412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Гегешидзе » Расплата » Текст книги (страница 3)
Расплата
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:12

Текст книги "Расплата"


Автор книги: Гурам Гегешидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 44 страниц)

Тем временем я поравнялся с аптекой. Мне вспомнился юноша, когда-то давно выскочивший из этой двери: я видел его меньше минуты, но запомнил на всю жизнь. Держа в руках кислородную подушку, он, всхлипывая, куда-то бежал в холодную, зимнюю ночь. Наверное, здесь поблизости, в душной комнате одного из этих старых домов, у него умирал кто-то близкий. Возможно, это была его мать…

Однажды морозным зимним днем – мне тогда не было и десяти лет – возвращался я из школы. Свернув на свою улицу, я увидел толпу у ворот одного из домов. Подходя к воротам, я заглянул в низкое окно первого этажа. Посреди комнаты лежала покойница – молодая женщина в белом платье. Гроб утопал в цветах. На стульях вдоль стены сидели женщины в черном, а вокруг стола беззаботно бегала девочка лет четырех-пяти с бантом а волосах. Я почему-то сразу понял, что умерла мать этой крошки, и сердце мое сжалось от боли, на глаза набежали слезы сострадания. Что станет с ней без матери? – подумал я, и внезапно мне стало жалко самого себя. Мне представилось, что эта женщина – моя мать, а девочка – моя младшая сестренка, которая не понимает ужаса происходящего. Я же чувствовал себя так, будто в самом деле навеки прощался с родной матерью. Я ощутил самым неподдельным образом смерть, хотя в данном случае она не касалась меня. Я не помнил свою мать, но, вернувшись домой, плакал именно по ней. Скорее всего, я оплакивал собственное сиротство и понятие «мама», существующее во мне само по себе, независимо от кого-либо, а моя родная мать в тот миг представляла собой только и только воплощенный символ этого понятия…

Я зашел в парикмахерскую.

…Чем дольше человек живет, тем реже он чему-то удивляется, никогда больше не бывает он таким непосредственным и искренним, каким был в детстве. Несмотря на это, с необъяснимым прозрением он заранее ощущает порой приближающуюся опасность или несчастье близкого человека…

Я взглянул в зеркало. Один из парикмахеров проворно вскочил и придвинул мне кресло. Из репродуктора лилась камерная музыка. Парикмахер усердно брил меня, а я думал о Мери. Любил я ее или нет? Конечно, по-своему любил, но не настолько, чтобы не мочь жить без нее. Сейчас я вспомнил о ней потому, что в ту пору, когда мы встречались, я обычно думал о ней в парикмахерской, и постепенно это превратилось в своего рода условный рефлекс. После бритья каждый мужчина, если он не безнадежный урод, так или иначе хорошеет. Вот почему в те годы после бритья я старался встретиться с Мери и понравиться ей. Конечно, это происходило бессознательно, но было именно так. Тогда я брился всего два раза в неделю и в такой день обязательно спешил к Мери. Мы познакомились, когда я учился на последнем курсе института, а Мери – двумя курсами ниже. Она приехала из Сухуми и снимала комнатушку на первом этаже старого дома по Коджорской улице. Вечерами я, бывало, стучался к ней в окно. Отодвигалась занавеска, выглядывала Мери, улыбалась и тихонько отворяла дверь. Я на цыпочках крался общим коридором и оказывался у Мери. В комнате за стенкой обитала чета старичков. Никогда, за исключением единственного раза, не видел я, чтобы они покинули свою обитель. Когда я поднимался по улице, первым меня встречало их окно, потом окно Мери. Оба были забраны снаружи одинаковыми железными решетками. По вечерам окно стариков горело теплым светом – посреди комнаты висел старинный красный абажур, и, если шторы не были опущены, я видел, как старички сидели за столом и пили чай. По-моему, они чаевничали с утра до ночи. Стол у них постоянно бывал накрыт, в любое время дня, видимо, убирать они ленились. На столе стоял блестящий никелированный чайник, чашки с блюдцами, тарелки, крохотные розетки, хлеб, масло и банки с вареньем. Остаток своих дней старички мирно проводили за чаепитием. Никогда я не слышал их голосов, никогда не встречал их в темноватом общем коридоре. Несмотря на это, Мери с опаской проводила меня в свою комнату. Ей не хотелось, чтобы соседи узнали, что я прихожу к ней, а иногда остаюсь и на ночь…

Ночь выдалась холодная. Немного подвыпив, я пришел к Мери. Мы лежали на тахте. В полночь она разбудила меня. В комнате было темно, но свет уличного фонаря за окном позволял различать предметы.

– Вставай, одевайся! – встревоженно тормошила меня Мери.

– Что случилось?

– Мама приехала!

Ее мать жила в Сухуми.

Создалось глупейшее положение. В окно не вылезешь – снаружи решетка, в дверях мы наверняка столкнемся.

– Где она? – бессмысленно спросил я.

– Постучала в окно, позвала меня, сейчас, наверное, у двери дожидается.

С улицы долетел истошный кошачий визг, и снова все смолкло. Я растерянно присел на тахте. Мери накинула халат, босиком, на цыпочках подбежала к окну, приподняла занавеску, вглядываясь в темноту. На улице никого не было. Мери отворила дверь и осторожно вышла в коридор. Я, как идиот, сидел на постели, не зная, что делать. Если Мери впустит мать, я все равно не успею одеться. Как прикажете беседовать с незнакомой женщиной, которая найдет меня голого в комнате своей дочери? Не скажешь же, как в известном анекдоте, что ждешь троллейбуса! Я снова лег, натянул на голову одеяло и замер в ожидании неприятных минут. Немного погодя, Мери тихонько проскользнула в комнату, скинула халат и юркнула ко мне.

– Никого нет, мне померещилось, – облегченно вздохнула она.

На следующее утро мы вместе вышли из дому. Мери побежала на лекции, а я, еще не пришедший в себя после гибели Важа, целые дни проводил на улице. В полдень я стоял с приятелями на проспекте Руставели возле «Вод Лагидзе». К нам приблизилась незнакомая девушка, отозвала меня в сторону и спросила мое имя. Я с удовольствием последовал за ней, предвкушая нечто приятное. Вполне вероятно, что я кому-то нравлюсь, думал я, и сейчас произойдет знакомство, мало ли на свете отважных девушек? Но когда незнакомка убедилась, что я именно тот, кто ей нужен, она сказала:

– Тархудж, бегите к Мери. Она утром получила телеграмму из Сухуми, умерла ее мать… Целый день ищу вас, насилу нашла…

Преувеличенно любезная улыбка разом сошла с моего лица. Я даже не поинтересовался, откуда знает меня эта девушка, занял у ребят денег на такси и помчался на Коджорскую. Девушка поехала со мной. Мери рыдала, калачиком свернувшись на тахте. Кроме матери, близких у нее не было. Брат жил где-то в России и годами не наведывался. Мне искренне стало жаль Мери. Старички – любители чая – вышли из своей комнаты и тщетно пытались успокоить бедняжку. Увидев меня, она бросилась мне на шею и разрыдалась еще горше. Горе настолько потрясло ее, что она уже не стеснялась ни стариков, ни подруги, которая, вероятно, и без того догадывалась о наших отношениях. Весь день я не отходил от Мери, вечером посадил ее в поезд, а несколько дней спустя, вернувшись в Тбилиси, она рассказала мне, что мать ее умерла именно в то время, когда она в полночь услышала ее зов…

В ту ночь Мери уловила некий сигнал, как однажды случилось со мной в лесу перед встречей с сумасшедшим пастухом. Животные тоже улавливают подобные сигналы и, как утверждают сведущие люди, понимают их значение, особенно перед стихийными бедствиями. А мы, к сожалению, не понимаем. Мы смутно ощущаем что-то, но о том, что же нас ждет, не имеем представления. Однако если мы обратимся к жизнеописанию людей древности, то увидим, какую огромную роль играли сны и прочие неведомые нам предзнаменования в их деятельности, решениях и даже судьбе, которую они якобы умели предсказывать с помощью этих предзнаменований. В наше время такая способность, если она в самом деле существовала когда-то, утеряна человеком, из-за чего он, несмотря на огромный технический и материальный прогресс, в некоторых обстоятельствах выглядит более слабым, нежели древние люди, более близкие к природе и естеству. Я не знаю, насколько верно все это, но смутное предчувствие Мери (или некий сигнал, расшифровать который никто не мог, конечно, если не считать это простым совпадением) сбылось, но ничего не изменилось: что должно было случиться – случилось.

Мне было приятно в парикмахерской. Я сидел в мягком кресле, вдыхал запах одеколона, радуясь горячему компрессу, щелканью ножниц, разговорам мастеров, даже старым газетам, журналам и домино, разложенным на маленьком столике в зале ожидания. В парикмахерскую ввалился чернявый детина, видимо успевший в такую рань изрядно приложиться к бутылке. Не успел он войти, как прицепился к одному из мастеров. Мой мастер к этому времени уже закончил бритье и перед тем, как смазать мне кожу кремом и освежить одеколоном, вышел помыть руки. Я наклонился к зеркалу, внимательно рассматривая собственное лицо, и остался доволен тем, как был выбрит. Интересно, что сейчас поделывает Мери? В Тбилиси ли она? Может, замуж вышла? Я снова откинулся на спинку кресла. Мой мастер задерживался. В зеркале я увидел, что недавно вошедший клиент теперь привязался к нему. Я повернул голову.

– Чего уставился? – зарычал на меня детина.

– Будет, Рудик, уймись! – урезонивал его мой парикмахер.

Я молча отвернулся. Мне совершенно не хотелось ввязываться в склоку. Но Рудик, видимо, счел мое молчание за трусость и нахально приблизился ко мне, отмахиваясь от парикмахера, который тянул его назад.

– Тебе чего надо? – гаркнул Рудик, встав надо мной.

– Ничего, любезный, будь здоров, – через силу улыбнулся я и, взглянув в зеркало, увидел, что в лице моем нет ни кровинки. Я весь напрягся от неприятного предчувствия. Было ясно, что нынешнее утро будет у меня отравлено. Сразу пропало то настроение, которое заставляло меня любить все в родном городе, где я не был столько лет. Рудик, видимо, совсем обнаглел от моего мирного тона.

– Поднимайся, выйдем потолкуем!

– Иди отсюда, пока цел!

– Вставай, чего дрейфишь! – Рудик хлопнул меня по плечу с такой злобой, будто я вызывал в нем непреодолимое отвращение, хотя он впервые видел меня и я ничем не обижал его.

– Тебе говорят, встань! – заревел он, матерно выругавшись.

Тут и меня затрясло от ненависти и отвращения. Я ненавидел его как мерзкого гада, которого так и тянет раздавить ногой. Ненавидел его беспричинную злобу. Сорвав с груди простыню, я вскочил с кресла, разбросал в стороны суетящихся между нами парикмахеров и изо всей силы, со всей ненавистью, внезапно и неожиданно во мне скопившейся, размахнулся, ударил Рудика в лицо и свалил его на пол. И в тот же миг я почувствовал, как встрепенулся во мне затаившийся до поры кровожадный зверь, разом убив все благородное, привлекательное, человеческое, разумное, вырвался на свободу. И когда Рудик, пытаясь встать, поднял голову, я с величайшим наслаждением, с нетерпением, близким к радости, так безжалостно ударил его ногой в лицо, что он без чувств растянулся на полу.

Взвинченный, вышел я из парикмахерской. Я настолько озверел, что, не повисни на мне парикмахеры, я бы убил Рудика. Я шел по улице, и меня продолжала колотить нервная дрожь. Я ничего не видел и не замечал вокруг. Город уже втянул меня в свой водоворот, лишний раз напомнив, что наряду с добром в нем существует и зло. Я миновал сад, где некогда собирались ортачальские игроки в кости, и свернул на Сионскую улицу. «Какой черт припер этого проклятого Рудика в парикмахерскую?» – продолжал я злиться, подходя к Сионскому собору. «Вошел я в дом твой и преклонился пред святым храмом твоим», – прочел я надпись над входом. Заглянул внутрь, оттуда тянуло ладаном и прохладой. В сумеречной глубине мерцали лампады. Я спустился по ступеням и вошел в храм. Сколько лет не был я здесь? Последний раз я зашел сюда в пасхальную ночь, какие-то пьяные пустили тогда ракету, переполошив весь народ, собравшийся в храме, и чуть не сорвали службу. Сейчас здесь было тихо, сияли золоченые оклады икон. Я сразу успокоился, как будто целиком отделился от суматошного города. Я слышал, что в старину никто пальцем не смел тронуть преступника, если тот укрывался в храме. Поистине в неповторимой простоте грузинских церквей есть что-то необычайно спокойное, величавое, бесконечно возвышающее надо всем мелочным и преходящим. Я сел на длинную скамью. Мимо меня прошелестела монахиня в широком черном одеянии и заговорила с другой пожилой монашкой, продающей свечи. Душа моя отдыхала, а прошедшая монахиня напомнила мне о молодом иноке Абро. Когда-то, много лет назад, он и я, пьяные вдрызг, постучались в дверь Сионской колокольни, и монахиня, похожая на эту, отворила нам. Передо мной возник образ Абро. Когда он улыбался, лицо его приобретало крайне бессмысленное выражение. Фанатично преданный вере, он ничего не смыслил в учении Христа, не следовал ни одному из его заветов. Он был суеверен, более привержен церковному ритуалу, нежели истинному богу, поэтому вера его выражалась только в любви к церкви, впрочем, иначе и не могло быть, потому что Абро был не вполне нормален. Интересно, как сложилась его судьба?

Именно здесь, в Сионе, мы познакомились с Абро. Было лето, мы с Вахтангом только что вернулись из альпинистского лагеря, помылись в серной бане, потом посидели в столовой, выпили. Когда мы под хмельком покинули столовую, на улице было жарко. От нечего делать мы завернули в Сионский храм, и приятная прохлада освежила нас. Вахтанг накупил свечей и затеплил их почти перед каждой иконой. Наш нетрезвый вид бросался в глаза, отчего мы и привлекли внимание священника. Пожилой, весьма почтенный священнослужитель, звали его, как выяснилось, отец Пахом, разговорился с нами. Вахтанг сразу заявил, что больше всего на свете любит ходить в церковь. «Что может быть приятней церкви, – как бы ни пекло на улице, здесь всегда прохладно. Нет, лучшего места, чем церковь, летом не найдешь. Между прочим, я и Библию читал, и по моему скромному мнению, более интересной книги человечеством не создано». От этих слов отец Пахом растаял и проникся к нам явной симпатией. Как раз тогда я и заметил Абро. Свежевыбритый, в обычном костюме, переминался он рядом с отцом Пахомом и глупо скалил зубы, прислушиваясь к нашему разговору. Было видно, что он принимает нас за своих единомышленников. Я сразу понял это и с улыбкой спросил:

– Ты любишь бога?

– Я – его создание, как мне не любить его? – слегка заикаясь, ответил он, истово осенил себя крестным знамением и возвел очи к куполу.

Я обнял его – он был мал ростом, приблизил губы к самому уху:

– Будь другом, скажи, как больше любишь, в шейку или?..

Вахтанг тут же пребольно ткнул меня локтем и сверкнул глазами:

– Перестань сейчас же!

Он не выносил подобных шуток и, наверное, был прав.

Отец Пахом ознакомил нас с иконами. На одной из них был изображен высокий столб, окруженный толпой. Священник объяснил, что здесь писано то место в Мцхета, на котором позднее воздвигли храм «Столпа животворящего» – Светицховели. Затем он перевел разговор на хитон Христа, напомнив, что часть его хранится в Грузии, хотя некоторые страны это оспаривают.

– Подумаешь, рубаха Христа? Какой от нее толк? – безапелляционно заявил Вахтанг.

По мнению отца Пахома, эта реликвия имела большое значение для грузин, и он бы желал, чтобы приоритет в этом вопросе остался за нашей любимой родиной. Но Вахтангом снова овладел дух противоречия:

– Сегодня истинное христианство и патриотизм абсолютно несовместимы. Для Христа все едино, ибо «нет ни мужчин, ни женщин, но все вы – одно», – упрямо доказывал он, – поэтому не все ли равно, где хранится рубаха Христа. Сегодня главное – возлюбить ближнего, как самого себя…

Отец Пахом улыбнулся и не стал спорить. Он, разумеется, понимал, что мой друг пьян.

Легко рассуждать о любви к ближнему, когда никого конкретно не имеешь в виду, но попробуй возлюби такого типа, как Рудик. Лежачего не бьют, тем более не стоило пинать его ногами, но где найти силы, чтобы удержать вырвавшегося из клетки зверя? Я корил себя за вспыльчивость и несдержанность. В храм вошел представительный седобородый старик. Он купил свечи, зажег одну, укрепил в подсвечнике и, перекрестившись, приложился к иконе. Я сидел на скамье, наблюдая за богомольцем. Теперь он направился к другой иконе. Интересно, о чем так горячо молит бога этот удивительно симпатичный старец? Видимо, верит, что его молитва не пропадет втуне. Наверное, божество для него не объективный закон, а субъективное переживание. Он наверняка убежден, что бог внемлет ему, что между ними есть что-то общее. Как видно, в человеке жива вера, что существует некая высшая истина, правда, добро, благодать, свобода и поступки каждого, его связь с жизнью и отношение к ней, а порой и судьба зависят от этой веры. Человек считает, что имеет право на эту веру, право требовать от провидения добра, свободы и справедливости, и именно этим – ощущением в себе этого права, как и волей, воображением, способностью анализировать, разумом – отличается он от животного и представляется уже не продуктом эволюции обезьяны, но совершенно особым, самобытным духовным явлением, сотворенным высшей силой. Именно поэтому религиозный человек верит в бога, ему кажется, что между ним и богом есть что-то общее, что он сын небесного отца, вера в которого возвышает его над скотом и всем скотским вообще. Поэтому так горячо, с такой надеждой молится старик. И тем не менее в каждом человеке сидит зверь, в одних больше, в других меньше. Сколько раз я сам бывал жестоким и бессердечным по отношению к самым любимым людям? Сколько боли причинял я им? Я не мог совладать с собой, укротить в душе свирепого зверя, а затем, когда сознание возвращалось ко мне и я снова приобретал человеческий облик, – ненавидел самого себя. Кто и как сотрет боль, остающуюся в душе, когда зверь унимается и ты снова становишься человеком?

Это, наверное, потому, что человек состоит из божественного и животного одновременно. Можно сказать, что он – мост между тем и другим. Естественно, в одних преобладает божественное, в других низменное, животное. Но и в самом божественном человеке, есть что-то животное, а в самом животном иногда вдруг обнаруживается божественное.

Я отвел глаза от молящегося старика и посмотрел на распятого Иисуса, распростершего руки над алтарем. И он злился на фарисеев, а злость ведь от животного. Божественное – это, прежде всего, мудрость, как же могла злоба найти место в его душе? Мудрость спокойна, хладнокровна, снисходительна, уверенна – что вытекает из знания всех причин, а всезнающий не может возмущаться.

Старик кончил молиться, подошел к монахиням и завел разговор. Та, что открывала дверь нам с Абро, была гораздо моложе… Помню, как-то в марте возвращался я домой за полночь. Моросил мелкий дождик, было свежо. Какой-то мужчина в шляпе, с запущенной, как в трауре, бородой, шатаясь, брел посредине улицы. Боясь, как бы его не сшибла машина, я вышел на проезжую часть, собираясь отвести его на тротуар, приблизился и вдруг узнал Абро. Он тоже узнал меня, обрадованно повис на моей руке и все старался вспомнить мое имя. Я напомнил ему. Он хоть и был вдребезги пьян, но, как выяснилось, не забыл Вахтанга и спросил, еле ворочая языком: как твой друг? Я взял его под руку и отвел на тротуар. По мокрому асфальту растекались блестки цветных неоновых вывесок. Молчание безлюдных улиц и ночная прохлада навевали приятное чувство покоя. «Провожу-ка его, – подумал я, – как бы с ним чего не приключилось».

– О, как я рад видеть тебя, – то и дело останавливался Абро и прижимал руку к сердцу, – пойдем ко мне, я тебя вином угощу…

Убедившись, что я согласен, он так обрадовался, что неожиданно нагнулся и припал губами к моей руке. Тут я впервые ощутил, как он силен – я еле вырвал руку. А когда уводил его с дороги, обхватив под мышками, он показался мне легким и тщедушным. Я принялся отчитывать его. Тогда он повис у меня на шее, намереваясь облобызать меня своими мокрыми губами, я насилу вырвался. Немного погодя я спросил его – зачем он отпустил бороду? «Собираюсь в семинарию, – ответил он, – хочу принять сан». Всю дорогу он нес какую-то околесицу, и я не понимал, потому что толком не слушал. Когда мы подошли к Сионскому собору, Абро приостановился.

– Вот в этой колокольне я живу, там – кельи, – прошептал он. – Поднимись ко мне, выпьем вина, прошу тебя, не бросай меня одного, я боюсь, боюсь, Тархудж, не бросай меня, переночуй со мной…

Движимый любопытством, я последовал за ним. Осторожно сошли мы по ступенькам во двор. Спотыкаясь на каждом шагу, он вел меня к колокольне. Темнота и тишина окружали нас. Почему-то мне вспомнились похороны католикоса Мелхиседека. Тогда на этой колокольне монотонно гудел колокол, народ заполнил двор, улицу, балконы и крыши ближайших домов. Мы с другом тоже стояли на крыше, откуда прекрасно был виден двор Сиона. Какая-то женщина, видимо нищенка, странно дергалась, припав к стене храма. Я не мог понять, что с ней – падучая или религиозный экстаз. Высшие духовные чины в парадном облачении вынесли гроб с католикосом. Кадя ладаном, обнесли его вокруг храма и снова занесли внутрь. Вскоре после этого народ разошелся. Церемониал смахивал больше на представление, наверное, поэтому и собралось столько зрителей.

Сейчас здесь было тихо, темно и пусто. Абро постучал, и в ту же минуту дверь отворилась, словно за ней ждали его стука. Пьяное бормотание Абро означало, что он приглашает меня войти. В глаза мне бросилось недовольное, холодное, неженское лицо монахини со свечкой, больше похожее на восковую маску, чем на человеческий лик. Затем это лицо куда-то исчезло; скрипя затворилась дверь, и мы оказались в непроглядной тьме. Я понятия не имел, где мы находимся, Откуда-то сверху донесся голос Абро, он звал меня к себе. Я двинулся, чувствуя на ощупь, что подошел к узкому проходу, и ударился ногой о ступеньку. Куда делась монахиня? Как ни пьян был Абро, он ловко поднимался наверх. Согнувшись, я нащупывал ступеньки, медленно поднимаясь, стиснутый в этом мрачном лабиринте. У меня создалось ощущение, будто я находился под землей и сейчас пробирался к свету. Послышалось щелканье замка или запора. Видимо, мы подошли к келье Абро. Я остановился, дверь со скрипом отворилась. Абро бесшумно куда-то вошел, зажег свечу, и я увидел узкую келью, где едва умещались топчан, небольшой столик и табуретка. На стене – иконы, на столе – куски хлеба и огрызки колбасы, на полу – батарея пустых бутылок. В узком оконце – темнота, потолок низкий – невозможно разогнуться.

– Тархудж, дай тебе бог всего, садись, не бросай меня, переночуй тут, – дрожащим голосом просил Абро.

– Где я тут переночую?

– На этом топчане оба поместимся, никуда тебя не отпущу, Тархудж, боюсь я! – истерично, словно бездарный актеришка, причитал он; сейчас особенно бросалось в глаза, что у него не все дома. А тут еще в душу закралось неприятное подозрение, и я пристально посмотрел на Абро. А он перебирал пустые бутылки, сливая остатки в огромную жестяную кружку, которую затем преподнес мне, умоляюще глядя в глаза. И жалок, и омерзителен был он.

– Пей, прошу тебя, если уважаешь меня, выпей, прошу!

– Сначала ты выпей.

– Будь здоров, Тархудж! Нынче так устрою тебя… – торопливо бормотал он, – никуда не отпущу, на топчане оба уместимся… Живи многие лета со своими близкими!

Он не выпил, только пригубил вино и снова протянул мне грязную кружку, противно причмокивая мокрыми губами.

– Будь здоров, Абро, всего тебе наилучшего, – меня чуть не вырвало, едва я поднес кружку ко рту.

Абро вскочил и принялся упрашивать меня:

– Выпей до дна, умоляю, выпей!..

– Не хочу, ты же знаешь, я тороплюсь, домой пора.

Абро будто совсем рехнулся от моих слов, затрясся в каком-то странном нетерпении:

– Никуда тебя не отпущу, умоляю, выпей только этот стакан!

Я встал, поставил на столик нетронутую кружку и прикрикнул на него:

– Ну, будет паясничать, ложись, спи!

Абро сразу сник. Как-то безнадежно поглядел на меня и прошептал:

– Тархудж, не оставляй меня одного…

Когда я спустился по лестнице в абсолютной тьме, та же монашенка встретила меня внизу. Быстро распахнула дверь и, едва я переступил порог, проворно захлопнула ее. Помню, как приятен был свежий воздух. Я вздохнул полной грудью, а они остались там, в своем чудно́м логове.

Аромат ладана и бледное мерцание свечей окончательно успокоили меня. Некоторое время спустя в церковь вошли парень и девушка, они остановились в дверях, кинули застенчивый взгляд на монахинь, заметили и меня. Закинув ногу на ногу, я сидел на длинной скамье. Эти двое, видимо, впервые были здесь, они не походили на тбилисцев. Робко вошли в храм и стали рассматривать почти совсем стершиеся надписи на мраморных плитах.

Переходя от одного погребенья к другому, они внимательно разглядывали родовые надгробья Джамбакур-Орбелиани, и стук их каблуков четко разносился по храму. Из узкой дверцы рядом с алтарем вышел чернобородый священник – ражий детина с массивным крестом на груди, носить который, на мой взгляд, требовало немалых сил; шурша длинной рясой, подошел к старухе, торгующей свечами, что-то буркнул ей и покинул храм. Немного погодя поднялся и я – пора, и так засиделся. Я раздал всю мелочь нищим, усыпавшим паперть, и вышел на улицу.

После мирного, отрадного полумрака собора раскаленная солнцем улица внезапной волной накатила на меня, закружила и вовлекла в свой водоворот: я почувствовал, что снова слился с городом, снова стал неделимой его частью. То настроение, которое снизошло на меня в храме, развеялось сразу же, как только я очутился на улице, увидел дома, машины, прохожих. По всему было заметно, что сегодня воскресенье – прохожие выглядели спокойными и беззаботными, никто никуда не спешил, и по сравнению с буднями на улице было значительно тише. Я свернул направо. Во дворе Сиона дети гоняли мяч, в глубине двора на балконах хозяйки проветривали одеяла и постельное белье. Сионская колокольня выглядела просто и буднично, в ней не было сейчас ничего таинственного, как в ту ночь, когда Абро привел меня к себе. В конце улицы я заметил чернобородого богатыря-священника, при мне покинувшего храм. Он стоял на краю тротуара, пытаясь поймать машину. Один из автомобилей, едущих в Ортачала, притормозил на противоположной стороне улицы, и чернявый водитель, высунувшись из окна, крикнул:

– Куда надо, батюшка?

– В Сабуртало! – ангельским голосом ответствовал тот.

Шофер заколебался, потом сказал, что ему не по пути и он спешит.

– Катись… твою мать! – смачно выругался вслед священник и тут же свистнул другой машине – ссиу!

Я прошел мимо батюшки – любителя сквернословия и направился к Анчисхати.

Я очень любил район Анчисхати с его запутанными, как лабиринт, улочками. Человеку нездешнему ничего не стоило тут заблудиться. Да что там нездешнему, я сам порой не знал, куда меня выведет тот или иной переулок. Я любил эти узкие улицы, тесные дворики, длинные балконы, винтовые лестницы. По этим камням бегал когда-то маленький Тато Бараташвили[15]15
  Тато – так звали близкие великого грузинского поэта Николоза Бараташвили (1817—1845).


[Закрыть]
. Может быть, я обожал этот район еще и потому, что Бараташвили с детства был близок и дорог мне, близка его личная жизнь, его безответная любовь; а эти дивные, старинные дома, наверное, и при нем стояли здесь, на резных, деревянных, нависших над улицей балконах таким же солнечным утром сиживали княгини в чихти-копи[16]16
  Чихти-копи – старинный грузинский женский головной убор.


[Закрыть]
, бог весть о чем беседуя через улицу с соседями, устроившимися на балконе противоположного дома. Я шел, и до меня как будто доносился грустный напев, сопровождаемый звуками каманчи или тари:

 
Зачем коришь мужчину за неверность?[17]17
  Из стихотворения Н. Бараташвили.


[Закрыть]

 

Я словно слышал веселый смех юных князей в куладжах[18]18
  Куладжа – грузинская мужская верхняя одежда, отороченная мехом.


[Закрыть]
, которые съехались к друзьям или близким провести время за картами, развлечься, обменяться новостями. Я слышал цоканье подков по булыжной мостовой, скрип немазаных колес фаэтонов, и такое чувство овладевало мной, будто я ждал, что вот-вот на моих глазах оживет старая картина, навсегда стертая безжалостным временем, и я наконец воочию увижу то, что прежде было открыто лишь внутреннему взору.

Несмотря на изрядную отдаленность, для меня вовсе не была чуждой жизнь молодежи эпохи Бараташвили, их взаимоотношения, любовь к женщинам, потому что и они были тбилисскими юношами, хотя после них утекло много воды, многое исчезло или изменилось в корне, я ощущал – что-то незримое и невыразимое осталось прежним, не изменилось, ибо на этом свете многое повторяется, многое претерпевает только внешние изменения. Я чуял аромат прошлого здесь, в этом старинном околотке, по узкой улочке которого я сейчас шел, и мне встречались нагруженные провизией женщины, возвращающиеся с крытого рынка; а на балконах, где некогда красовались знатные и надменные княгини, растрепанные домохозяйки стирали белье или готовили обед на газовых плитах, дети сломя голову носились по лестницам, шумели во двориках и на улице, из открытого окна на весь квартал громовыми раскатами обрушивалась джазовая мелодия. Но все же это был квартал Бараташвили, это место было ареной его душевных терзаний, и, хотя я сейчас видел парочку у дерева на краю тротуара – длинноногая девушка в коротком сарафане и широкоплечий юноша с челкой на лбу заговорщицки шептались о чем-то, временами стараясь громким смехом скрыть смущение, я чувствовал – Бараташвили здесь, здесь витает его душа…

Каждому возрасту свойственны свои особые признаки. Было время, и меня знобило от нетерпеливого волнения, когда я спешил на именины к какой-нибудь знакомой девушке, и волнение мое, наверное, было сродни тому, которое испытывали сверстники Бараташвили в салонах своих приятельниц. Таких салонов, как известно, тогда было немало. А именины, на которые знакомые девушки приглашали меня и моих друзей, представляли лишь разновидность тех старинных салонов. Разумеется, наши сборища были лишены богатства и блеска, характерных для прошлого века, и мы сами были воспитаны не так, как завсегдатаи этих салонов, но и здесь раздавался звон гитары, звучали песни и слышался звонкий, волнующий смех принаряженных девушек. И здесь кто-то кому-то нравился, и приятное возбуждение, которое всегда сопровождает подобные события, не покидало нас. Помню, с каким сердечным трепетом ожидали мы вечера, того мига, когда соберемся вместе и увидим ту, единственную, встречи с которой ждали с нетерпеливым волнением, и казалось, что жизнь без нее не имеет смысла. И именины ничего не стоили, если ее не было там. Но если она приходила и улыбалась тебе, говорила что-то приятное и подающее надежду, разрешала проводить ее до дому – не чуя под собой ног, ты возвращался по темным опустевшим улицам, и не было на свете человека счастливее, и это счастье заряжало тебя жизнерадостностью на многие дни вперед, преображало, делало более смелым и веселым, чем ты был до сих пор. В такие минуты ты чувствовал себя, как говорится, на седьмом небе. Но если тебя обходили взглядом, не было в мире человека несчастнее тебя, и отчаянье твое нельзя описать никакими словами. Как можно назвать подобное состояние? Наверно, все-таки любовью. Хотя, любовь слишком сложное чувство, чтобы его можно было выразить одним словом. Она не представляет из себя нечто цельное, но состоит из множества переживаний, объединяемых почему-то одним словом. Главное, что подразумевается под ним, под этим словом, за которым стоит множество эмоций, друг с другом не схожих. А юношеская любовь больше похожа на неизбежное сумасшествие, ставшее равнодушным законом, обязательным, как корь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю