Текст книги "История всемирной литературы Т.4"
Автор книги: Георгий Бердников
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 82 страниц)
Вслед за гуманистами эпохи Возрождения Опиц утверждал, «что задача литературы состоит в том, чтобы подражать природе», но тут же делал характерную оговорку: «И пусть она (т. е. литература. —Б. П.) описывает явления не в том виде, в каком они являются, но в том виде, в каком они могли бы быть или должны были быть». Эту оговорку не следует понимать так, будто Опиц, подобно многим немецким поэтам барокко, отвергал земной мир во имя мира сверхчувственного. Речь здесь идет лишь об идеальной модели реального земного мира, на почве которого Опиц неизменно стоял. Отвергая плоский гробианизм XVI в., он тянулся к нравственному и эстетическому совершенству, хотел видеть жизнь прекрасной, в то время как она была изуродована войной и убожеством немецких порядков. И Опиц, вопреки своим идеализирующим тенденциям, нередко говорил о ней суровую правду. К тому же принцип «подражания природе», хотя и облагороженной, требовал от литературы по меньшей мере пристального внимания к окружающему миру. Поэт обязан считаться с тем, что жизнь многообразна и многопланова. Поэтому «не следует обо всех явлениях говорить одинаково», но для обозначения явлений «важных», «средних» и «низких» надлежит подыскивать подобающие слова.
Портрет Мартина Опица
1631 г. Гравюра Якоба ван дер Гейдена
Стремясь навести «порядок» в немецкой литературе, Опиц точно указывает, к каким именно жанрам и формам следует обращаться просвещенному поэту (героическая эпопея, трагедия, сонет), и что представляют собой эти жанры, и какая среди них существует иерархия.Большое внимание уделял Опиц также чистоте немецкого литературного языка, из которого он предлагает изгнать диалектизмы и варваризмы. Он ратует за изящество поэтической речи и требует, чтобы «слова были чистыми и ясными», не проходит он также мимо вопросов, связанных с рифмой, строфикой, метрикой и ритмикой, стремясь утвердить в немецкой поэзии принципы силлабо-тонического стихосложения, шедшего на смену старомодному силлабическому книттельферзу.
Современники ценили лирические стихотворения Опица, наполненные отзвуками античной и европейской ренессансной поэзии. Но в мир человеческих радостей ворвалась бесчеловечная война, и Опиц укоряет себя за то, что среди неслыханного ужаса и горя он продолжает «петь песни о любви, о благосклонном взоре», в то время когда жизнь требует от поэта совсем иных, суровых песнопений (сонет «Средь множества скорбей, средь подлости и горя»).
И Опиц стал писать о горе отчизны, о горе народном. В своем наиболее значительном творении, в «Слове утешения средь бедствий войны» (1620—1621, изд. 1633), написанном «героическим» (александрийским) стихом, расставаясь с лучезарным царством поэтического вымысла, он низводит муз с облаков на истерзанную немецкую землю. Обещая говорить суровую правду о жестокой войне, он не скрывает того, что сердце его переполнено великой скорбью. Ведь некогда славная Германия стала добычей иноземцев. Поля засеяны трупами, обильно политы кровью вместо дождя. Изо дня в день растет горе отчизны. При этом тяжеловесная элоквенция, к которой питает пристрастие Опиц, не лишает поэму внутренней силы и живости. Ведь поэт говорит не о Троянской войне, окутанной мглой веков, а о том, что непосредственно касалось всех. Он не только летописец, но и трибун, и проповедник, взывающий к уму и сердцу читателей. Он вовсе не хочет своим рассказом довести людей до отчаяния. Поэзия не должна быть источником человеческой слабости. Ей надлежит укрепить твердость духа. Быть стойким в несчастиях и испытаниях, не отрекаться от добродетели, всегда сохранять нерушимую верность богу и отчизне – вот что достойно настоящего человека. Вот к чему призывает своих соотечественников поэт.
И в других своих монументальных произведениях Опиц выступает как трибун и наставник. Например, в дидактической поэме «Везувий» (1633) он прославляет силу человеческого разума, проникающего в тайны природы, этой великой «матери всего сущего». Он толкует о причинах землетрясения и извержения вулканов. Но разве огненная лава Везувия может сравниться со страшной войной, которая испепеляет Германию? Померк разум воюющих. Терситы убивают Ахиллов. И поэт молит небеса даровать измученной стране мир и свободу. Опиц не может не говорить о войне, как не могли не говорить о ней другие поэты, близко к сердцу принимавшие страдания отчизны.
В «Похвальном слове богу войны» (1628), изображая бесчинства ландскнехтов, пускающих по ветру целые деревни, он стремился также ответить на вопрос, почему из века в век люди воюют. В сребролюбии видит Опиц одну из главных причин, порождающих войны. Кровью отмечен извилистый путь цивилизации.
Естественно, что о долгожданном мире Опиц, да и не он один, мечтал как о величайшем благе. Мир означал конец разорения и нравственной деградации Германии. Мир возвращал человека к труду и созиданию. Поэтому в ряде стихотворений и поэм («Стихи похвальные поселянскому житию», 1623; «Златна, или О душевном спокойствии», 1623; «Фильгут», 1629) Опиц так настойчиво воспевал тихие сельские радости на лоне плодоносной природы. Его идилии – не великосветский маскарад, не жеманная игра в «золотой век», но благородная мечта о жизни, очищенной от алчности и разрушительной ненависти. К названным произведениям примыкает также написанная прозой и стихами «Пастораль о нимфе Герцинии» (1630), действие которой происходило в судетских горах, отделяющих родину поэта Силезию от Чехии. Прекрасная нимфа Герциния увлекает поэта и его спутников в горные недра, показывая великие сокровища, таящиеся под землей. Лиловый аметист, багровые гранаты, многоцветный агат, прозрачный алмаз и другие самоцветы поражают своей красотой пришельцев. Залегают здесь и такие драгоценные и полезные металлы, как золото, серебро, олово, медь и железо. У этой необычной пасторали есть тенденция, характерная для Опица. Поэт прямо заявляет, что в труде таится великое благо. Не меч, а труд ведет человека к вершинам жизни.
Подобно другим немецким поэтам XVII в. Опиц написал немало духовных стихов. Но и в этих стихах, используя библейские образы и мотивы, он откликался на трагические события тех лет. О народном бедствии гласят переложения псалмов 85 и 137 («На реках Вавилонских мы сидели и плакали»), глубоким трагизмом пронизаны переложения «Плача Иеремии». Поэт рисует картины опустошения, народной нищеты и неволи. И, как бы бросая вызов иноземным завоевателям, Опиц создает героическую библейскую драму «Юдифь» (1635), в которой прославляет подвиг отважной женщины, убивающей кровавого тирана Олоферна и тем самым освобождающей свой народ от иноземного гнета.
Значительным вкладом в культурную историю Германии были переводы Опица из античных («Троянки» Сенеки, 1625, и «Антигона» Софокла, 1636) и новых авторов (роман Дж. Барклая «Аргенида», 1626—1631). А переведенная им с итальянского мифологическая пастораль Ринуччини «Дафна» (1627) стала первой немецкой оперой. Музыку к ней написал крупнейший немецкий композитор добаховского периода Генрих Шютц.
Выше уже отмечалось, что стремление Опица «навести порядок» в немецкой словесности вполне соответствовало требованиям времени. Это стремление вместе с ним разделяли многочисленные языковые академии или общества, возникавшие в различных частях страны при благосклонном содействии феодальных монархов. Членом старейшего «Плодоносного общества», организованного в 1617 г. в Веймаре по образцу итальянской Академии делла Круска, был Опиц. «Плодоносное общество», или «Орден пальмы», как оно с 1651 г. стало называться, а за ним и другие немецкие академии (страсбургское «Общество ели», возникшее в 1633 г., и др.) ставили перед собой задачу очищения немецкого языка от засилия иноземных слов, диалектизмов и прочего. В условиях немецкого партикуляризма и военной неразберихи эта борьба за усовершенствование и унификацию немецкого национального языка являлась начинанием бесспорно патриотическим. К тому же в ней деятельное участие принял такой видный лингвист и писатель, как Юст Георг Шоттель (1612—1676), член «Плодоносного общества», автор «Обстоятельного труда о главном немецком языке» (1663), в котором устанавливались нормы немецкой грамматики, а также набрасывалась широкая картина развития немецкого языка и литературы. Подобно другим, он скорбел о трагическом положении Германии и на исходе Тридцатилетней войны написал аллегорическую пьесу «Победа мира» (1642), призывавшую долгожданный мир сойти на немецкую землю, истерзанную кровожадным Марсом. Попутно он обличает жеманных кавалеров, раболепствующих перед всем иностранным и высокомерно считающих свой родной язык варварским и старомодным.
Впрочем, для эстетического развития Германии деятельность «языковых обществ» имела гораздо меньшее значение, чем для языковой практики, хотя зачастую и ограниченной узкой придворной сферой. Зато семена, брошенные Опицем, дали богатые всходы.
У него было много единомышленников и последователей не только в Силезии, но и в других частях Германии. Подобно своему наставнику, они писали светские и духовные стихотворения, стремясь разнообразить строфические и метрические формы немецкой поэзии. Даже духовные песнопения облекались подчас в сапфические строфы (И. Херман). Поэты воспевали возлюбленных под различными вымышленными буколическими именами (Цинтия, Фирилена, Филозетта и т. п.), взывали к Амуру, нимфам и гамадриадам, декламировали о величии бога, о быстротечности всего земного, рассуждали о вечности, слагали похвальные слова дружбе, книгопечатанию, музыке и, конечно, скорбели о несчастии отчизны. Адептов нового направления многое объединяло, но полного единообразия в их творчестве все-таки не было. Если, например, поэтам силезской группы присущи были известная академическая сухость и рассудочность, то задорный дух студенческого застолья врывался в поэзию лейпцигского круга, наиболее талантливым представителем которой, несомненно,
был сын саксонского пастора Пауль Флеминг (1609—1640), один из самых замечательных лириков XVII в.
Почитатель Петрарки и античных поэтов, охотно писавший по-латыни, он чуждался плоского филистерского педантизма. Повсюду видел он кипение страстей. Они бурно изливаются в любовном порыве, в жажде радости и веселья, в сверкании знойных красок. Увлекаемый вихрем веселья, поэт пускается в неистовый пляс, а вокруг него, сомкнувшись в гигантский хоровод, пляшет и ликует Вселенная. Под звуки свирелей на зеленом лугу пляшут стада, охваченные любовным томлением. В небе под музыку сфер пляшут звезды, разодетые словно на свадьбу. Под пение дождевого ветра пляшут хмурые черные тучи. Внимая пению нимф, пляшут волны, обнимая одна другую. Даже пестрая толпа цветов как бы движется в неугомонной пляске, когда влюбленный ветерок припадает к их росистым головкам («Танец»). Повсюду ликует, кричит, поет и пляшет Любовь. Мир содрогается от ее властной поступи. «Я хочу, я должен, я обязан тебя любить!» – восклицает Флеминг, обращаясь к строптивой красавице («Любовная жалоба»). Он знает, что влюбленная природа будет радоваться его счастью; нимфы будут смеяться и танцевать, сплетая пестрые венки, прислушиваясь к веселым звукам его пастушеской флейты («Лишь бы она захотела»).
Мир выступает у Флеминга в праздничных одеждах. Приветствуя новобрачных, на землю льются золотые солнечные лучи; набухло чрево земли перед близкими родами; вздымается зеленое озеро; источники брызжут из земных жил, принарядились долины, изукрасились поляны, блещет убранство гор; растут «волосы лесов»; и небо и солнце, поля и озера, источники, сады и скалы, долины, леса и горы – все поет сладостную брачную песню (сонет «На одну свадьбу»). Любовь обновляет землю. Она повсюду. И поэт погружается в радости любви, как в необъятное море. Оно несет его на своих высоких волнах. Возлюбленная дороже для него всех сокровищ мира («Похвальное слово одной»). О, как хотел бы он, чтобы все его тело стало сплошным ртом, созданным для поцелуев! («К ее устам»).
Но не только хмельная любовь влечет к себе поэта. Его радуют и восхищают звуки, ароматы и краски раскинувшейся вокруг него Вселенной. Природа несет ему тучные гирлянды своих плодов. И Флеминг как истинный язычник приемлет эти роскошные дары природы. Он слышит голоса дриад, ореад и сильванов. Он видит, как плещутся в речной воде наяды. Ведь он, как язычник, влюблен в красочное великолепие мира. Не случайно он так любит цветы. Цветы сплетаются у него в роскошные венки. Май разукрашивает цветами девичьи щеки («Для одной девушки»). Мир не существует для него без красочного убранства. И природа не застыла для него наподобие холодного гипсового слепка. Небеса ласково улыбаются людям, долины наряжаются, а у лесов растут волосы. И надо всем сияет лучезарный Феб – утешение людей, краса богов («Печаль»).
При всем том в языческой поэзии Флеминга есть нечто тревожное. Уж очень напряжены его страсти, уж очень афиширует поэт свое клокочущее жизнелюбие, как будто стремится оглушить себя каскадом чувственных радостей. Ведь жить приходилось Флемингу в свирепое, мрачное время. Поэтому за взрывами бурного веселья у него неотступно таится мысль о быстротечности, уязвимости всего земного, и он призывает возлюбленную ловить краткие миги наслаждения («Побуждение к радости»). Поэтому в себе самом, стоически ищет он опору земного бытия (сонет «К самому себе», 1636), хотя и ощущает глубокий внутренний разлад, не дающий ему ни минуты покоя («Спор с самим собой»). Поэтому наконец, в упоении воспев солнце радости и радость солнца, Флеминг заявляет, что душа человека больна (сонет «Он все свершил достойно»), и в приступе меланхолии даже отрекается от мира, который он так любил, называя его «чадом», скоплением вредных паров (сонет «Новое намерение»). С вакхическим сенсуализмом сталкивается у Флеминга религиозное отречение. Так дух барокко, порожденный трагизмом немецкой жизни, овладевает поэзией талантливого опицианца.
Флеминг пишет духовные стихи, обрабатывает покаянные псалмы Давида (1631). В ряде стихотворений откликается он на события военного времени. Поэта-лютеранина радовали победы шведского короля Густава Адольфа («Благодарственная песнь», 1632), но ужасали страдания любимой отчизны, которая, еще не умерев, уже кажется мертвой («Господину Олеарию», 1636). В «Похвальбе пехотинца» нарисован выразительный портрет ландскнехта, которому совершенно безразлично, кому служить, лишь бы плата была высокой и можно было бы грабить мирных жителей. И Флеминг мечтает о том дне, когда Марс прекратит наконец свои кровавые затеи и меч будет перекован на мирный плуг («Ода на новый, 1633 год»).
Значительным событием в жизни Флеминга были путешествия в Россию и Персию, которые он в 1633 г. и 1636 г. предпринял с посольством герцога Голштинского. Секретарь посольства Адам Олеарий, человек ученый и склонный к литературе, помог ему принять участие в экспедиции.
Став «Орфеем немецких аргонавтов» (А. В. Шлегель), Флеминг написал немало стихотворений на русские темы. Ряд этих стихотворений Олеарий включил в свое «Описание нового путешествия на Восток» (1-е изд., 1647), имевшее большой успех у читателей. Несколькими годами ранее он опубликовал в 1641, 1642 гг. сборники немецких стихотворений рано умершего поэта. Судя по всему, в России многое понравилось Флемингу. Большое впечатление произвели на него красота и богатство «златоглавой Москвы» (сонет «К Москве»). Покидая «великий город», он желает ему «всего хорошего» («Когда голштинское посольство выехало из Москвы в Персию в июне 1636 года»). В форму сонетов облек он различные волжские сказания, например сказание о Казацкой горе, незадолго до того служившей пристанищем казацкой вольницы. Он советует не верить тем, которые хулят Россию, презрительно называя ее варварской. С большой теплотой вспоминает он об одной русской супружеской чете, которая пленила его своей добродетелью и трудолюбием («Новгородская идиллия»). И, радуясь тому, что он находится в стране, вкушающей блага мирной жизни, Флеминг выражает надежду, что и в его любимой отчизне вскоре воцарится долгожданный мир («К голштинским посланникам»). Ряд стихотворений Флеминга, посвященных Москве, в XVIII в. перевел на русский язык А. П. Сумароков.
Среди поэтических жанров, рекомендованных Опицем, упоминалась эпиграмма, освященная авторитетом Марциала. Жанр этот с большим успехом культивировал опицианец Фридрих фон Логау (1604—1655), выдающийся поэт-сатирик. Он не стремился приукрашивать жизнь, но со скорбью и негодованием говорил суровую правду о своей злополучной отчизне, превратившейся в страну страха и ужаса, в которой торжествуют злоба, зависть, коварство, лицемерие, насилие, разбой и убийство. Чаще всего эпиграммы Логау представляют собой сжатые рифмованные изречения («Наш современный мир – совсем как тот ковчег: в нем всюду виден зверь и редок человек». Перевод Б. Тимофеева). Логау знал Марциала и учился у него. Но он также связан со старинным немецким шпрухом, с народными пословицами и поговорками. Не всегда его эпиграммы сатирически заострены, иногда это философские и лирические миниатюры, но сатирическая тенденция в них заметно преобладает.
Дворянин, придворный, Логау в то же время не был придворным поэтом, льстивым и угодливым. О придворных нравах и обычаях он всегда отзывался чрезвычайно резко. С презрением писал он о лицемерии и раболепии куртизанов, в совершенстве усвоивших только одну науку – науку быть бесстыжим. Впрочем, и князья ведь не желают иметь слуг, обладающих совестью и заботящихся об общем благе. Кто хочет жить при дворе, должен, как осел, реветь неизменно: «Да». Насмехался Логау над феодальной спесью и вслед за гуманистами эпохи Возрождения утверждал, что истинное благородство заключено не в громких титулах и древнем роде, но в добродетели, т. е. в нравственных достоинствах человека. Сословной спесью заражены также бюргеры, свысока поглядывавшие на мужиков. Но что сталось бы с бюргерами без труда землепашца? Ведь бюргеры из хлеба делают навоз, в то время как мужики из навоза делают хлеб. Между тем положение немецкого крестьянства поистине ужасно. Его душат многочисленные подати и оброки. Ландскнехты буйствуют по деревням и селам. Солдат существует, пожирая; крестьянин погибает, созидая. И Логау не устает скорбеть о бедственном положении Германии, опустошенной Тридцатилетней войной. Его не радует даже мир, которого все так страстно ждали. Ведь «немецкий мир» куплен ценой всеобщего истощения.
Но война разрушила не только благосостояние народа. Она повергла страну в пучину невежества и морального одичания. Настало время для святош и лицемеров. Все стали такими стыдливыми, что не могут видеть обнаженную правду. В упадок пришла также национальная гордость немцев. Подобно обезьянам, перенимают они французские обычаи и моды.
Характерно, что вольнодумные эпиграммы Логау, содержавшие нападки на придворные нравы, княжеский деспотизм, сословную спесь, не вызвали интереса в кругах «большого света», зато их высоко оценил великий немецкий просветитель Лессинг, издавший в 1752 г. совместно с Рамлером книгу избранных эпиграмм забытого в то время поэта.
В стране, где Реформация все время сталкивалась с Контрреформацией и на протяжении тридцати лет война шла под конфессиональными лозунгами, религиозные мотивы все время отчетливо звучали в поэзии. Ведь даже такие по сути дела светские поэты, как Опиц, Флеминг, Симон Дах и другие представители силезской школы, охотно писали духовные стихи. Но были в XVII в. поэты, всецело посвятившие свой талант религиозной теме.
Таким поэтом был, например, ученый иезуит Фридрих Шпее (фон Лангенфельд, 1591—1635), автор сборника духовных стихов «Соперник соловья», напечатанного лишь в 1639 г. Впрочем, Шпее – фигура сложная. Будучи ревностным католиком, он вместе с тем решительно выступал против ведовских процессов («Предостережение судьям, или О ведовских процессах», 1631), инспирировавшихся церковью. Как поэт он, подобно Опицу, подчинял свои стихи определенным метрическим правилам (его излюбленными размерами были ямб и трохей), а также обращался к античной литературной традиции. Значительное место среди его стихотворений занимают пастушеские эклоги. О рождении, страстях, смерти, воскресении и величии Иисуса Христа красноречиво рассуждают пастухи Дамон, Гальтон и др. Даже Христос выступает в обличии юного пастуха Дафниса. Но от уравновешенных классических эклог эклоги Шпее отличаются барочной взвинченностью чувств и красочным великолепием образов и метафор. Белые жемчужины катятся из глаз Христа на зеленую мураву, из ран его падают алые кораллы («Эклога о кровавом поте Христа»). Потрясенные смертью Дафниса, земля и небо облекаются в траурные коричневые одежды. Скорбящая матерь божья, обращаясь к месяцу и звездам, называет светила небесные золотыми яблоками, золотыми звездами, золотыми жемчужинами, золотыми самоцветами и светильниками («Плач матери Христа по поводу смерти ее сына»). Летом природа облекается в зеленый шелк. Чело зари украшают багряные розы. Ярче рубина сверкает солнце. Вседержитель выступает в роли живописца, искусно разрисовывающего поля, сады и луга («Эклога, в которой пастухи рано утром славят господа»). Для поэтического мира Шпее характерно не только изобилие красок, но и изобилие звуков. Не случайно поэт назвал свою книгу «Соперником соловья». На золотой скрипке пастух Дамон прославляет воскресение Христа («Пастушеская песнь о Христе и воскресение Христа»). Творческую мощь бога воспевают лютня, скрипка, флейта, арфа, рожок и звонкие трубы («Другая хвалебная песнь творцу»). С изобилием цвета и звуков сочетается в книге Шпее изобилие чувств, изливающихся широким потоком. В этом отношении примечательны хотя бы любовные песни невесты Христовой, томящейся по небесному жениху, воспринявшие традицию мистической литературы Средних веков. Купидон пронзил ее сердце тысячью стрел, и оно пылает любовью. Ее манят алые уста Иисуса, его белые, лебединые руки. Умереть на груди Христа – для нее высшее блаженство, дарующее истинную жизнь. И она прославляет «сладость в страдании» и «страдание в сладости» и желает, чтобы они вечно пребывали в ее пылающем сердце («Вторая любовная песня невесты Христовой»). В то же время в напряженной барочной поэзии Шпее подчас ясно слышатся отзвуки старинных народных песен, простых и задушевных. Шпее присуще очень тонкое чувство природы, подкупающее своей теплотой. К лучшим образцам немецкой поэзии относятся, например, начальные строфы «Любовной песни невесты Христовой», посвященной приходу лета.
Тонкое чувство природы присуще также виднейшему лютеранскому поэту XVII в. Паулю Герхардту (1607—1676), автору ста двадцати церковных песен, появлявшихся в печати с 1648 по 1675 г. После хоралов М. Лютера песни Герхардта – самое значительное явление в немецкой евангелической поэзии. Тесно связанные с национальной традицией, они во многом отличны от евангелической поэзии предшествующего столетия. Если в хоралах Лютера звучал могучий голос церковной общины, то в песнях Герхардта на первый план выдвинулось личное начало. Между человеком и богом исчезают разделяющие их пространство и время. Человек вступает в непосредственное общение с вседержителем, который утрачивает черты иератической недоступности. Так, скорбя о страданиях Христа, поэт не только признает долю своей личной вины в этих страданиях, но и как бы стоит у подножия креста, надеясь принять в свои объятия тело умершего спасителя («Пред ликом господа нашего Иисуса», 1656). В более ранней песне «Пробудись, мое сердце, и пой» (1648) поэт слышит ласковые слова бога, обращенные непосредственно к нему, и он взамен ладана преподносит ему свои песни, уповая на то, что господь изберет его сердце своим жилищем. Радостью наполняет поэта также лицезрение цветущей и плодоносной природы, этого великого дара божьего. Особенно привлекательна «Песнь о лете» (1656), написанная удивительно просто, без модных в то время прециозных побрякушек. Естественную красоту нарциссов и тюльпанов поэт предпочитает драгоценным шелкам царя Соломона. Впрочем, и другие произведения Герхардта обычно лишены барочных украшений. Когда же в 1648 г. наступил долгожданный мир, поэт горячо приветствовал его в «Благодарственной песне в честь провозглашения мира», призывая соотечественников навсегда покинуть кровавую стезю войны. Широкая популярность песен Герхардта, несомненно, во многом объяснялась их простотой и человечностью. В пору тяжелых испытаний они укрепляли дух людей, спасали их от отчаяния. Герхардт принадлежал к числу любимых поэтов И. С. Баха, использовавшего стихи поэта в рождественской оратории и в некоторых из кантат. Стихи Герхардта звучат также и в знаменитом сочинении И. С. Баха «Страсти по Матфею».
ГРИФИУС
По мере того как углублялся трагизм немецкой жизни, порожденный войной и феодальной реакцией, в немецкой литературе все громче звучали голоса барокко. Характерно, что классицизм с его уравновешенностью и твердой верой в незыблемость земных гражданских ценностей, столь пышно расцветший в соседней Франции, не смог пустить в Германии того времени глубоких корней. Он был смят и раздавлен налетевшей военной бурей, нанесшей стране такой моральный и материальный ущерб, от которого она долго не могла оправиться. В сущности самой высокой вершиной немецкого классицизма XVII в. так и осталось творчество его основоположника Мартина Опица. Но и Опица коснулись веяния барокко, коснулись они П. Флеминга и других адептов Силезской школы, не говоря уже о Фридрихе Шпее, поэзия которого была барочной в своей основе.
Но подлинной силы поэзия немецкого барокко достигла в творчестве Андреаса Грифиуса (1616—1664), родившегося в семье пастора в Глогау (Силезия) накануне войны и с детских лет вкусившего горечь трагических десятилетий. Грифиус не отвергал завоеваний Силезской школы и даже стремился их приумножить. Подобно Опицу, он начал с латинских стихов (поэма «Неистовство Ирода и слезы Рахили», 1634), писал сонеты, оды и эпиграммы и создал немецкую риторическую трагедию, появления которой ждал Опиц. Вместе с тем Грифиус многим отличался от опицианцев. Если Опиц устремлялся в мир пасторали и идиллии, чтобы там обрести духовное равновесие, то Грифиус уже не тешит себя радужными иллюзиями. Земной мир представляется ему юдолью слез и страданий, зловещим хаосом, всегда готовым поглотить беззащитного человека. Правда, оставалась религия с ее заоблачными миражами, к которой в те мрачные годы многие обращались за утешением. Обращался, разумеется, и Грифиус, например, в своих «Воскресных и праздничных сонетах» (1639), написанных на евангельские тексты. Искал Грифиус опоры также в суровой стоической мудрости, не дававшей человеку потерять себя во враждебном страшном мире. Он был уверен, что нет на бренной земле такой силы, которая могла бы сковать свободный человеческий дух.
Между тем многое отяжеляло и усугубляло скорбь поэта. Прежде всего, разумеется, неслыханное разорение Германии, страдания народа, бедствия затянувшейся войны, а также злоключения самого поэта, испытавшего болезни, тяжелое ранение, пожары, преследования, смерть близких людей. Скорбью и горечью пронизаны многие лирические стихотворения Грифиуса, представлявшие собой взволнованную исповедь писателя. Уже в первой книжечке сонетов («Сонеты», 1637), за которой последовал ряд других (1649—1663, 1698 – посмертное, дополненное издание, осуществленное сыном поэта), звучит голос поэта, видящего вокруг себя «пламя и убийства, чуму, бурю и булат». Широко известен сонет «Слезы отчизны, год 1636», одно из самых потрясающих творений скорбной немецкой музы времен Тридцатилетней войны.
Портрет Андреаса Грифиуса
1656 г. Гравюра Филипа Килиана
А сколько неподдельной скорби в стихотворении «О гибели города Фрейштадта» (1637), превращенного в пепел войной! И каждый год приносит все новые и новые бедствия (сонет «На последнюю ночь моего двадцатипятилетия», 1641). Даже окончание войны не вселяет в поэта настоящей радости. Среди ликующих толп он продолжает чувствовать себя трагически одиноким (сонет «К Евгении», 1648). Мир, воцарившийся в стране, не принес мира его истерзанной душе (сонет «На начало года 1650»).
Как мрачная тень, за Грифиусом всегда следуют помыслы и воспоминания о пережитых несчастьях. Так, предлагая вниманию читателей сборник своих юношеских сонетов, поэт считает нужным сообщить, что сонеты эти написаны им среди лютых скорбей, когда одно бедствие обрушивалось на него за другим, а Германия стала игралищем обезумевших врагов («О своих воскресных и праздничных сонетах», 1657).
В памяти Грифиуса неотступно звучат речения «Екклезиаста» о суетности и быстротечности всего земного. Временные бедствия, выпавшие на долю отчизны, превращаются в его сознании в извечное горе жизни. Веселье для него всегда неразлучно со страхом, а радость – со стенаниями. Он убежден, что на дне человеческой души неизменно гнездятся змеи печали. Обозревая свой тернистый жизненный путь, он признается, что с тех пор, как свет солнца начал озарять его «бледный лик», он не прожил и дня, который бы не был отравлен чувством страха (сонет «Мирское наслаждение»). Рыдая, влачится Грифиус по жизненному пути («Перед концом»). В земной жизни видит он прежде всего роковые заблуждения и призраки, суету сует, прах и тлен (оды «Vanitas mundi», «Vanitas! Vanitatum Vanitas»). Его глаза не выносят яркого солнечного света, к которому был так привязан Флеминг. Его манят полутона, сумерки, ночной мрак (сонет «Полночь»). Мир представляется ему запутанным темным лабиринтом, за каждым поворотом которого притаилась неумолимая беда. Воображение поэта влекут пропасти, ураганы, страдания и мучения людей. Задыхаясь от боли и ужаса, описывает он, например, страшную засуху, унесшую множество человеческих жизней («Слезы по случаю великого голода»).
Грифиус остро чувствует человеческое горе. Он всегда хочет быть там, где страдают люди. Он знает, что страдания людей огромны. Ему даже порой кажется, что земное существование подобно смерти, более того – это сама смерть. И он молит бога поскорей вырвать его из юдоли тьмы и страданий; стоя на пороге смерти, он радостно прощается с «проклятым миром», этим «морем, чреватым жестокими бурями», предвкушая блаженство вечной жизни в светлых чертогах вседержителя (сонеты «Вечер» и «К миру»).
Грифиус в отличие от Флеминга не находит утешения в чувственном великолепии зримого мира. Когда он видит красивую розу, он думает не о ее красоте, а о том, что она скоро увянет (сонет «К Евгении»). Мир простирается перед ним необъятным кладбищем. Повсюду он находит гробницы, скелеты, косу смерти, сверкающую холодным блеском («Кладбищенские мысли», 1657, «Погребальные стихи», 1660). Он вкладывает в уста мертвецов патетические тирады о тщетности и суетности земных дел («Мертвый живому»). Все кружится в какой-то дикой пляске скелетов. Грифиус словно бредит наяву. Его речь исполнена трепета, экстаза, неистового клокотания. Он склонен нагромождать один жуткий образ на другой. Он всегда готов обрушить на читателя ураган кипящих риторических оборотов. Вместе с тем этот сложный художник способен поразить ясностью мысли, трезвостью суждений, замечательной четкостью поэтической архитектоники. Ведь и чеканную форму сонета, требующую логической завершенности, Грифиус все-таки предпочитал другим поэтическим формам. При этом особое пристрастие он питает к антитезам, в которых наглядно раскрывается трагический дуализм его мировоззрения. Он любит контрастные сопоставления: увеселительный сад и буря, красота и могила, ночь любви и кладбище, богатство и руины и т. п. Мир в представлении Грифиуса наполнен трагическими противоречиями. Ища выхода из этих противоречий, Грифиус подчас устремляется к небесам, к мистическим высям «вечной жизни».