412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Гегешидзе » Расплата » Текст книги (страница 11)
Расплата
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:12

Текст книги "Расплата"


Автор книги: Гурам Гегешидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)

Что Гия пил горькую, я убедился почти сразу, как они вселились в наш дом. В один прекрасный день мы столкнулись у парадного. Точнее, я шел домой и увидел – он стоит у парадного, а двое подонков из нашего квартала, которых я с детства знал и любовью не жаловал, наседают на него. Этот высокий белокурый мужчина выглядел в тот момент таким беспомощным, растерянным и бледным, что я пожалел его. Обеими руками он защищал карман длинного до пят макинтоша; в кармане, судя во всему, находилась бутылка.

– Прошу вас, оставьте меня, у меня нет времени, – твердил он.

– Пошли, тебе говорят, – орал один из подонков по имени Рафик, которого я не переносил с детских лет. Куда они тащили моего беспомощного соседа, я не мог понять.

– Что вы хотите от этого человека? – спокойно и вежливо поинтересовался я, подходя ближе. В глазах Гии мелькнула искорка надежды.

– Ты что, его знаешь? – спросил Рафик.

– Да, знаю. Что вы к нему пристали?

– Так вот, не суйся не в свое дело, иди и не встревай!

– Что им от вас надо? Чего они прицепились? – спросил я у Гии.

– Водку требуют, вместе, говорят, разопьем, – беспомощно улыбнулся тот и посмотрел на карман, – а я не хочу с ними пить.

– Идите отсюда, – повернулся я к Рафику. Однажды, много лет назад, он уже получил от меня, поэтому сейчас я разговаривал с ним совершенно спокойно.

– А ты не пугай меня! – повысил голос Рафик.

– Убирайся, тебе говорят! – Я тоже повысил голос и толкнул его в плечо.

– Ах, вот как! Руки распускаешь?

– Проваливай отсюда!

В этот миг Гия вклинился между нами, обнял меня – он оказался выше на целую голову – и взмолился испуганным, дрожащим голосом:

– Прошу вас, оставьте, не стоит из-за меня ввязываться в неприятности…

Воспользовавшись минутой, Рафик с приятелем ретировались. Я и Гия остались у парадного одни. Волнение мое прошло, и я внимательно оглядел его. У него были крупные, красивые руки, которые он прижимал к груди, силясь что-то сказать, но волнение мешало ему. Бронзовому лицу очень шли зачесанные назад длинные золотистые волосы. Когда он обнял меня, пытаясь остановить, я подумал, что бог не обидел его силенкой, но вид у него был какой-то болезненный. Гия старался улыбнуться. Может быть, он был пьян, но я этого не заметил, только взгляд его поражал странной безвольностью.

– Я очень извиняюсь… Мы, кажется, соседи?..

Обычно он проходил мимо, не удостаивая меня даже взглядом, и я никогда не думал, что он замечает кого-нибудь.

– Я очень беспокоюсь… Как бы из-за меня вам не попасть в неприятную историю… Это такой народ…

– Об этом не беспокойтесь.

– Как мне отблагодарить вас? – стыдливо улыбнулся он и покосился на карман. – У меня есть водка, может быть, составите мне компанию?..

Пить мне не хотелось, но было интересно поближе познакомиться с этим странным человеком. Поэтому я не стал отнекиваться, и мы поднялись на четвертый этаж. Гия провел меня в комнату. Половину ее занимал черный блестящий рояль, на крышке которого стояла аккуратная стопка нот. На стене висели портреты миловидной брюнетки в белом платье и интересного мужчины артистической наружности.

– Это мои родители. Они были музыкантами. Отец – профессор музыки. И я музыкант. И сестренка моя собирается посвятить себя музыке, – объяснил Гия.

Поставив бутылку на рояль, он вышел в кухню за рюмками. В окно можно было увидеть здание, стоящее на противоположной стороне улицы, серое, с узкими окнами, и толстые электрические провода, натянутые между столбами. Еще виднелась макушка клена. Когда Гия вернулся, я по-прежнему рассматривал портреты его родителей.

– Странно, не так ли? – обратился он ко мне. – Мать моя была немка. Вам когда-нибудь случалось видеть такую смуглую немку? А я вот блондин, весь в отца.

Потом мы выпили по рюмочке и закусили конфетами, которые Гия принес на блюдце и поставил рядом с бутылкой. Пол, стол, стулья – все блестело в этой комнате. Я подивился чистоте, посчитав это заслугой сестренки Гии.

– Хотите, я вам сыграю Бетховена?

– Сыграйте.

Гия присел к роялю и взял несколько аккордов.

– Руки трясутся – сказал он, покачал головой, будто укоряя себя, налил водки, выпил и почти тут же забыл обо мне. Он играл, запрокинув голову, словно вдруг успокоился, отрешился от всего, ушел в себя, покинув этот свет, водку, Рафика, меня, и, все больше и больше бледнея, неподвижным взором уперся в потолок. Я стоял, облокотясь о рояль, и внимательно изучал этого человека, который умел так отрешаться от всего и которого десять минут назад трясли на улице какие-то подонки. Он уже не помнил обо мне. Пот выступил на его лбу, он забыл снять свой длиннополый макинтош, галстук съехал набок, а мне оставалось удивляться, как это я, человек довольно искушенный, иронично и подозрительно относящийся ко многим вещам, поддался его порыву, не слышал уличного шума, не помнил, что десять минут назад до того, как он сел за рояль, я жалел этого человека, скептически и несколько свысока поглядывая на него… Потом хлопнула дверь, в комнате появилась сестра Гии. Гия очнулся и оборвал игру. Последние звуки неприятно резанули слух, словно что-то рухнуло, погребая под собой ту незримую жизнь, которая только что дышала в этой комнате.

– Ты что так рано, Майя? – спросил Гия и почему-то виновато засмеялся, кинув взгляд на бутылку.

– Урок отменили, – холодно ответила Майя.

– Мы, Майечка, не пили. Это наш сосед и просто…

Майя вежливо поздоровалась со мной и скрылась на кухне.

…И вот в тот день, когда, сидя у окна, я смотрел на малышей, странная тоска сжимала сердце. Звуки рояля нагоняли горькие мысли, что этих невинных детей ожидает тяжелая и сложная жизнь. День этот глубоко запал в память. Помню, как раздался звонок. Наверное, тетка пришла, подумал я, выходя в переднюю. Спокойно отворил дверь и вздрогнул от неожиданности – оборванный смуглый мужчина лет пятидесяти, с потерянным и жалким лицом протягивал ко мне руку:

– Ради бога, будьте милостивы, подайте кусочек хлеба!

Я вернулся в комнату, достал из буфета большой кусок грузинского хлеба, нащупал в кармане двугривенный, положил на хлеб и подал нищему. Тот всячески благословил меня. Судя по выговору, это был цыган. Я запер дверь и, скрестив на груди руки, остановился посреди комнаты, глядя в пространство. Почему я пожалел ему больше двадцати копеек? Ведь у меня были деньги. Но он просил хлеба, видимо, это и сбило меня с толку. Хотя хлеб просят самые нуждающиеся. Голоден, верно, был и этот несчастный. Настроение у меня испортилось, сентиментальность одолела, и в полдень, когда Каха принес билеты на футбол – в тот день открывался сезон, – перед моими глазами снова встало измученное лицо нищего. Однако от футбола я не отказался, желание получить удовольствие не исчезло. Я тщательно побрился, надел белоснежную сорочку, Каха помог мне завязать галстук – затянул его, облачился в темно-синий костюм, который выглядел как новенький, начистил черные туфли и довольный собой остановился у зеркала.

– В кинозвезды метишь? – насмешливо и одновременно одобрительно улыбнулся Каха.

Мне стало приятно от его слов, но лицо давешнего нищего снова возникло перед глазами. Я, видите ли, прихорашивался перед зеркалом, а в его душе, наверное, стоял непроглядный мрак, и все же…

– Что поделаешь?! – пожимая плечами, ответил я Кахе и самому себе.

Мы вышли на улицу. Стоял солнечный апрель. Все уже ходили без пальто. Некоторые на всякий случай носили с собой перекинутые через руку плащи, а на том нищем было теплое старое пальто и изношенная донельзя кургузая меховая шапка, которая не могла скрыть давно не стриженных густых черных волос. Солнце создавало праздничную атмосферу на улице, все прохожие казались веселыми и беззаботными. Прилегающие к стадиону улицы были полны народу. С моста Челюскинцев я взглянул на Куру, на суетливые, как жуки, автомашины, снующие по набережной. Вдали вырисовывались блеклые контуры гор. Над стадионом реяли флаги, и я чувствовал, как волнение подбирается ко мне. Взбудораженная толпа, разноцветные флаги, трепещущие в вышине, зеленое поле, заполненные трибуны пробуждали во мне странное ожидание, словно сейчас начинался не футбол, а нечто большее, сложное, как сама жизнь; глядя на пустынное до времени поле, я старался угадать, в какие ворота влетит первый мяч, как закончится игра, какая половина поля окажется роковой для той или другой команды. Просидев два часа на этой самой трибуне, я узнаю все это, но предугадать сейчас, до начала игры, представлялось чем-то невероятным. Я смотрел на волнующихся болельщиков и в общем гомоне улавливал обрывки разговоров:

– Как у наших сложится, а?

– Как пойдет игра, выиграем?

Некоторые так переживали, будто у них не было никаких забот, кроме футбола, хотя жизнь давно стерла с их лиц даже след беззаботности. Но я чувствовал, что волнение их вызвано не только ожиданием развлечения или чисто спортивным азартом, но имеет более глубокие корни, о которых большинство даже не подозревало, они существуют подспудно. Все ждали игру, словно с минуты на минуту должны были стать свидетелями чего-то сверхъестественного – в течение полутора часов судьба будет жонглировать перед ними тысячью вероятностей, тысячью случайностей, совершенно нежданных мигом раньше, а потом сразу выявит все и вынесет свой приговор. До известной степени жизнь каждого из собравшихся здесь походила на футбол, на матч, растянувшийся в десятилетия, где годами торчишь перед пустыми воротами, ждешь точной передачи и, если повезет, получишь мяч и забьешь гол. Или, наоборот, не получишь ничего, даром убьешь время, или не сможешь воспользоваться выгодным моментом, ударишь мимо цели, а второй такой возможности тебе не представится; где ежесекундно сменяют друг друга временные удача и неудача; где часто слышишь свисток судьи – глашатая определенного решения то в твою пользу, то в пользу противника; где за минуту до конца неясно, чем завершится матч, а иногда результат его ясен заранее, но ты все-таки продолжаешь игру, до последней секунды придерживаешься ее правил, потом слышишь финальный свисток – все, игра окончена, ты обязан покинуть поле…

Я уже не помню результат той встречи. Вероятней всего, наши выиграли, потому что мы вышли со стадиона в приподнятом настроении. Стоял прекрасный апрельский вечер. Воздух был пропитан ароматом цветущих акаций. Незаметно сползшие с гор сумерки осыпали город мириадами мерцающих огней. Размеряющее тепло разливалось по улицам. Счастливые болельщики расходились по домам, где каждого ожидали свои заботы. Нас было четверо – я, Каха, Вахтанг и Парнаоз. По проспекту Руставели прогуливались толпы народу. Прелестные девушки, как ожившие после зимы лани, проносились мимо нас. Нам захотелось продлить удовольствие, захотелось любви этих стройных длинноногих девушек, но кто преподнесет нам таких красавиц? Выпить – гораздо проще. Вахтанг и Парнаоз ненадолго испарились, достали где-то денег, и мы завернули в ресторан «Тбилиси». Огромная люстра на потолке сверкала так ослепительно, как будто весна вошла и в это здание. С эстрады гремела музыка. Приятным ароматом вин и шашлыков тянуло от каждого столика, за которыми расположились веселые люди. Пьяный верзила, раскинув саженные руки, пытался пуститься в пляс перед эстрадой, но друзья повисли на нем, не давая развернуться. Я пробирался вслед за ребятами, приметившими свободный столик. Чей-то бас окликнул меня по имени, я обернулся, увидел в центре зала приветственно вскинутую руку и узнал Ладо, старого друга моего дяди Арчила. В свое время этот Ладо был известным борцом, многократным чемпионом мира, красой и гордостью грузинского спорта. В настоящее время он являлся влиятельным скульптором и архитектором, но его искусство значительно уступало былым спортивным достижениям, за которые вся Грузия по сей день знала и уважала его. Когда я подошел, он – успевший уже изрядно нагрузиться – по обыкновению стиснул меня в объятьях и расцеловал. Потом придвинул стул, усадил меня рядом с собой и представил сотрапезникам:

– Племянник Арчила, дорогого друга моей юности. Вот это был парень! Мы вместе отправились на фронт, вечная ему память!

И предложил всем выпить за моего дядю. Денежные тузы восседали за его столиком, это ощущалось по их сытым физиономиям: людям с большим карманом всегда присуще особое выражение лица, дерзкое, надменное, хищное, чем они сразу отличаются от робкого бессребреника. Все с почтением выпили за Арчила, разумеется, только из уважения к тамаде, до этой минуты никто из них, вероятно, не знал моего дядю и имени его не слышал. Он погиб совсем молодым. Невольно я поглядел на Ладо и удивился, что этот седовласый мужчина – сверстник моего юного, боготворимого дяди, тогда как мне самому исполнилось столько же лет, сколько было Арчилу.

Тем временем Ладо преподнесли десять бутылок вина от соседнего столика. Как всегда, взоры всего зала были обращены на Ладо, будто все присутствующие домогались его внимания. Мне казалось, что многие завидуют мне. И эти бутылки прислали специально, чтобы Ладо заметил их, и, хотя немного погодя выяснилось, что наш тамада не имел ни малейшего представления, кто такие были его почитатели, он все-таки с чувством произнес в их честь громогласную здравицу, предварительно спросив у одного из приятелей: «Что это за люди?» А неизвестные благодетели, покинув свой столик, с полными стаканами в руках окружили нас. Конечно, и нам пришлось подняться, согласно ритуалу. Вот тогда и выяснилось, что кто-то из них где-то и когда-то сиживал за одним столом с Ладо. Та компания сочла это обстоятельство достаточным поводом для того, чтобы прислать вино, а затем и самим присоединиться к нашему застолью. Они наперебой объявляли себя поклонниками таланта и искусства Ладо. Разумеется, Ладо был достоин всяческого уважения, но стоило посмотреть, что бы прислали ему, не сияй над ним ореол чемпионских званий. Как художник, Каха намного превосходил талантом Ладо, но он скромно сидел где-то в уголке позади нас, и ни один человек в этом зале не подозревал о его существовании. Впрочем, эти люди не имели ни малейшего представления также о таланте и работах Ладо, искусство вообще не интересовало их. Они льнули к нему, как к популярной личности, известному борцу и кутиле. Слов нет, Ладо был человеком достойным, но беда в том, что не меньшим почетом пользуются у нас и личности, известные неблаговидными делами.

Я выпил за здоровье всех присутствующих и откланялся. Когда я проходил по залу, многие провожали меня любопытными взглядами. Подвыпившие друзья ворчали, что я так надолго застрял за чужим столом:

– Что такое, Тархудж, забыл про нас?

– Э, милый, столько времени не мог выбраться оттуда?

И этих колола мелкая зависть. Где-то в глубине души и они досадовали, что знаменитый Ладо был близко знаком не с ними, а со мной. Но через несколько минут нам преподнесли десять бутылок вина, и от их недовольства не осталось и следа.

– Это вам от друзей Ладо, – поклонился официант в черном смокинге. – Вы будете Тархудж, не так ли?

Мне стало смешно. Ради чего старались эти достойные мужи? Верно, думали потрафить Ладо. Я был еще трезв и прекрасно понимал, что широкий жест незнакомых людей являлся хитроумным проявлением своеобразного подхалимства. Смысл презента был совершенно ясен: они красовались перед Ладо, а вовсе не добивались моей благосклонности. На меня им было плевать. Тем не менее я не подумал отвергать подношение.

– Передайте им мою благодарность! – я оглядел обрадованных ребят. Причиной их радости было непредвиденно полученное вино, а его преподнесли мне, и я сам себе показался поистине уважаемой персоной, горделиво приосанился и в этот миг заметил в углу, неподалеку от нашего столика, старую, уставшую от работы и ресторанного гомона уборщицу, которая дремала, притулившись на краешке стула…

Мы выпили по нескольку стаканов. Гудел ресторан, гремела музыка, вино и весна дурманили голову. За одним из столиков я заметил известного рецидивиста, парня моего возраста. Звали его Гиви. Я знал в лицо этого субъекта, на счету которого числилось несколько раненных ножом и, чтобы не тратить лишних слов, добавлю одно – от него можно было ожидать любой подлости. Я удивился, обнаружив его здесь, потому что был уверен, что он сидит в тюрьме. Последний раз он смертельно ранил кого-то, но, видимо, врачи спасли его очередную жертву, и, как часто бывает, Гиви помиловали. Окруженный собутыльниками, он поглядывал вокруг грозным и мутным взором. Даже улыбка его была неприятной, но все за столом так лебезили перед ним, словно лицезрели выдающуюся личность, знаменитую добрыми делами, а не прожженного головореза, известного беспричинной злобой и подлостью… Я посмотрел на Каху. Держа в руках изрядный кус шашлыка, он грыз непрожаренное мясо. Дремлющая в углу уборщица не могла дождаться, когда закроют ресторан и разрешат ей уйти домой. Лица кружились передо мной, будто я сидел на карусели.

Наш пир продолжался. Мы уже покончили с половиной присланных бутылок. Народ постепенно расходился, столики пустели. Иногда тушили верхний свет, потом зажигали снова. Поднялся и тот стол, где верховодил Ладо. Широким, богатырским шагом направился он к нам в сопровождении нескольких «адъютантов». Мы встали. Подняв стакан, Ладо долго желал нам счастья. Бас его громом раскатывался по залу. И свита его сочла необходимым обратиться к нам с медовыми речами. Они вспомнили моего Арчила: «У тебя был такой дядя, что ты не можешь быть плохим!». Их пустословие и показная сердечность раздражали меня, а тупые физиономии были неприятны. Затем Ладо сгреб меня и моих восхищенных друзей и расцеловал каждого. Незнакомые «адъютанты» последовали его примеру. В это время Ладо пригласили к тому столику, где восседал этот подонок Гиви. Мне почему-то захотелось под предводительством Ладо пинками выгнать эту свору из зала. Но он, разумеется, в окружении сопровождающих лиц тут же направился к ним, чем вызвал там всеобщую радость. В конце концов все смешалось. Дружки Гиви подскочили к нам, пригласили нас за свой стол, всучили стаканы; пили за наше здоровье, и мы пили за них, кто-то обнимал меня, клянясь в вечной любви и дружбе. Ладо ревел в полный голос, Парнаоз целовал Гиви, как любимого брата, Вахтанг кому-то изливал душу, только Каха спокойно держался в стороне, насмешливо глядя на эту картину. Один из Гивиных собутыльников, преждевременно облысевший парень с коварным лисьим лицом, назвавшийся Тамазом, воспылал ко мне исключительной любовью. Его покорный, настороженный взгляд и угодливая улыбка, характерная для подхалимов, вызывали во мне жалостливое чувство, я жалел его за то, что он был льстецом. Может быть, он и сам не хотел или ему не нравилось быть льстецом, но что поделаешь, он был создан таким. Я обнял его, будто хотел ободрить, хотя не совсем понимал, почему он нуждается в моем ободрении, и так, обнявшись, мы вышли из ресторана. Впереди, бася на всю улицу, шествовал Ладо, Парнаоз, повиснув на руке Гиви, не умолкая, клялся ему в любви и преданности. Поведение Парнаоза мне не понравилось.

– Оттащи его от этого типа, – сказал я Кахе.

– От какого?

– От Гиви, или как там зовут эту мразь?!

Потом мы распрощались. Ладо сел в машину и укатил. Тамаз расцеловался со мной, выразив надежду на скорую встречу, улыбнулся своей угодливой улыбкой и присоединился к Гиви.

Друзья мои тоже отправились по домам, и я остался один.

Было очень поздно. На улице – ни души. Я застегнул пиджак на все пуговицы, поправил галстук, сунул руки в карманы брюк и медленно пошел домой. Меня слегка пошатывало… Теплая апрельская ночь навевала смутную и приятную грусть. Латунная луна светила над городом, длинные облака плыли от Нарикалы к горам Коджори. Весенний ветерок, нежный и легкий, как дыхание красивой женщины, мягко, ласково касался молодой листвы… Опустив голову, я шагал, радуясь тишине. После ресторанного гвалта она успокаивала нервы. Из темных садов временами доносился птичий щебет. Я глядел под ноги. Свет, падавший из витрин, освещал тротуар. Каждый мой шаг сокращал время этого неожиданного и странного блаженства, мне не хотелось уходить с улицы, но надо было идти домой и ложиться спать. Потом какая-то машина пронеслась мимо и остановилась неподалеку. Из нее выскочили несколько человек и кинулись ко мне. «Чего им надо?» – подумал я и тут же узнал Гиви, плешивого Тамаза и остальных, которые в ресторане клялись мне в вечной дружбе. Их напряженные, бледные лица не понравились мне, и я остановился. Интересно, что случилось?

– Что ты сказал обо мне? – резко спросил Гиви, преграждая дорогу. Я заметил, что у него дрожит челюсть.

– Что сказал? – искренне удивился я.

– Кто это, по-твоему, мразь?!

Я моментально вспомнил все. Чему можно удивляться в этой жизни, но такой гнусности я все-таки не ожидал. Нервно улыбнувшись, я вытащил руки из карманов. Животная злоба кривила их беспощадные, вероломные лица, и у меня горько сдавило сердце. Я стоял, будто обложенный зверь, но в тот миг, в то мгновение любовь к правде пересилила инстинкт самосохранения. Не произнося ни слова, я плюнул в глаза Гиви, этим ответив на его вопрос, и тут же залепил пощечину бледному, ни слова не проронившему Тамазу. Что-то твердое, как камень, угодило мне в лицо. В глазах потемнело, в мозгу сверкнули искры, я полетел, тяжело стукнулся обо что-то и свалился. «Убей, так его!..» – я слышал брань и понимал, что сейчас они убьют меня. Неописуемый страх овладел мною и, валяясь на асфальте, дергаясь под их пинками, я старался не шевелиться, чтобы они не приняли мое движение за попытку, сопротивляться и не разъярились еще больше. И этот страх, эта животная трусость, малодушная предусмотрительность или трезвость, преодолеть которую не хватало сил, растоптали и убили мою душу; я ощущал себя последним ничтожеством. От мучительного чувства беспомощности и ничтожества я возненавидел весь мир; мне хотелось разреветься; я закрыл голову руками, потому что вместе со всепоглощающей ненавистью инстинкт самосохранения руководил мной; беспощадные пинки сыпались со всех сторон, мяли мое тело, врезались в него, потом что-то горячее обожгло лопатку, и тут я словно оторвался от земли, словно полетел куда-то, и разом все померкло, сгинуло…

Было темно…

Сначала была тьма, потом ее прорезала белая, сверкающая, изогнутая, как молния, линия; прорезала, натянулась и лопнула. Снова – тьма. Потом эта тьма начала наливаться огнем, и, заполнив все пространство, огонь сжался, уплотнился, собрался в раскаленный шар и тут же взорвался, забрызгав огненной лавой черное безграничное пространство, и эта лава, стекая, слилась в длинную ленту, в тонкую линию, натянулась и снова лопнула. Все началось сначала – возникали, растягивались и рвались сверкающие нити. Тянулись от одной невидимой точки к другой и лопались. Что-то зловещее было в этих нитях, зловещее и необычайное. Но некому было чувствовать и осмысливать это. Были только линии, которые вспыхивали, как космическая катастрофа, и гасли. И был мрак, где сверкающие точки приближались друг к другу, сталкивались и безмолвно взрывались, извивались слепящими прихотливыми молниями и с немыслимой скоростью рассекали бесконечное пространство.

…Помню, как я выбрался из этой бесконечности, объятой тьмой. Исчезли линии, и точки, но темная завеса все еще висела перед глазами. Неожиданно оттуда, с той стороны завесы, донесся когда-то знакомый, где-то слышанный голос. Это было рыдание, и когда я догадался об этом, то вспомнил, что где-то и когда-то слышал этот голос или звук; что-то сдвинулось в полной мгле, мрак побледнел, и мне показалось, будто где-то открылись ставни и луч света проникал в меня. И вместе с этим лучом все более отчетливо слышал я рыдающий голос женщины:

– Он умер?

– Нет, пока еще жив…

– Выживет?

– Вряд ли, в сознание не приходит…

Этот рыдающий голос был знаком. Он походил на голос Софико. Откуда доносился ее голос, где я находился? Но раз я слышал голос Софико, то понял, что речь шла обо мне. Удивительно равнодушно воспринял я приговор, который вынесла мне неизвестная женщина. Ее слова будто не касались меня. У меня не было сил вникать в их смысл. Не было сил пугаться и удивляться. Я ощущал одно – я существую, но все было мне безразлично. Жизнь и смерть уподобились друг другу, словно во мне стерлась граница, разделяющая их. Я понимал, что тем женщинам казалось, будто я без сознания, тогда как я уже пришел в себя и слышал их разговор, только у меня не было ни сил, ни желания говорить им, что я очнулся. Все было безразлично. Я чувствовал, как оживают ощущения, чувствовал жажду и вместе с возрождением ощущений ко мне возвращалась способность рассуждать, постепенно пробуждалось сознание, и сейчас это было непривычно. Как будто душа моя рождалась заново, отделялась от хаоса, приобретала очертания, припоминала забытые предметы… Я уже улавливал больничный запах, уже знал, что лежу в постели, знал, что сейчас день, потому что тьма, стоявшая перед глазами, все больше и больше рассеивалась, напоминая рассвет, и одновременно откуда-то издали доносился до меня дневной шум. Мне хотелось сказать, что я жив. Хотя какое это имело значение? Самым главным сейчас для меня была вода. Нестерпимо пересохло в гортани, мне хотелось пить. И чем больше мучила жажда, тем яснее осознавал я, где нахожусь. Я уже ощущал собственное тело. Чувствовал плотность бинтов, запах лекарств, слышал мужской кашель, ощущал чье-то прикосновение ко лбу, и мне хотелось пить…

– Приходит в сознание, губами шевелит…

Сейчас я уже понимал, что двигаю губами, но никак не мог разомкнуть тяжелые, словно свинцом налитые, веки. Внешний мир и время будто окаменели, затвердели, и я никак не мог проникнуть в них, но вместе с жаждой меня уже тревожила боль, тревожила и радовала, потому что боль – это жизнь. И теперь мне уже хотелось жить, уже не было безразлично – умереть или вернуться к жизни, все происходящее уже касалось меня, меня с моей болью и нестерпимой жаждой, но голоса́ вокруг умолкли, видимо, меня оставили одного или наступила ночь…

А мне не хотелось оставаться одному, впрочем, какое это имело значение? Главным была вода и то, что все резче пробуждалась боль и пробуждала сознание. Перед моими глазами снова стоял мрак, и в конце концов я понял – это был мрак без тех страшных изломанных линий и сверкающих точек. Это была темнота больничной палаты. Рядом лежали спящие люди. За окном стояла ночь. Я лежал у окна. В ногах, откинувшись на спинку стула, дремала женщина в белом халате. Кто она? Моя тетя или медсестра? Но меня это не интересовало. Я видел палату, видел ночь, слышал дыхание больных. Я лежал с открытыми глазами и видел белесый потолок, белесые стены и темноту, заполнявшую пространство между этими стенами. Где-то в темном саду шумела вода, и я чувствовал – рассветает, начинается новый день, наверное, садовник поливает деревья из резинового шланга, и струя воды промывает листву. Вода текла, лилась, струилась, пропитывала землю, где-то совсем близко с грохотом промчался поезд, один из больных перевернулся на бок, скрипнула кровать, потом шум воды поглотил все остальные звуки; щедрым, беспрерывным потоком, плеща и журча, лилась вода, и мне чудилось, будто за больничной стеной начинается дремучий лес, в чаще которого, гремя, низвергается со скалы водопад; и одновременно глухая боль пронзала мне сердце, я не знал, за что терплю такие мучения, но тут же забывал все, только донимала жажда, хотелось войти в лес и припасть к потоку… Надо бежать от этой мерзости, от этих выродков, думал я, и слезы ручьем текли по лицу, потому что я вспоминал, как когда-то любил этот город и его обитателей. Я должен вернуться к природе, все должны вернуться к ней, восстановить оборванную связь, чтобы окончательно не растерять то, что дано нам провидением. Я должен жить просто и естественно, не цепляясь за ненужное и необязательное, выдуманное мной самим. Мне представлялось, будто я понял, что мне нужно. В ту ночь меня так скрутило и так захотелось жить, что я поклялся: «Господи, если я выкарабкаюсь, я брошу этот город, уеду куда-нибудь и заживу себе тихо, скромно…»

С того дня я пошел на поправку. Постепенно набирался сил, ушибы мои заживали, ножевая рана на лопатке затянулась. Мое бытие складывалось из мелких, незначительных радостей, связанных с выздоровлением. Придавало бодрости и общение с больными, находившимися в таком же положении, как и я. Но я уже был не тот, каким был до больницы. Словно какая-то неведомая струна лопнула в моей душе. Что-то потерял я, не знаю, была ли это вера или нечто другое. Я разуверился в ком-то или в чем-то. Может быть, неправильно обобщать частный случай, но в ту пору мне казалось, будто не конкретное лицо, – разумеется, подонок – всадил мне в спину нож, но широко распространенное явление, стоящее за этим частным лицом, и от таких мыслей терялась надежда, рушилась вера и разгоралась жажда мести. От этих выродков можно было ожидать всего, но несравненно больше удивляли меня родители, родственники, друзья, знакомые и соседи Гиви и Тамаза, беззастенчиво являвшиеся ежедневно ко мне в больницу.

– Ты знаешь, кто ударил тебя ножом?

– Не знаю, – отвечал я.

– Ну, тем более. Раз ты выжил божьей милостью, дорогой Тархудж, не стоит губить ребят, не жалуйся, друг, тебе ведь не станет лучше! Скажи, что прицепились какие-то неизвестные, затеяли драку, они, мол, и виноваты…

– Значит, на неизвестных свалить?

– Конечно, дорогой. Разве так не лучше?

– А если они еще кого-нибудь убьют?

– Что ты, дорогой, как можно?! Они уже одумались, очень переживают…

Я молчал.

– Не губи нас, мы твои должники по гроб жизни. Если понадобятся деньги на санаторий или на что-нибудь, не сомневайся…

Я опять молчал.

– С кем в молодости не случалось ошибок? Все вы, молодые, одним миром мазаны!

Я продолжал молчать. У меня не было никакого желания разговаривать с этими людьми.

– Тамаз талантливый парень, не губи его, он в этом году кончает аспирантуру. И этот паршивец Гиви одумался, наконец-то взялся за ум, учиться начал… Горяч он больно, а так не злой… Прости их, дорогой Тархудж, мы должны помогать друг другу, должны терпеть друг друга, мы ведь грузины…

– Это точно, мы воистину грузины…

– Большие люди заинтересованы в том, чтобы уладить эту историю, с этим тоже надо считаться…

Я слушал и удивлялся, что мы изъясняемся на одном языке, являемся детьми одной нации; и, если нация подразумевает в человеке еще нечто общее, кроме общности языка и территории, они должны были подумать о том незаслуженном оскорблении, которое навсегда врезалось в мою душу, должны были представить ту минуту, когда я сам себе казался не человеком, а полнейшим ничтожеством, тлей, которую ничего не стоит раздавить, растоптать, стереть с лица земли. Но ни в одном из них не замечалось и тени стыда. Они нагло улыбались, заглядывали мне в глаза, и все это ранило душу острее, чем оскорбления, ушибы и синяки. Меня еще сильнее тянуло уехать отсюда, скрыться где-нибудь в дремучем лесу, лежать на зеленой траве, смотреть в синее небо и думать о жизни…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю