412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Гегешидзе » Расплата » Текст книги (страница 9)
Расплата
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:12

Текст книги "Расплата"


Автор книги: Гурам Гегешидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 44 страниц)

Я шел по улице, не зная, куда девать себя. Пить не хотелось, и денег не было, да и от систематических пьянок чувствовал я себя неважно. Наконец, я отправился к Кахе. Я любил бывать в его маленькой комнате. Здесь можно было распахнуть окно и с пятого этажа наблюдать за людьми, снующими по узкой улочке, за пристраивающимися к тротуару машинами. Отсюда прекрасно просматривалось небо над городом, пожелтевшие вершины деревьев, разноцветные крыши более низких домов, сливающиеся друг с другом и бесконечной чередой уходящие вдаль. Можно было смотреть на окна противоположных домов, разглядывать обстановку комнат, горшки с цветами на подоконниках, женщин, занятых домашними делами. В мансарде старинного, европейского стиля дома на той стороне улицы проживали две молоденькие хорошенькие девушки, по словам Кахи, студентки, приехавшие откуда-то из района и снимавшие там квартиру. Мне доставляло удовольствие глядеть на этих смуглянок, когда они показывались в широком окне мансарды. Они замечали, что мы с Кахой бесцеремонно разглядываем их, и поэтому жеманничали и заигрывали с нами. Иногда они опускали тюлевые шторы и, уверенные, что теперь их не видно, потешались, наблюдая за нами. Они, видимо, не догадывались, что, когда солнце поднималось к их окну, штора просвечивала насквозь и перед нами, как на ладони, лежала их маленькая комната. Наверное, надеясь на эту штору, они без стеснения переодевались, а как-то раз одна из них предстала перед нами в чем мать родила – в одних трусиках. Колыша белыми бедрами, прохаживалась она по комнате с распущенными волосами и кокетничала перед зеркалом…

Любил я бывать у Кахи. Присяду, бывало, к пианино, наигрываю что-нибудь и посматриваю в окно на тех красоток, если они находились дома. Каха устраивался на тахте, читал или рисовал. Мое присутствие не мешало ему с головой уходить в чтение или рисование. На одной стене висели охотничья двухстволка и патронташ, над тахтой – портрет Важа и его ледоруб. Каха был непосредственным свидетелем гибели нашего друга, они вместе поднимались на вершину. Он собственными глазами видел, как вырвался из каменной стены клин и Важа сорвался в пропасть, на белый лед с пятисотметровой коричневой скалы. Ледоруб Каха нашел потом и повесил в своей комнате. Над пианино висели портреты – Важа Пшавела, Пиросмани и Бетховена. Мой друг одинаково увлекался музыкой, живописью и литературой, хотя отдавал предпочтение живописи. Он верил в судьбу. Все происходящее казалось ему заранее предрешенным и предопределенным. Его ничуть не удивила моя связь с Мери, хотя он лучше других знал, что за отношения были у этой девушки с Важа. И смерть нашего друга не выбила его из колеи, как меня. «Жизнью управляет не мудрость и законы морали, а судьба», – часто приводил он высказывание какого-то римского мудреца и добавлял из Евангелия: «Господь знает, что умствования мудрецов суетны».

Теперь, когда он говорил нечто подобное, я больше не спорил, потому что сам все больше проникался такими же мыслями. И в тот день, сидя спиной к окну на круглом вертящемся фортепьянном стульчике, дымя сигаретой и глядя на Каху, который устроился на низкой тахте и, откинувшись к стене, играл на гитаре, я все же недоумевал:

– Если жизнью человека управляет только судьба, для чего ему дается воля?

– Воля? – сказал Каха. – Что может воля?

– Воля может преодолеть судьбу.

Каха отложил гитару, отодвинулся от стены, уперся локтями в расставленные колени и сцепил пальцы:

– Хочешь, расскажу тебе сон?

– Сон?

– Да, сон, который я видел в горах, в ночь перед гибелью Важа.

– Расскажи!

– Мне снилось, будто мы с Важа сидим на рюкзаках у подступов к вершине и отдыхаем. Сыплет густой снег, вершины уже не видно, все скрыто белой пеленой. Потом снег внезапно перестал, и прямо у наших ног разверзлась широкая, сверкая голубыми изломами льда, расщелина. Мы призадумались, не зная, как перебраться на ту сторону. И вдруг увидели – с вершины бегом спускается какой-то человек, направляясь прямо к нам. Приблизившись к краю расщелины, он мигом перемахнул через нее. Потом подошел к нам и спросил, что мы тут делаем. Я испугался этого человека, он стоял перед нами полуголый, босой – в этакий-то мороз! – лысый, морщинистый, пьяный, в какой-то меховой безрукавке. От страха я не смог ответить, а Важа сказал, что мы альпинисты, собираемся подняться на вершину, да вот вышла заминка. «Чего тут бояться, – услышали мы, – пошли, я проведу вас». Тут я услышал истерический женский крик: «Не ходите, не ходите!» Я в страхе обернулся – никого. Важа поднялся, а я от ужаса не мог вымолвить ни слова, мне хотелось схватить и не пускать его, но ноги одеревенели, и я продолжал сидеть неподвижно. То странное существо взлетело, одним махом преодолело расщелину и уже с того конца поманило Важа – давай, мол, чего ждешь? Важа разбежался и прыгнул, но не долетел до края и рухнул вниз. Я в ужасе вскочил и ринулся к пропасти – никого, ни Важа, ни странного советчика. В этот же миг я проснулся, и хотя в ту ночь был сильный мороз, я обливался потом. Важа, положив голову на рюкзак, спокойно спал рядом. Сердце мое колотилось, воздуха не хватало. Я поднялся и откинул полог палатки. Лютый холод резанул по лицу. Над противоположным хребтом вставала огромная желтая луна и таким мертвым светом озаряла царство льдов, что впервые в своей жизни я испугался гор, природа показалась мне страшной, чуждой, словно я был тут гостем, пришедшим издалека. Безотчетно схватил я Важа за руку и разбудил его. «Что случилось?» – спросил он. Я сказал ему, что видел плохой сон и умоляю его завтра не идти на вершину. «Чокнулся ты, что ли?!» – буркнул он и снова уснул. Я посидел немного. «Действительно, не чокнулся же я?» – подумал я и лег, но сон окончательно покинул меня. Всю ночь проворочался я в спальном мешке. Стояла невыносимая тишина. Чуть свет мы поднялись. Все тело у меня ломило. Солнце еще не взошло, и по восточной части неба протянулась кровавая полоса. Почему-то и она не понравилась мне, показалась дурным предзнаменованием. Ребята уже копошились, разбирали палатку, готовили снаряжение. Плохое настроение не оставляло меня. Нехотя начал я приготовления к штурму. Ночной кошмар все еще грыз душу. «Давай не пойдем», – попросил я Важа. Он только улыбнулся насмешливо и беспечно:

– Сна испугался?

Остальные тоже подняли меня на смех, и, как ни странно, их смех приободрил меня. Если признаться честно, я ведь боялся чего-то несуществующего. После завтрака на скорую руку беспокойство мое улеглось. Взошло солнце, и я забыл о своем сне. Потом мы двинулись. Замечательная солнечная погода выдалась в тот день. Когда пошли на стену, я и думать позабыл о ночном кошмаре, не до того было. А в полдень Важа погиб. Никто из нас не верил снам, мы ничего не знали об их природе, но мне кажется, что этот сон был каким-то интуитивным сигналом, проникнувшим из тумана будущего. После такого сновидения сам Александр Македонский повернул бы вспять, а мы не повернули.

Каха умолк. Кто знает, может, сны и в самом деле некие указания, предупреждения из будущего, но никто из нас, к сожалению, не обучен расшифровке этих туманных сигналов, чтобы можно было ими руководствоваться.

– Если верить древним авторам, снам в их времена придавали решающее значение, это, наверное, интуиция, – сказал я.

– Называй как угодно: хочешь – интуицией, хочешь – судьбой, – ответил Каха, – но я глубоко верю, что тот сон был провидением судьбы Важа, однако мы ему не поверили. Тот день был роковым для Важа, и никакая воля не могла изменить то, что уже было решено и предначертано. Воля, главным образом, действует внутри нас, она может в какие-то моменты изменить нас самих, но не наше предназначение. Она меняет степень, но не суть.

– А изменение качества разве не вызывает изменение сути?

– На это существует двоякий ответ.

– Хорошо, оставим это. Если бы вы вернулись назад, Важа бы уцелел?

– Вполне возможно.

– То есть была вероятность изменить его судьбу?

– Если бы мы полагались на интуицию, а не подчинялись лишь нашему знанию, не исключено, что такая вероятность была.

– Тогда судьбы нет.

– Почему?

– Потому, что возможность познать будущее не отрицает вероятности существования судьбы, но способность или возможность изменить ее говорят о том, что не судьба управляет человеком или явлением, но сама присутствует в человеке или явлении, является его руководящим индивидуальным свойством. То есть гибель Важа вовсе не была заведомо предопределена, но была причиной случайности.

– Человек заранее готовится к этой случайности. Его жизнь движется таким образом, что случай этот почти неизбежен, а почему он неизбежен, мы не можем уяснить, потому что существует великое множество явных или скрытых причин. Мы не способны разобраться в них, но они существуют.

– Не знаю, может быть, ты прав, может быть, ошибаешься.

– Наверняка это никому не известно. Я же верю, что все обусловлено заранее. Взять хотя бы твою близость с Мери, если хочешь знать, для чего-то это было необходимо… и тебе, и ей…

Приблизительно такую беседу вели мы, когда кто-то позвонил. Каха встал и вышел из комнаты. Я слышал, как он отворил дверь в темной передней и воскликнул:

– О, кого я вижу!

Послышался женский смех и приглашение Кахи: «Проходи, проходи». Затем он просунул голову в дверь.

– Посмотри, кого я привел! – обрадованно крикнул мне, и в этот момент в дверях показалась Мери.

Мы оба замерли. Мери улыбнулась. Эта была улыбка растерянности. Каха почувствовал наше замешательство и сам смутился, пытаясь развеять неловкость напускной радостью:

– Ты легка на помине, мы только что вспоминали о тебе! – сказал он Мери.

Говорить это было, разумеется, глупо. Мери могла вообразить, что мы тут сидим и сплетничаем. Я встал и облокотился о подоконник. Мери переступила порог. Каха снял с нее плащ и вынес в переднюю повесить. Потом снова просунул в дверь голову:

– Не скучайте, я за вином, мигом вернусь!

Немного погодя звякнули бутылки и захлопнулась дверь.

И вот мы остались одни, от неловкости не смея взглянуть друг на друга. Мне почему-то захотелось рассмеяться, и это, вероятно, было заметно по моему лицу. Я совершенно не был обижен на Мери, и она тут же уловила это. Со смущенной улыбкой подошла ко мне вплотную, обняла меня, прильнула ко мне всем телом, что, разумеется, взволновало меня, откинула голову и спросила:

– Ты очень злишься на меня?

– Нет, – сказал я, в тот же момент отметив в душе, что женщинам вообще свойствен дьявольский инстинкт, они прибегают к ласкам, когда хотят чего-то добиться. Я, действительно, нисколько не злился, даже был рад в некотором роде, что она вчера дала мне предлог расстаться с ней. То, что не удавалось мне, решилось само собой.

– Прости меня, я тебя очень люблю!

Все начиналось сызнова, я не потерял ее окончательно, как мне представлялось. Я обрадовался, и одновременно стало досадно, что ничего не изменилось, что меня снова ждет прежняя жизнь. Новизну и боль, вызванную разрывом с Мери, я предпочитал знакомому покою прежних отношений.

– Я пришла, чтобы увидеть тебя. Я знала, что ты здесь. Прости, прошу тебя!

– Что я должен прощать?

– Что я тебя выгнала.

– Глупости, я ничуть не обижен, – холодно ответил я и подумал, что если кто-нибудь наблюдает сейчас из окна противоположного дома, то, наверное, прекрасно видит, как Мери прижимается ко мне.

– Ты вчера причинил мне боль своими словами, но, умоляю, поверь мне, все это ложь, клевета…

– Что клевета?

– То, что тебе сказали.

– Мне никто ничего не говорил.

– Я знаю, что говорили… Между нами ничего не было, умоляю, поверь мне.

Я посмотрел ей в глаза, и мне стало жалко ее. Во взгляде Мери было столько мольбы, словно она заклинала: «Знаю, что ты не веришь, но все-таки поверь!» Видимо, в то время у нее не было иного выхода, вот она и лгала. Я пожалел ее еще больше.

– Ладно, верю! – сказал я, и вдруг на меня навалилась такая усталость от всей этой фальши, от столь сложных отношений, что, будь комната Кахи на первом этаже, я бы, возможно, не задумываясь, выпрыгнул в окно, убежал куда глаза глядят, скрылся бы где-нибудь в таком месте, где все просто и ясно, где людям не приходится ничего маскировать и приукрашивать, но я не знал, есть ли где-нибудь такое место…

Старик в очках, сидевший рядом, попросил у меня спички. Посасывая и причмокивая, он раскурил сигарету, вставленную в почерневший деревянный мундштук. В центре сада собрались фотографы и, размахивая руками, галдели ничуть не меньше сгрудившихся у бассейна маклеров. Немного дальше, развалившись на длинной скамейке, спал какой-то пьяный или бездомный.

На высокой раскидистой чинаре оглушительно чирикали воробьи. Мне было приятно сидеть здесь. Действительно, что может быть лучше тбилисских садов и скверов? Стиснутый со всех сторон городскими стенами, человек именно здесь улавливал первое дыхание весны. Зайдешь в сквер, и влажный запах оживающей земли обдаст тебя. Глянешь на деревья – почки лопнули, окропив нежной зеленью голые еще веточки. Присядешь на скамью после городской зимы и, как дикарь, возжаждешь леса. Смотришь на тепло одетых стариков, устроившихся на припеке, тоже выползли из своих холодных нор и греют старые кости. Весеннее солнце расслабляет. Старики играют в домино или беседуют, перебирая между делом янтарные четки. Скрежещет по улице трамвай, скрывается за углом, дребезжит его звонок, но ты все равно в лесу, в самой чаще, еще не созданы города, трамваи и самолеты, что с воем проносятся над сквером и пропадают внезапно. Ты не замечаешь их воя, его еще не существует. Ты прислушиваешься к земле, она зовет тебя, манит, притягивает, суля тишину и покой. Ты ощущаешь путь, пройденный до сего мига, и хочешь вернуться назад, уйти в чащу леса, но куда идти?!

Матери привели в сквер своих малышей и ищут, где посолнечнее. Тебе приятно видеть этих малюток и их молодых мам, что-то значительное, нежное и чистое пробуждается в твоей душе, словно юные стебельки трав в недрах промерзшей почвы. Проходящие парни с нескрываемой страстью пялятся на прелестных матерей или отпускают шуточки. Ты отводишь от них глаза, и тебя еще сильнее тянет вернуться назад, но ты никогда не сможешь осуществить свое желание, тебе нет спасения, город не отпустит тебя… И осень ощущается здесь загодя. Ты глядишь с аллеи Нарикалы на ботанический сад и замечаешь пестрые деревья. Водопад с грохотом разбивается о скалу, и осколками хрусталя разлетаются водяные брызги. Чуть пожухли покатые холмы, протянувшиеся до Коджори, серым налетом покрылась Шавнабада. На татарском кладбище – тишина. А под тобой, внизу, ласковое солнце глядит на островерхие церкви и дома, ласточкиными гнездами прилепившиеся к скалам. Город распахнут перед тобой, как на ладони. Орнаментом лежат на земле прижавшиеся друг к другу дома, крыши, улицы и дворы, отороченные зеленью деревьев. Далеко, на краю безбрежного пространства девственно приоткрылись белоснежные плечи Казбека. Там берет свои истоки, мчится Арагва, рассекая пылающие, багряные рощи, и ты разглядываешь далекие горы, на которые не раз поднимался…

Стоишь в одиночестве, смотришь на городской пейзаж и кажется, будто пред тобой не создание человека из камня и металла, но живой уголок самой природы, точно такой же, как жмущиеся за пазухой гор леса, как необозримая низина, пестреющая синими, алыми, желтыми или серыми пятнами… В городе полно скверов и парков. В Пушкинском сквере, к примеру, вряд ли отыщешь свободное местечко. Здесь ежеминутно останавливаются троллейбусы. Люди выходят, устремляются к подземному переходу, к широкой площади и к узкой, всегда переполненной и шумной Пушкинской улице, на которой бойкие продавцы с лотков торгуют мануфактурой. Троллейбусы пустеют, вновь наполняются и уезжают, на остановке толпится народ, одни бегут, спешат, другие идут медленно, неторопливо, громко беседуют, ждут троллейбуса, такси, а в сквере на длинных скамейках все так же сидят люди.

В Верийском саду, разбитом на месте бывшего кладбища, собираются на солнышке старики и ведут нескончаемые беседы. Здесь все знакомы, все знают всё друг о друге, и их беседы, их западногрузинский говор напоминают тебе о западной Грузии, об Имеретии, Гурии, Мегрелии, о местных жителях, о тамошних горах и равнинах, а возможно, и о том времени, когда эти старики, тогда совсем молодые люди, покинув родные места, маленькие нарядные села, устремились в этот огромный город и осели здесь на вечные времена, где теперь уже ждала их могила… Вот в садик входит старик с палкой, в старомодном летнем габардиновом пальто, в коричневой потертой шляпе и нерешительно приближается к группе беседующих пенсионеров:

– Люди, вы слышали, что с Никифорэ случилось?

– Что? – оборачиваются все к новоприбывшему.

– В больницу уложили.

Тут все начинают галдеть, перебивая друг друга:

– То-то его не видно…

– Неделю не появлялся…

– Что, говорите, случилось?

– Рак подозревают…

– Эх, бедняга…

– Заметно было, пожелтел весь…

Некоторое время все заняты Никифорэ, семьей Никифорэ, судьбой Никифорэ. Потом в связи с Никифорэ кто-то вспоминает другой случай. И все внимают ему. Затем второй вспоминает что-то похожее, и беседа постепенно переходит на другие темы.

Полны народом тбилисские сады, когда наступают теплые осенние дни!

Есть ли на земле что-нибудь прекраснее, чем сероватый Харпухи и Ортачала, когда смотришь на них с Метехи! Ортачальские сады уже не те, что прежде, но у местных духанчиков и чайных все сохранился своеобразный аромат старины. Зыбкие тени бродят по мощеным улицам в предрассветных сумерках. В теплых чайных шумят самовары, и капли стекают по запотелым, стеклянным стенам. Клубы пара и табачного дыма поднимаются к потолку, слышен гул голосов, чуть свет явившихся сюда на чаек перед началом работы банщиков, гардеробщиков, сменившихся ночных сторожей, старых тбилисцев, охочих до чаепития. Ты заходишь в чайную и садишься за стол. Против тебя сидит небритый, шамкающий старик в теплом пальто, и ты удивляешься, что заставило старца покинуть постель в такую рань? Видимо, большой охотник до чая, заключаешь ты и смотришь, с каким наслаждением прихлебывает тот желтоватую жидкость, грызя, словно мышь, кусочек сахару, прикрыв от удовольствия слезящиеся глазки; на запотевшие окна снова налегает непроглядная ночь, темень, в этом туманном мраке так бестолково и нелепо перемигиваются огоньки, словно какие-то далекие планеты, что ты не можешь понять, во сне ты или наяву…

Облокотясь руками о стол и подперев ими голову, сидишь у стены, усталый, хмельной, волосы упали на глаза. Накануне ты кутил на Пушкинской улице, в бывшей «Симпатии», где твой старый приятель Сумбат, который работает там официантом, угощал тебя в долг. Потом ты завернул к Бежану Джабадари и там еще добавил. Долго упрашивал тебя Бежан остаться, но ты не остался. Шатаясь, бродил по пустым улицам, не знал, куда пойти. Домой тебя не тянуло, к Мери не мог показаться. По дороге ты повстречал такого же пьяного и попросил у него закурить. Тот так обрадовался, когда ты окликнул его, словно давно дожидался этой минуты.

– Давай, дорогой, кури, сколько хочешь! – радушно протянул он пачку папирос.

Вы вместе продолжили путь. Ему было лет пятьдесят или немногим больше.

– Семьи у меня нет, что делать, домой идти – душа не лежит. Раньше занимался извозом, сейчас ночным сторожем работаю, сегодня у меня выходной, вот и пропустил стаканчик. Я человек одинокий, хочу – пью, не хочу – не пью, моя воля.

– Это уж точно, – согласился ты.

Твой спутник был расположен болтать, вино сделало его чувствительным.

– Раньше я лошадей любил, а сейчас их у меня нет, но хороших людей я все равно люблю, – заверял он. – Я вижу, ты парень свой, я знаю одно место, где можно водку найти, пойдем выпьем?

На что ты ответил, что сейчас уже поздно и водки нигде не будет, а вот чаю выпить можно.

– Ва, надумал! – удивился твой спутник. – Как это – чай пить?!

Но и ему, видимо, не очень хотелось водки, поэтому он особенно не настаивал. Когда вы расставались, он сообщил, что теперь пойдет на Кукийское кладбище.

– Что тебе там делать ночью? – удивился ты.

– Одна мать была у меня, больше никого. И она умерла. И никого не осталось. Я один на всем свете. Каждый день хожу на могилу матери, да будет благословенна ее грудь!

Вы расцеловались, как братья, и разошлись. Ты понуро брел по пустынной и темной набережной к Ортачала и думал об этом человеке. Какой он все-таки счастливый! И уже сидя в чайной и прихлебывая горячий чай, ты удивлялся, что позавидовал судьбе этого одиночки-бобыля. Такая самоотверженная любовь была незнакома тебе. В чайной парило, и у тебя, усталого, тяжелого от алкоголя, дурман застилал разум, ты дремал, облокотясь о стол, и слышал громкий говор стариков, сидящих рядом:

– Дед его большим человеком был…

– Тот, что в Баку караван-сарай держал?

– И караван-сарай, и к нефти руки приложил.

– Знаю, как не знать.

Глаза у тебя слипаются, а старик продолжает упрямо, резким голосом:

– Потом в Тифлис прикатил. Верхние бани тоже он строил и одну школу – на Авлабаре подарил народу. Собственный дом имел в Сололаках, свой выезд. А как революция грянула, разорился. Все отобрали. Жена его княжеского роду была, княжна, в общем, к сладкой жизни привыкла, ну и, известное дело, как он вылетел в трубу, дала деру…

– Знаю, я тогда в подмастерьях ходил, если помнишь, был такой Дарчо Дарчиашвили…

– Как не помнить, большой ловкач был…

– Так вот, она к нему ходила, «на заказ» все шила…

– А я про что говорю? Обанкротился он, сначала гардеробщиком пристроился в собственной бане, потом сторожем ночным… И днем там же спал. Жил впроголодь, так и умер, а богатство прахом пошло…

– Что поделаешь, такова жизнь.

– В том-то и дело…

Больше ты ничего не слышишь. Сознание заволакивает туманом. Разум отключается, а когда ты приходишь в себя, в чайной опять полно людей. Все тело болит, ломит, и так хочется покоя, что готов растянуться на полу, но в окно уже таращится дневной свет, огромное стекло заиндевело от утренника. Нехотя, как избитый, поднимаешься ты и выходишь на холод из галдящей теплой чайной, на улицу, где гаснут мираж чайной и огни, которые в туманной ночной мгле представлялись далекими планетами. Утро резкое, грубое, морозное как палкой бьет тебя по лицу, и улица, еще серая в такую рань, окончательно выводит тебя из дремы. Как преступник, вобрав голову в плечи, ты бредешь прочь, не зная сам, куда идти…

…В ту пору, из-за Мери восстановив против себя многих старых друзей, я бывал частым гостем в этой чайной.

Старик, сидевший рядом со мной, встал, свернул газету, засунул в карман и медленно пошел по дорожке. У него было приятное лицо очень доброго по натуре человека. Вольно или невольно, но у каждого из нас найдется за душой какой-то грех, однако некоторые и в старости выглядят такими же безгрешными и чистыми, как в детские годы. Эти люди заслуживают большего доверия. Я верю, что жизнь свою они прожили чище, чем брюзжащие, вечно недовольные и сердитые старики. Этот старик показался мне добрым. Давеча, когда он попросил спички, я посмотрел на его протянутую руку и заметил: у него были почерневшие, сплющенные, неровные ногти. Такие ногти бывают у сапожников, они часто попадают молотком по пальцам. Может быть, этот старик был сапожником?

Он медленно уходил по дорожке. Спустился по лестнице, пропал в толпе маклеров и их клиентов, показался снова, держа путь к нижнему скверику. Когда старик скрылся из глаз, я снова стал смотреть на город, на тот берег Куры и отливающую на солнце бронзой Махатскую гору. Какой-то блеск у ее подножия резанул по глазам, видимо, там стекло отражало солнечные лучи. А в садике фотограф снимал двух приезжих, по виду юношей, на фоне кустов боярышника.

Я сидел в сквере и разглядывал прохожих. Резвые девушки, звонко смеясь, проходили мимо меня. С ними были симпатичные ребята, намного лучше и моложе меня, но, поймав жадный взгляд, девушки все-таки воровато на меня покосились. Какой прекрасный город Тбилиси, почему-то подумалось мне. Мы, тбилисцы, очень часто не замечаем его прелести, хотя твердо знаем, что второго такого города нет, и не дай бог, если кто-то возразит нам, тут мы никого не пощадим. Все это совершенно естественно, но наверное, так же естественно, что глаз привыкает к красоте, и в конце концов мы перестаем замечать ее. Обжившись в самом прекрасном месте, человек постепенно теряет способность ценить прелесть окружающего, потому что прекрасное относится к сфере души, а не быта. Для того чтобы воспринимать прекрасное, созерцать и ценить его, необходимо определенное настроение, свобода и воля, не скованные мелкой повседневностью.

Но достаточно ненадолго покинуть Тбилиси, забыть однообразие его буден, чтобы с иной силой всколыхнулись в твоей душе его неповторимый облик, чугунный отлив его окрестностей, многогранность контуров, неугомонный, шумный ритм, и тогда он предстанет перед тобой как неведомая, еще неоткрытая реальность, которая окрыляет твою фантазию, и она, расправив крылья, сметает с него самого, с твоего города, пробудившего эту фантазию, все мелочное, недостойное, унижающее его, и поразительно прекрасным является он твоему взору. Фантазия – не только бесплодная мечта, она – широта видения и глубина воображения. Необходимо обладать фантазией и воображением, если хочешь увидеть что-нибудь на этой земле…

Между тем фотограф снял обоих парней, показавшихся мне приехавшими из провинции. Они расплатились с ним и выглядели несколько сконфуженно, во всяком случае беспричинно посмеивались, о чем-то спрашивая фотографа, видимо интересуясь, когда будут готовы фотографии. Пять лет назад, покидая Тбилиси, я тоже не замечал его прелести, но сейчас, когда я невольно отделился от него, оторвался от его жизни, у меня щемило сердце при мысли, что я снова должен покинуть этот любимый, как сама жизнь, и в то же время мучительный город; вместе с радостью видеть его, мной овладевала и грусть предстоящего расставания. Я встал со скамьи. Довольные тем, что сфотографировались, франтоватые парни прошли мимо меня. Лицо одного из них, худощавого, с зачесанными назад блестящими черными волосами и небольшими баками, показалось мне знакомым, и я проводил его взглядом. Они быстро вышли на улицу и смешались с прохожими.

Я медленно пошел из садика – кого или что напомнил мне этот смуглый юноша? Будто мелькнуло на миг чье-то знакомое лицо, и я не успел рассмотреть его как следует – оно ускользало из памяти. Кого напоминал он мне? Между тем померкло и его лицо, стерлось в памяти, так и не воскресив то, которое я пытался вспомнить. Я вышел на улицу. Достал сигарету, закурил и, держа одну руку в кармане, а второй сжимая сигарету, медленно пошел по проспекту Руставели.

Эта улица, очаровывающая местных и приезжих, была для меня самой дорогой. В студенческие годы, вернувшись в город после летних каникул, я сгорал от нетерпения, так мне хотелось побыстрей очутиться на проспекте Руставели. Обо всем, что интересовало меня в те дни, я узнавал здесь. Как приятно было встретиться с друзьями! Как я радовался, когда меня целовали девушки, с которыми я не виделся целое лето!

– Тархудж, где ты был этим летом?

– Тархудж, как ты?

– Тархудж, где так загорел?

– Вы-то сами как отдохнули, Нина, Нани, Натела?

– Ну как мы могли без тебя отдохнуть, Тархудж? Скучали…

И хотя все это сопровождалось смехом и шутками, я все-таки был счастлив, и в глубине души мне немного верилось, что эти прелестные девушки в самом деле скучали без меня.

Счастливейшая пора! Жизнь еще не обкорнала крылья мечте, я был полон надежд; и хотя в том возрасте многое тревожит человека, зато, надежда никогда не оставляет его. Как прекрасно, когда ты уверен, что непременно достигнешь желаемого, что все задуманное зависит от тебя!

Я перешел улицу и прошел мимо гостиницы «Тбилиси». У парадного входа ее сгрудились иностранные туристки в коротеньких юбочках. Много лет назад на первом этаже гостиницы была бильярдная – притон темных личностей. Игроки в кости, дельцы, шулера, продувные бестии, кто только не ошивался там! Бились об заклад, играли на деньги. Играть на деньги я не мог, да и не тянуло, но бильярд любил и частенько там околачивался. В зеленой своей юности нагляделся на всевозможные плутни. Жаль, что не нашлось ни одного взрослого, кто бы догадался выставить меня оттуда взашей. Если бы каждый из нас думал о будущем поколении и пытался как-то упорядочить его жизнь, в один прекрасный день на земле в конце концов восторжествовали бы счастье и справедливость. Каждый наш шаг, верный или ошибочный, оказывает неизгладимое воздействие на наших детей, внуков, на наших далеких потомков, на судьбы тысячи и десятков тысяч, а возможно, и миллионов людей будущего, потому что и наша личная история начинается не со дня нашего рождения, но имеет более глубокие истоки, уходя далеко в глубь веков, к тому времени, когда раса и нация, к которой мы принадлежим, только формировалась, а может быть, и еще дальше; и каждый шаг наших предков, все, к чему подводила их жизнь или собственные страсти, продолжает и тысячелетия спустя отражаться на нашем сегодняшнем бытии. Жизнью в каждую эпоху правят объективные, присущие только данной эпохе законы, но существует и незримая духовная связь между нами и нашими предками, между нами и нашими далекими потомками, потому что по этой земле, по которой ходим мы сейчас, ходили и наши предки, благодаря которым мы появились на свет, и будут ходить наши потомки, которые благодаря нам будут являться на этой земле в грядущем. Какими будут они, какой будет их жизнь, некоторым образом зависит от нашей сегодняшней жизни, потому что причина содержит в самой себе и условие. Судьба каждого человека, хотя бы отчасти, формируется гораздо раньше, чем он является на свет, и если это так, то на каждом из нас лежит величайшая ответственность перед всем человечеством, поскольку наши сегодняшние поступки находят отклик в далеком будущем. Тот, кто ощущает в себе эту внутреннюю ответственность, какой бы незначительной личностью ни казался он на общественном поприще, пусть всеми забытый и неоцененный, все-таки есть достойнейший из достойных, а того, кто думает, что после него – пусть хоть камня на камне не остается, разумеется, трудно признать человеком, хотя бы потому, что истинная человечность – преодоление животного в природе самого человека.

К сожалению, на жизненном пути я встречал немало по-настоящему одаренных и просвещенных людей, которые не вылезали из скорлупы личных, низменных, эгоистических интересов и не имели за душой ничего, кроме мелкого честолюбия. Умеренное честолюбие необходимо для достижения успехов в любом деле, но неистовое, переходящее всяческие границы честолюбие, когда не помнят ни о чем, кроме собственной персоны, и ни на что не обращают внимания, вызывает неодолимое отвращение. Видимо, главное здесь – внутреннее духовное кредо человека, а не так называемое просвещение. По-настоящему сильный и прямой человек не должен бояться своих слабостей. Отрицание слабости – вытекает опять-таки из слабости, подтверждает ее, тогда как признание слабости – есть своеобразное проявление мужества…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю