ковер, на котором красовались увеличенные портреты Ильи Чавчавадзе и Иване Джавахишвили, а также различное оружие – старинные, изогнутые полумесяцем турецкие сабли, длинные обоюдоострые русские клинки, тяжелые, грубые и несгибаемые; легкие, гибкие, самые жалящие и прочные грузинские шашки, а рядом с ними – всевозможные кинжалы: черкесские, дагестанские, персидские, грузинские; оправленные в серебро пистолеты и инкрустированные костью кремневые ружья. Бог знает, сколько лет он собирал эту коллекцию. В комнате пахло стариной, точно такой же запах минувшего века, казалось, исходил и от самого Элизбара. Он напоминал мне оживший дагерротип. Круглый год не снимал он серой черкески с серебряным поясом и мягких азиатских сапог. Зимой этот наряд довершали длинная бурка и башлык, которым он повязывал голову. У Элизбара были густые, волнистые седые волосы, закрученные кверху белые усы, высоко приподнятые черные брови, орлиный нос, степенные жесты и надменный гордый взгляд. Истинный аристократизм отличал его, и я любил этого много перенесшего старика. Врожденная гордость в сочетании с необычайной простотой восхищали меня. Где бы он ни появлялся, все провожали его глазами. В детстве, завидев его на улице, я старался погромче поздороваться с ним, потому что иногда он мог не заметить меня. Элизбар непременно протягивал мне руку, гладил по голове и уважительно разговаривал со мной, расспрашивая о домашних делах, интересуясь, куда я иду, а если бывал не один, то обязательно представлял меня своему спутнику:

– Этот юноша, милостивый государь, внук нашего Симона, – и каждый раз с ласковой улыбкой добавлял: – Настоящий мужчина растет! – или: – Весьма одаренный юноша!

Я таял от его похвал, не в силах скрыть радости, и ужасно гордился, что и на меня, идущего рядом с Элизбаром, все обращают внимание.

Сейчас на улицах Тбилиси уже не встретишь подобных стариков, но в годы моего детства они при полном параде прогуливались, бывало, по проспекту Руставели. Некоторые вместо черкесок носили длинные рубахи навыпуск со стоячим воротничком, перехваченные в талии тонким поясом, галифе, мягкие сапожки, папахи. Одежда эта была старинной, грузинской, и вызывала уважение хотя бы тем, что являлась последним проявлением внешней самобытности. Но находились и такие люди, которых не только не интересовало, но буквально выводило из себя любое прикосновение к старине. По мнению супруга моей тетки, все грузинские церкви следовало бы давно снести за ненадобностью. Он иронично и пренебрежительно относился к Элизбару, видя в нем человека старой закваски, а в верности черкеске, архалуку и дедовским традициям – азиатскую отсталость. Прогресс он понимал как одни внешние изменения, и, если искореняли какой-нибудь вековой, мудрый и благородный обычай, он радовался, находя в этом знамение прогресса. Все новое казалось ему более привлекательным и удобным. Элизбар прекрасно чувствовал ироничное отношение этого прогрессиста и сам с насмешливой улыбкой относился к увлечению того всеми новшествами и полному пренебрежению прошлым, но это не мешало старику часто приходить к нам, он считал себя обязанным не порывать с нашей семьей, ибо это была семья дочери его старинного друга Симона.

Как я любил, когда Элизбар гостил у нас! Он садился и долго, степенно рассказывал что-нибудь, вспоминал старые истории, иногда живописал свои приключения – много горя довелось хлебнуть ему на жизненном пути. Особенно любил он разговаривать об истории Грузии. Знание прошлого своего народа представлялось ему тем фундаментом, на котором должно строиться уважающее себя, крепкое в национальном самосознании, несгибаемое, борющееся за интересы нации общество. Затаив дыхание, ловил я каждое его слово, и мне часто казалось, он обращается ко мне, старается для меня, пытается пробудить у меня интерес, когда увлеченно рассказывал о подвижниках прошлого, о героических деяниях великих грузин. Мне думается, что он старался не напрасно. Его слова западали мне в душу, разжигали неосознанное еще в том возрасте чувство любви к отчему краю. Сейчас, когда я вспоминаю прошедшее, меня уже не удивляет, почему не могли найти общий язык Элизбар и муж моей тетки. Теткиному супругу казалось, что недалек тот день, когда все народы сольются в один и заговорят на одном наречье. Элизбар даже слушать не желал об этом.

– Я уважал каждую нацию, но любой нормальный человек в первую очередь любит свою, и каждый честный работник прежде всего печется о благополучии собственного народа. Так было испокон веков и так будет всегда, – спокойно рассуждал Элизбар.

– Хм, – ухмылялся теткин муж, – эти взгляды весьма обветшали, мой Элизбар. Вы газет не читаете.

– Ваша правда, сударь, я редко читаю газеты, в последнее время зрение подводит меня.

– Надо, батенька, читать и быть в курсе мировых событий.

Сам он поразительно любил газеты, никогда не расставался с ними, и часто его суждения отдавали сухим, официальным тоном газетных статей. Может быть, поэтому я больше верил Элизбару, который опирался не на газетные цитаты, а на собственный опыт, на вековые устои, над которыми иронически посмеивался теткин супруг. Он был немного спесив, как все выбившиеся из своего сословия люди. Он рос в бедности, и когда перед ним распахнулись все двери, когда выучился, обрел уважение и определенную власть, он уверовал лишь в материальные ценности, в то время как Элизбар был неисправимым идеалистом, в молодости пустившим на ветер собственное движимое и недвижимое имущество – поместье разделил между беднейшими соседями и родственниками, большую часть состояния отписал на благотворительные цели, потом пожелал узнать мир и объехал его почти весь, но его любовь к отечеству отнюдь не уменьшилась. Вернувшись на родину, он сразу не сумел разобраться в происходящем, однако духом не пал, не было денег – жил в жесточайшей экономии, были – обедал в «Орианте». О материальном благополучии он никогда не заботился. Дружба, верность, самоотверженность – вот единственное, чем он руководствовался в жизни. Никогда не терял душевной стойкости. Несмотря на многочисленные удары судьбы, он не менялся. В каждом его поступке, в каждом слове сквозила величайшая вера в самого себя, любое испытание он встречал подготовленным, ибо не знал, что значит сомневаться в самом себе или в порядке собственной жизни, внутренние противоречия, вероятно, не мучили его. Он был твердый и цельный человек. Он был Элизбар, и его не интересовало, какие тончайшие, невидимые глазу процессы происходят внутри этого Элизбара. Убежденность в самом себе не содержала и следа самомнения, поэтому ему чужды были упрямство и поза, он умел быть хорошим рассказчиком и внимательным слушателем. Некоторые из кожи вон лезут, чтобы заслужить хотя бы часть того уважения, которое Элизбар приобретал походя. Даже муж моей тетки, за глаза посмеивавшийся над некоторыми привычками и мыслями старика, тем не менее относился к нему с почтением. Чем иным была вызвана эта почтительность, если не подспудным уважением личных и человеческих качеств старика?..

И неожиданная грусть охватила меня, беззаботно идущего по улице. Вот если бы кто-нибудь, похожий на Элизбара, находился рядом со мной в детские и отроческие годы! Ведь в это время мы больше всего нуждаемся в степенном советчике, умудренном жизненным опытом старшем друге, слова которого укрепляют дух, прививают надежду и указывают путь. А я жил, как в пустыне, не находя вокруг ни одного надежного и достойного человека, а тем более такого, которому хотелось бы подражать. Из взрослых я любил и уважал одного Арчила, но о нем, как и о Элизбаре, сохранились только детские воспоминания, а те, что окружали меня потом или встречались на жизненном пути, не вызывали должного почтения. Но когда я переходил улицу перед строем машин, ждущих зеленого света, то стал успокаивать себя, что в жизни всегда чего-то недостает, человек борется не только с внешним миром, но и с самим собой. Я достал сигарету, закурил и остановился у витрины книжного магазина. Окинув взглядом книги за стеклом, я сразу ощутил облегчение, что вовремя унес ноги из этого шумного города. В моей глухой деревушке у меня было и время и желание читать, я уже не вертелся белкой в колесе, как городской житель.

Книги аккуратно стояли на полках. Я разглядывал их и думал, что и они – результат чьей-то внутренней борьбы. Такая борьба, возможно, менее заметна, но куда более напряженна. «Кто знает, – последовал я за своей мыслью, глядя на книги, – может быть, внутреннее состояние, настроение, мировоззрение влияют на человека и даже на судьбу целой нации не меньше, чем внешние обстоятельства, только внешние более заметно? Если бы в далекие века мой народ проявил большее самосознание, большее желание к объединению и меньше стремился к обособлению, врагам не удалось бы так легко разрушить могущественное государство. Почему мои предки не сумели сплотиться и восстать из пепла, подобно фениксу, неужели всему виной только внешние враги? Может быть, помимо исторических объективных обстоятельств существуют и чисто субъективные причины, специфические особенности национального характера? Если верить Вахушти[30]30
  Вахушти Багратиони (1695—1784) – грузинский историк и географ.


[Закрыть]
, грузины были «в походах храбры, оружелюбивы, отважно-смелы, славолюбивы так, что ради своего имени не остановились бы причинить досаду родине и природному своему царю…». Наверное, поэтому и не сумели мы сплотиться, объединиться под знаменем отечества, Поэтому и заблуждались в выборе друзей и врагов, часто преклонялись перед теми идолами, от которых надо было отречься. Мы равнодушно наблюдали за деяниями достойнейших сыновей нашей родины, безо всяких сочувствия и поддержки относясь к ним, словно борьба, которую вели эти одиночки, не касалась остальных, не служила благополучию всей нации. Одиночки бессильны что-либо изменить, если национальное самосознание не проникло в кровь и плоть масс…

Около меня остановился коренастый мужчина и попросил огоньку. Я дал ему прикурить. Он затянулся и посмотрел на книги в витрине. Судя по внешности, никогда не скажешь, что он умеет читать и писать. Я бы с удовольствием купил пару книг, но магазин сегодня не работал, и я двинулся дальше. Народ беспрерывной толпой тек по проспекту. Я шел, и навстречу мне попадались мои соотечественники, о которых Вахушти писал: «…мужчины и женщины прекрасны, статны, с черными глазами, бровями и волосами; они белолицы, редко бывают смуглы и желтокожи… Волосы у женщин спущены и заплетены, у мужчин подрезаны у ушей. Они с талиями тонкими, особливо женщины, редко же с толстыми. Они энергичны в труде, терпеливы в лишениях, на коне и в коннице смелы, проворны и быстры… Гостеприимны, любят чужеземцев, жизнерадостны. Если их бывает вместе два или три, лишения им нипочем, щедры, не щадят ни своего, ни чужого, сокровищ не копят; благоразумны, быстро-сообразительны, усваивающи, любят учение. Впрочем, с некоторого времени учением называют только чтение книг, письмо, пение церковное и светское и военную службу… Они уступчивы, помнят добро и за добро воздают добром, стыдливы, к добру и злу легко склоняются, опрометчивы, славолюбивы, вкрадчивы и обидчивы»[31]31
  Из книги Вахушти «География Грузии» (Тифлис, 1904 г.).


[Закрыть]
… Я шагал, любуясь проходящими мимо горожанами. Я любил их, но сердце мое щемило, и грусть напомнила мне, как в первый раз родилось желание убежать из этого города…

Тот апрель был солнечным. Сидя у окна, я глядел на каш маленький, уютный дворик. Громко чирикали воробьи, облепившие ветки стройного кипариса. Пухлые соседские малыши усердно ковыряли землю игрушечными лопатками, наполняли ею зеленые ведерки и старательно тащили их в другой угол двора. Дети со всей серьезностью занимались своим делом, а с четвертого этажа доносились звуки рояля. Играл Гия, наш сосед, высокий, бледный и молчаливый блондин лет тридцати. Его голубые глаза холодно взирали на всех, словно не замечая никого вокруг. С первого взгляда он казался нелюдимым, из категории тех граждан, что никогда не здороваются с соседями. Пятнадцати-шестнадцатилетняя сестра Гии, вежливая, смуглая резвушка, училась в музыкальном училище играть на скрипке. Иногда брат и сестра устраивали что-то вроде домашнего концерта, и я, придвинув стул к открытому окну, с удовольствием слушал согласованные, почему-то всегда вызывающие грусть звуки рояля и скрипки. И в тот день я сидел у окна. Приятно пригревало апрельское солнце. Я наблюдал за ребятней во дворе и слушал рояль. Если бы Гия не спился, он бы далеко пошел. Я почти не знал его. Они переехали сюда год назад. Ни родителей, ни родственников у них не было. Та меленькая комната, которую они с сестрой занимали сейчас, принадлежала раньше одинокой старушке. После ее смерти туда вселилась многочисленная семья, перебравшаяся в Тбилиси из Рачи. Глава этой семьи, служил, если не ошибаюсь, директором рынка, а возможно, заведующим столовой, точно уже не помню. Этот директор, не успев к нам перебраться, приобрел синюю «Волгу», которую обычно загонял во двор, вызывая недовольство соседей, потому что машина загораживала вход с улицы. С этим заведующим столовой или директором рынка приехали двое его сыновей, плотных, краснощеких, здоровых и сильных мальчуганов, а всего с женой и родственниками их насчитывалось шестеро душ. Совершенно ясно, что этакой ораве было невмоготу жить в тесной комнате, тем более что они привыкли к простору и свежему воздуху. Соседи поговаривали, что зять нашего нового соседа работает заместителем министра или управляющим какого-то треста, он-то и перетащил этих рачинцев в Тбилиси. Наверное, так оно и было, потому что наш новый жилец отнюдь не производил впечатления незаменимого специалиста, без которого столица Грузии не могла обойтись. Когда они уехали, в ту комнату вселились Гия с сестрой. Эти привезли немногое, Рояль, стол, несколько стульев и раскладушки – вот и все их имущество. Соседка сообщила, что Гия продал нашему работнику прилавка свою великолепную трехкомнатную квартиру вместе с уникальной мебелью, а обмен, дескать, был простой формальностью, но я не верил этим сплетням. Та же соседка уверяла меня, что родители молодых людей были исключительно образованные интеллигенты, но после их смерти жизнь у детей пошла кувырком, Гия спился, но посмотрите, как дрожит над сестрой, вы замечали, как он с ней носится?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю