412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Гегешидзе » Расплата » Текст книги (страница 8)
Расплата
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:12

Текст книги "Расплата"


Автор книги: Гурам Гегешидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц)

Действительно, для Илико ничего не существовало в мире, кроме книг и картин. В войну они сослужили ему добрую службу: он продавал уникальные издания, кое-какие ценные картины и кормился этим. Вообще-то жил он довольно убого, не пил, не имел друзей. Не знаю, чем он занимался помимо того, что раз в месяц получал пенсию да целыми днями рылся в книгах. Разумеется, книги – великое благо, но мне кажется, что чтение было для наго скорее механической привычкой, нежели истинно духовной потребностью. Если ему подсунуть троллейбусный билет, он наверняка прочел бы ка нем все, не пропуская ни буковки. Мне кажется, что этот старик принадлежал к той же породе, что и Шалва Дидимамишвили или Гео Аваков, только вместо вина он присасывался к печатному слову. Может быть, этот покой, уединение или самопострижение делали его счастливым, но никому не было от него никакой пользы. Во всяком случае, он и в душе Вахтанга не оставил заметного следа. И Вахтанг скоро забыл дядю Илико. Не заверни я случайно в этот сквер да еще в особом настроении, кто знает, когда бы он вспомнился мне!

Вахтанг был куда больше чувствителен и сердечен, хотя временами бывал удивительно вспыльчив. Однако с первого взгляда эта черта оставалась незаметной, тем более, что по своей натуре он был мягкий, ласковый и податливый, и наши знакомые считали его серьезным и выдержанным человеком. Кроме того, в различных ситуациях и в отношениях с разными людьми все мы кажемся разными…

Но я знал Вахтанга с детства, повидал его и в нужде и в достатке и так или иначе имел понятие, что он представляет из себя. Он был очень непостоянен и мягкосердечен. В детстве, когда мы бывали в кино или театре и там показывали что-нибудь душещипательное, он не мог сдержать слез. А потом, когда в зале вспыхивал свет и поднявшиеся зрители, уже забывая пережитое минуту назад, смущенно и неловко поглядывали на соседей, он готов был провалиться сквозь землю от стыда за свою слабость, за свои покрасневшие глаза. Он мог быть очень добрым, но порой и беспощадным. Он мог стерпеть многое, не проявляя обиды, но иногда сущий пустяк, мелочь выводили его из себя. Впоследствии, когда мы повзрослели, на многих он производил впечатление спокойного и уравновешенного человека, на самом же деле все обстояло не так, наоборот, он легко терял равновесие и в такие моменты не взвешивал ни своих слов, ни поступков. Иногда он бывал наивным, легковерным и доверчивым, иногда же – ужасно мнительным, подозревавшим в кознях весь мир. Он мог быть осторожным и трезвым, хотя порой производил впечатление бесшабашного молодца. На его примере легко убедиться, что противоположные явления разделяет не такая глубокая пропасть, как представляется с первого взгляда. Какая-то черта в человеке вовсе не исключает существования в его душе совершенно противоположной черты. Полярные явления так связаны между собой, что невозможно представить одно без другого. В самом деле, не становится ли человек смелым оттого, что подавляет страх? Если бы мы вообще не испытывали чувства страха, не робели перед опасностью, в чем бы тогда проявлялась смелость? Самый добрый человек потому и добр, что заглушает в собственной душе диктат зла, малейшее его проявление. Всякое явление имеет оборотную сторону, а коли это так, то человеку, как видно, все свойства даются вместе со своими противоположностями. Человек колеблется между этими двумя крайностями, и определяющим признаком его характера или натуры становится то свойство, которое, сталкиваясь с противоположным, побеждает в душе человека. Потому-то мы часто сожалеем о многих наших поступках, и раскаянье наше означает, что мы не всегда одинаковы, но беспрерывно меняемся и в различной обстановке проявляем различные качества.

У человека с твердым характером редко заметны эти перемены, эти взаимоисключающие выпады. Но Вахтанг не был твердым человеком. Он легко поддавался первому впечатлению и не мог оказать должного сопротивления ходу событий, а зачастую и собственным желаниям. Конечно, противостоять ходу событий порой немыслимо, но в нашей жизни случается целый ряд обстоятельств, которые человек твердой воли и разума способен изменить, направить в нужное для себя русло, опять-таки, если изменение и направление их не превышает человеческие силы. Тут необходима активность, быстрота реакции, но Вахтангу недоставало именно этих качеств, он покорно следовал за течением событий, оттого и часто полагался на других, надеясь на чью-то помощь. Несмотря на это, он оставался симпатичным, славным малым, правдивым и честным. Да и внешность у него была приятной. А внешность, как известно, имеет большое значение, она привлекает внимание, вот почему у него было много преданных и любящих друзей. А так как он сам был крайне самолюбив, то тщательно скрывал свои слабые стороны и, как я уже говорил, многим казался спокойным, выдержанным человеком с твердым характером, воспитанным и прилежным, хотя в действительности был иным и прекрасно сознавал это.

Я уже говорил, что знал Вахтанга с детства. Одно время был частым гостем в их семье. Помню приземистый, стариннейший, четырехэтажный кирпичный дом на подъеме, сразу, как сворачиваешь к Вахтангу. Длинное, запыленное окно первого этажа выходило на улицу, на окне висела грязная штора, а в комнате всегда было темно. Днем и ночью горела коптилка на столе, скудно освещавшая потолок и высокие, прокопченные стены. Там обитали двое душевнобольных, мать и дочь. Они никого не беспокоили, вечно их можно было видеть молча сидящими за столом, на котором валялись консервные банки и разное барахло, но в детстве я почему-то боялся проходить мимо их окна. Иногда мать с растрепанными, совершенно седыми волосами, в черном платье, опершись руками о подоконник, сжав губы, с суровым и застывшим лицом глядела на улицу, где шумели и кричали возвращающиеся из школы дети. Дочь я часто встречал на улице, бредет, бывало, по тротуару, со спущенными чулками, в старых стоптанных чувяках, в перепачканном платье, сутулая, нечесаная, затравленная, ни на кого не обращая внимания, глядит себе под ноги, улыбается чему-то своему и тихонько бормочет. У нее приятные черты лица, она довольно молода, вероятно, ей нет и сорока, но тяжелый недуг так надломил и согнул ее, что мне становилось жутко, едва я замечал эту безобидную дурочку. Когда она попадалась мне, я непременно сходил с тротуара, пропуская ее, а Вахтанг, если у него находилась мелочь, смело приближался к ней, совал в руку деньги, а потом укорял меня:

– Чего ты боишься, ведь она – несчастный человек, и больше ничего…

И за это я особенно любил его. Я любил его долго. Потом мы как-то отдалились друг от друга. Наверное, виной всему была Софико. Каждое лето, бывало, мы вместе отправлялись в горы, но после гибели Важа и эта традиция сошла на нет…

Действительно, после смерти Важа многое изменилось…

Именно тогда я познакомился с Мери.

На панихиде…

Узкая лестница была забита людьми. Толпились в комнатах, в коридоре. Мери рыдала, припав к стене и закрыв лицо руками. Я пригляделся к ней, и мне показалось, что я где-то видел эту девушку, только никак не мог вспомнить, где именно. Вероятно, я просто никогда не обращал на нее внимания, но сейчас, видя ее – глубоко скорбящую, убитую горем, я проникся к ней теплым чувством, она вдруг показалась мне такой близкой и родной, что меня потянуло обнять и успокоить ее. Не знаю, с чего накатила такая блажь, но мне захотелось познакомиться с этой девушкой. В те дни я ходил как в воду опущенный, пребывал в тупом безразличии и отчаянии, смерть Важа была для меня большим несчастьем, я совершенно лишился бодрости духа, от тысячи разноречивых мыслей раскалывалась голова, когда я оставался один; но на людях, даже на панихидах, где звучала похоронная музыка, и по лестнице беспрерывно поднимался и сходил народ, оглядывая друг друга, я держался как-то неестественно; вопреки собственному желанию, я не был искренним, простым, невольно считаясь с теми, кто наблюдал за мной, кто знал, что я друг Важа, и это деланное самообладание переходило в позу. Я замечал, что и другие ведут себя так же, испытывая примерно те же чувства, что и я, словно каждый желал выделиться, отличиться, словно все сохранили или приобрели сейчас желание играть; и я удивлялся, откуда это берется, почему мы маскируемся, почему мои мысли стремятся к совершенно постороннему, почему меня тянет заговорить с незнакомой девушкой, что, спрятав лицо в ладонях, сиротливо жмется к стене и наверняка не подозревает о моем существовании. Возможно, общее горе, тяжесть общей утраты объединяли нас в тот момент, но главное заключалось, видимо, в другом, в том, что душа моя в ту пору нуждалась в особом тепле, а горе не подавляло эту жажду, как по моим предположениям должно было происходить, а наоборот, обостряло ее еще больше. Тогда я был молод, и, безусловно, с этим тоже необходимо считаться. В общем, когда панихида закончилась и народ начал медленно расходиться, я последовал за девушкой, твердо намереваясь поговорить с ней. В глубине души я стыдился своего поведения. «Нашел время знакомиться с девушками, когда Важа нет в живых! – думал я, но тут же находил оправдание: – Все – бессмыслица, надо делать то, что хочется, потому что жизнь дана один раз. Не стоит обуздывать себя. Почему, собственно, мне не познакомиться с этой девушкой?..»

На улице было темно. Не зная, с чего начать, я шел в нескольких шагах позади Мери. Вдруг она остановилась, обернулась, словно почувствовав, что я иду именно за ней, как-то странно глянула на меня, сошла с тротуара и помахала рукой идущей машине. Но машина не остановилась. В этот момент показалось свободное такси. Я выскочил на проезжую часть, остановил его, распахнул дверцу:

– Пожалуйста! – и посмотрел на девушку.

Мери тут же подбежала.

– Спасибо! – она вежливо улыбнулась, захлопнула дверцу и уехала.

Весь следующий день я не вспоминал о ней, но перед самой панихидой внезапное и постыдное волнение охватило меня. Я ясно почувствовал, что мне хочется видеть Мери. Хочется, чтобы поскорее началась панихида, чтобы она пришла и я увидел ее. Мой лучший друг лежал мертвый, а я думал о незнакомой девице, чьего имени я тогда даже не знал. Я стыдился собственного малодушия и легкомыслия, но никак не мог выбросить этих мыслей из головы и утешал себя тем, что раз я еще жив и пока хожу по земле, мне невозможно не думать о земном, несмотря на горе и искреннюю скорбь. В конце концов это ведь своеобразная отдушина. Почему человек не может отвлечься и тем самым облегчить свое горе, если это возможно? К началу панихиды я присмотрел себе место на лестнице, где Мери непременно заметит меня, если, конечно, придет. Так и случилось, она пришла в сопровождении какой-то подруги. Я поклонился ей, она учтиво ответила мне и встала неподалеку. Сегодня она уже не плакала так горько, как вчера, хотя глаза ее были полны слез. Кто знает, что переживала она, о чем вспоминала? А я стоял почти напротив и не спускал с нее глаз. Из комнаты доносилась траурная музыка, народ поднимался и спускался по лестнице, женщины прикладывали к глазам платки, мужчины проходили, опустив обнаженные головы, и временами я начисто забывал о Мери, всякие мысли гасли во мне, я словно освобождался от всего, опустошался, теряя надежду, желания, цель; но затем снова вспоминал о Мери, стоящей в двух шагах от меня, взглядывал на нее, и меня, охваченного глубокой скорбью, согревало вдруг какое-то приятное чувство. Будто бледный свет разгонял мрак, переполнявший душу. Странно, однако, что все, происходящее со мной, толкающее меня к этой девушке, совершалось по милости случая, потому что ведь, собственно говоря, я вполне мог не заметить Мери именно тогда, когда мне, как оказалось, невыносимо хотелось с кем-нибудь поговорить… Потом приятельница Мери ушла, и я посчитал долгом воспитанного человека подойти к оставшейся в одиночестве девушке. Во всяком случае, именно так, по моим предположениям, она должна была расценить мой шаг.

– Вы знали Важа? – осведомился я, приблизившись к ней, хотя было яснее ясного, что она знакома с моим другом, иначе ей незачем было сюда приходить.

– Очень хорошо, – ответила она.

– Простите, я не знаю вашего имени.

– Мери.

– Меня зовут Тархудж.

– Очень приятно, – улыбнулась Мери.

Остаток вечера мы простояли молча. Панихида кончилась, народ медленно разошелся. Мои друзья, наши с Важа друзья ходили взад и вперед, курили, переговаривались. Некоторые знали Мери, перекидывались с ней двумя-тремя словами.

– Странно, вас знают почти все мои друзья, а я нет…

– Бывает, – ответила Мери.

Потом она решила идти домой, потому что время было позднее, я предложил проводить ее, и она согласилась без всяких колебаний.

Мы вышли на улицу, я чувствовал себя крайне неловко, оставшись с этой незнакомой девушкой наедине, не зная, о чем с ней говорить. Мы могли поговорить о Важа, но мне не хотелось вспоминать о нем, хотя бы потому, что было гадко использовать его как предлог для сближения с этой девушкой. Долго мы шли молча, я был до того скован, что не мог разжать губ.

– Где вы живете? – наконец спросил я, чтобы Мери не вообразила, будто ее провожатый спит на ходу.

– На Коджорской улице.

– На Коджорской? – изумился я. – Я часто бываю в том районе, но почему-то ни разу не видел вас.

– Бывает, – снова ответила она.

– Хотя я вас откуда-то знаю, только не могу вспомнить.

– Я часто встречала вас вместе с Важа…

– Не знаю, не помню…

Мери испытующе покосилась на меня, печально улыбнулась, как бы уйдя в далекие милые воспоминания, и сказала:

– Полгода назад я обучала Важа английскому языку. Он часто приходил ко мне, и мы целыми днями болтали по-английски.

– Хорошо знать иностранный язык. Вы специалист по английскому?

– Хочу им стать. Я учусь на английском факультете.

Беседа постепенно наладилась. Главным образом мы рассуждали об английском языке, о его своеобразии. Я ни бельмеса не смыслил в нем, но внимательно слушал Мери – мне было приятно идти рядом с ней. Мы медленно шли по темным узким улочкам. Прохлада ранней осени загнала людей в дома, поразительная тишина царила вокруг. Затем Мери снова вспомнила о моем друге:

– Бедный Важа! Он был необычайно талантливый человек! – вздохнула она.

Я промолчал.

– Знаете, как быстро он усвоил английский? На что другому потребовались бы годы, он одолел в несколько месяцев. Он так горячо брался за все, словно чувствовал, что ему отпущена недолгая жизнь…

– Может быть.

– Когда Важа погиб, и вы были с ним в горах, правда? – спросила Мери и как-то сочувственно взглянула ка меня.

– Я был в лагере, – нехотя ответил я.

– Он был сильно изуродован?

В памяти моей возник тот день, когда я узнал о смерти Важа… Я сидел в палатке, на подступах к вершине… Перед глазами встал бесконечный, изнурительный, отвесный подъем, который без передышки одолела наша группа. Впереди меня шел Вахтанг, и весь путь, обливаясь по́том, согнувшись в три погибели, я видел только стальные кошки, привязанные к его ботинкам, – больше ничего не осталось в памяти, да я ни о чем и не думал, кроме одного – как-нибудь выдюжить и дотащить груз до ледника… Потом я вспомнил разбитого, изуродованного, искалеченного Важа. Никак не верилось, что это безжизненно распластавшееся на льду почти голое тело, едва прикрытое изодранной одеждой, когда-то принадлежало Важа, Важа – вечному непоседе, жизнерадостному, неугомонному, полному жизни и надежд… Иным я не мог представить его…

– Знаете, не стоит говорить об этом, лучше пойдемте, выпьем вина.

– Куда? – спросила Мери.

– Куда хотите, в кафе или в ресторан.

– Нет, уже поздно. Лучше посидим у меня, я живу одна.

В ту ночь мы долго разговаривали. Мы сидели за столом, пили вино и пьянели. Потом выключили свет, Мери сказала, что за стенкой живут старики и ей неудобно оставлять свет так поздно. Когда Мери уже в полной темноте села за маленький столик напротив меня и наши колени соприкоснулись, я вдруг почувствовал, что нынешней ночью останусь у нее. Я был уже пьян, язык немного заплетался, но голова оставалась совершенно ясной. Я взял ее руки в свои и сказал: «Ты мне очень нравишься, я люблю тебя!» В ту минуту я верил, что говорю чистую правду, но при этом понимал, что все было игрой, и ощущение это придавало мне смелости. Мери засмеялась. Не знаю, обрадовалась она или не поверила моим словам, но рук не отняла. Может быть, и она понимала, что все это было игрой, которую мы в ту минуту принимали за истину. Я сказал, что был счастлив познакомиться с ней. Мы произносили слова как можно тише, чтобы не беспокоить соседей, и этот шепот создавал особое настроение – волновал меня все больше и больше. Я шептал ей, что чувствую себя таким одиноким, что без нее мне будет очень плохо. «Знаю, – отвечала она, – нет ничего хуже одиночества». В глубине души мне было смешно и стыдно, ибо, несмотря на кажущуюся искренность наших слов, мы вовсе не стремились открыть друг перед другом душу, цель наша состояла в ином, к чему мы и стремились сейчас. А искренностью пользовались как маской, помогающей скрыть то, что сию минуту руководило нами обоими. Наши поступки смахивали на спекуляцию собственными переживаниями, я ощущал эту фальшь, но не хотел думать о ней… В ту ночь я действительно остался у Мери. «Все – балаган, – думал я, когда Мери обнимала и ласкала меня в постели, – оба мы кривляемся, ломаем комедию и обманываем друг друга…»

С того дня мы почти не разлучались. Когда Мери была рядом, думы о смерти Важа не так тяготили меня. И Софико постепенно забылась. Странное настроение владело мной в те дни – без Важа город казался мне обезлюдевшим. Когда я выходил на улицу, мне недоставало чего-то, чего ничем нельзя было заменить. Опустошенный и подавленный, бродил я по городу, но такая красивая осень стояла в том году, таким теплым было солнце, льдистая голубизна окутывала дали, пестрые сады, зеленовато-бурые холмы, окружавшие город, а вид далеких синеватых гор так ласкал глаз, что, невольно, вместе с тоской неведомая радость переполняла грудь, эта удивительная грустная радость не покидала меня, овевая гармонией мою душу. Может быть, причиной тому была и Мери, которая невольно облегчала мое горе, внося в мою жизнь что-то новое, неизведанное до сих пор. Никогда ни одна женщина не была так близка мне, и эта новизна увлекла меня. Почти ежедневно я заходил к Мери. Вечерами мы прогуливались по притихшим улицам, выходили на набережную, бродили по аллеям скверов, потом молчаливыми извилистыми улочками поднимались к Мери, где я оставался до утра. Иногда мы подолгу болтали лежа. Мери рассказывала о своей семье, много говорила о матери, о старшем брате, который, если не ошибаюсь, обосновался где-то в России. Она уверяла меня, что я очень похож на него, может быть, поэтому и любит меня так сильно, что всю любовь к брату перенесла на меня. Рассказывала она и о своей первой любви. «Я с ума сходила по этому парню, так любила его – дня не могла прожить. Мы поженились, но через месяц разошлись… Почему? Была причина. После него ты первый, кому я стала принадлежать, кого полюбила так, что…»

– Мы должны расстаться! – внезапно говорила она, приподнимаясь на локте и глядя мне прямо в глаза.

– Почему?

Оказывается потому, что она без памяти любит меня, не мыслит без меня жизни, разлука будет для нее таким же сокрушительным ударом, как смерть отца, и поэтому, пока она не привязалась ко мне еще больше, нам лучше расстаться, все равно в конце концов я ее брошу!

– С чего это ты?

– Ты обязательно бросишь меня, я чувствую… Я ужасно несчастливая!

– Не бойся, я никогда не оставлю тебя! – уверял я, потому что было ясно, что она именно это хотела услышать, поэтому и донимала меня внезапными капризами. Мои слова, разумеется, не были искренними. Пока я знал только одно – мне приятно быть рядом с ней, и без долгих размышлений я следовал за ходом событий. Я не очень-то доверял и клятвам Мери, уж слишком стремительно отдалась она мне, безо всяких колебаний, к тому же при весьма странных обстоятельствах, а существование мужа, которого она якобы безумно любила и с которым почему-то развелась через месяц после свадьбы, казалось мне сомнительным красивым плодом фантазии. Но у меня не было ни малейшей охоты выяснять истину. Прошлое в устах Мери звучало так романтично, что я с удовольствием слушал ее. И переживания бывшего мужа, который после развода по пятам преследовал ее, не давал ей проходу, собираясь, кажется, наложить на себя руки или зарезать Мери, походили на очень знакомую, милую, сентиментальную повесть, и мне вовсе не хотелось докапываться, что крылось за этим красивым вымыслом. Я понимал, что Мери приукрашивает свое прошлое, и старался подыгрывать ей, делая вид, будто верю каждому ее слову; хотя, стоит ли говорить, что я не верил мнем гому из ее выдумок, но убеждал мою подругу, что верю, чтобы не разрушать иллюзий. Поэтому, когда Мери уверяла, что самозабвенно любит меня, я отвечал не менее пылкими признаниями, твердил, что жить не могу без нее. Все это было игрой, которая в ту пору устраивала меня. Боль и горе, лежавшие на сердце, не ослабевали, но я не замечал их, увлекшись игрой. Поведение мое смахивало на бегство от действительности, Мери стала тем убежищем, в котором я спрятался. Мне казалось, что все настоящее происходит не на самом деле, а в каком-то фильме, в котором я принимал участие как актер, а не настоящий Тархудж. Я – Тархудж, словно со стороны наблюдал за актером – своим вторым «я», будто бы лично не принимая никакого участия в проделках своего второго «я», оставаясь холодным и трезвым зрителем.

Так или иначе, но мне нравилась эта игра. Действительно, что может быть лучше, чем иногда, пропьянствовав целую ночь, в предрассветную стужу – облачка пара вылетают изо рта – по темным еще улицам – съежившиеся от холода ночные сторожа греются у костров из разбитых ящиков, разведя огонь прямо на тротуаре перед магазинами, – брести к дому Мери, а откуда-то издали, с противоположного конца города доносится приглушенный гудок паровоза, под ногами шуршат опавшие осенние листья, в темных подворотнях и подъездах мяукают бездомные кошки, кругом тишина, весь город спит, слышен только монотонный, ласковый шелест безмолвия, и я думаю о том, что Важа уже нет, что разбились самые смелые мечты юности, что отныне наступила более суровая и трезвая пора моей жизни, и, пошатываясь, подхожу к заветному окну. Я осторожно стучал, и сейчас же, словно там всю ночь ожидали моего стука, приподнималась занавеска, в окно выглядывала Мери с распущенными волосами, в одной сорочке; на цыпочках, бесшумно проводила меня в теплую комнату, безо всяких упреков помогала мне раздеться, укладывала в теплую постель, от которой исходил дурманящий запах женского тела, ложилась рядом и, прижавшись ко мне, согревала меня, окоченевшего от холода. В такие минуты я очень любил ее, и мне, подобно некоторым серьезным и умным людям, казалось, что не существует страсти сильнее любви к женщине; вспыхнув, блаженная, нетерпеливая, дьявольская, она может отнять разум, заставить забыть все – долг, самого себя, весь мир, и всякая иная любовь рождается и возникает только из сексуальной, являясь лишь ее разновидностью. А наутро, когда я просыпался, когда оказывалось, что Мери убежала на лекции, у меня, оставшегося в одиночестве, пропадало ночное настроение, все казалось глупостью, и я снова проникался ощущением игры, снова со стороны трезво наблюдал за своим двойником, который принимал участие в этой игре.

Я тогда еще не знал, что совсем недавно Мери была любовницей Важа.

Потом я узнал и это. Именно тут до меня дошло, почему в последнее время мои друзья, в особенности Вахтанг, избегали и подчеркнуто сторонились меня. В какой-нибудь другой стране никто бы, наверное, и внимания не обратил на случившееся, но в Грузии, где веками достоинство ставилось выше выгоды, мой поступок считался бессовестным. Мне было горько, но я не мог ничего поделать. Не мог оправдать себя, это было бы крайней низостью, да и не в чем и не перед кем было оправдываться. То, что произошло, было роковой случайностью, и те, кто любил меня и доверял мне, должны были сами понять это. Но мои друзья, видимо, довольные тем, что волею судеб не оказались на моем месте, и с чувством собственного превосходства свысока смотрели на меня. Улетел мой краткосрочный покой, рухнуло убежище, которое предоставила мне, бежавшему от самого себя, Мери. Меня больше не влекло к ней. Невыносимо было представить, что Важа, так же как я сейчас, когда-то обнимал эту женщину и ему доставались от нее те же ласки и тепло, которые перепали на мою долю. Я предал своего друга и от этого невольного предательства иногда ненавидел самого себя. Но таким ли невольным было оно? Ведь с первых же дней сомнения грызли мою душу, но я сознательно не давал им определиться. Я закрывал глаза, затыкал уши, чтобы сохранить временное убежище в лице Мери. Все это стало мне совершенно ясно, едва я узнал правду. Все полетело к чертям, смешалось, жизнь моя и вовсе потеряла всякий смысл. Я пристрастился к вину, течение времени несло меня, как щепку, и я даже не пытался разобраться в себе, оглядеться, куда несет меня. А так как я плыл по течению, иногда меня, пьяного, прибивало к Мери, и в такие моменты я походил на животное, которое глухо ко всему, кроме животных инстинктов. Потом, когда опустошенный я приходил в себя – становился мерзок самому себе, ибо ясно видел, что у меня не осталось и признаков достоинства и гордости. Я не должен был являться сюда, ко как последний трус не мог отказаться от этой женщины. Я чувствовал, что переживаю кризис, депрессию, теряю веру в себя, и принимался пить еще больше, чтобы ни о чем не думать. Я понимал, что это безволие, страусиные прятки, но в то время я был безволен и слаб, а Мери никак не могла понять, отчего я запил, почему прекратил вдруг ту приятную игру, когда ласковые слова фонтаном лились из моих уст. Я стал грубым и циничным, старался со всего сорвать красивый покров, благодаря которому даже явное уродство представляется привлекательным, и обнажить то, что скрывалось под ним. Я больше не говорил о любви, и под моим влиянием Мери тоже делалась грубой и резкой. И все-таки она долго не понимала, что случилось, почему я вдруг так переменился. Я всегда избегал разговоров о Важа, как будто мы с Мери вовсе не знали его. Ведь с самого начала интуитивно я что-то подозревал, с первых же дней догадывался, что за отношения были между ними, и кто знает, может, поэтому и старался не вспоминать о моем погибшем друге. Но так или иначе, Мери долго не понимала причину моей отчужденности, хотя в конце концов разобралась что к чему…

…В тот день я был трезвый. Мери занималась при свете ночника. В комнате было почти темно. Я присел на тахту и взглянул на Мери. Она недавно похоронила мать и не снимала траура – черное платье с вырезом на груди, из тех, в которых появляются на экране красивые героини, черные чулки, черные, распущенные по плечам волосы. Мери молчала, и я видел, что она обижена. В приглушенном свете ночника она казалась бледной и удивительно красивой. Я смотрел на нее и чувствовал, что не так равнодушен к ней, как мне казалось до сих пор. Впервые я осмыслил это и удивился, неожиданно поняв, что эта женщина, чужая и близкая одновременно, кажется, в самом деле любит меня, хотя в глубине души я никогда не верил ее признаниям. Мне стало вдруг ясно, что наша игра, которой мы заслонялись от действительности, превратилась в действительность, именно поэтому Мери терпеливо сносила от меня столько унижений, именно поэтому я снова и снова приходил сюда, хотя каждый раз давал себе зарок не возвращаться. Сердце мое наполнилось жалостью к Мери, но в ту же минуту дикая злость накатила на меня, мне захотелось унизить ее, сказать что-нибудь оскорбительное, так как я понимал, что жалость моя от сочувствия, а сочувствие иногда признак любви. Я злился на себя за то, что своевременно не заметил превращения игры в действительность, и всю злость перенес на Мери. Сжав зубы, я процедил с ядовитой усмешкой:

– Поди-ка, присядь со мной.

– Мне некогда, я занимаюсь.

– Подойди, я должен тебе что-то сказать.

– Мне не о чем с тобой говорить…

– Почему?

– Потому!

– Почему все-таки?

– Не хочешь, не приходи сюда, в конце концов я тоже человек, и у меня есть самолюбие, – выпалила Мери все, что скопилось в душе.

– Хорошо, больше не приду, пусть сегодняшний день будет последним, – спокойно ответил я.

– Вот и прекрасно.

– А сейчас подойди, я что-то тебе скажу.

– Что, что ты скажешь?

– Давай-ка, научи меня английскому!

– Что ты сказал? – Мери переменилась в лице.

– Английскому, говорю, научи. Ты что, никого не учила английскому?

Мери вздрогнула. Руки ее затряслись, губы мелко дрожали.

Вскочив на ноги, она с невыразимым отвращением закричала на меня:

– Сейчас же убирайся отсюда, чтоб я больше не видела тебя! Я тебя ненавижу.

Я поднялся, несколько ошарашенный неожиданным оборотом, а она, разрыдавшись, ничком упала на стол. Я еще больше пожалел ее, и был момент, когда мне хотелось утешить рыдающую женщину, но я молча шагнул за дверь и, только очутившись на улице, понял наконец, почему она так бурно отреагировала на мой необдуманный намек…

Памятен мне и следующий день, теплый и солнечный. Вяло шел я по улице. В то время я еще не был приучен к смерти друзей и сверстников и, впервые столкнувшись с ней, растерялся. Конечно, мне всегда было известно, что рано или поздно я должен умереть, но смерть я представлял себе по-детски, относя ее к далекому будущему, к тому времени, когда мне самому надоест жить. Я был убежден, что смерть придет ко мне безболезненно, не нарушив моих планов и надежд, и своевременно поставит точку над прожитой жизнью. Благодаря этой наивной вере я ничего не боялся, ни лазить по горам, ни драк и ссор, ни болезней, ни стихии, ни роковых случайностей. Я не думал о причинах человеческой жизни и смерти. Меня заботили лишь те обстоятельства, которые приходилось преодолевать ежедневно. Но гибель Важа заставила меня отчетливо почувствовать, что смерть возможна и ждет нас в любую минуту. Рухнула моя наивная вера, я растерялся, не в силах сообразить сразу, как теперь смотреть на жизнь. Годом раньше я воспринял смерть Цотне, как исключительный случай, но гибель Важа как будто приблизила смерть ко мне самому. Действительность застала меня врасплох, и я долго не мог отыскать точку опоры. Чтобы найти ее, требовалось время, а время тогда тянулось очень медленно. Безусловно, Мери в какой-то степени облегчила мое состояние, но как только я потерял ее, душевное бессилие и безнадежность словно удвоились…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю