355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Соловьев » Отец » Текст книги (страница 31)
Отец
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:18

Текст книги "Отец"


Автор книги: Георгий Соловьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)

XI

Варвара Константиновна и Марина уже затворились в спаленке и тихо беседовали. Наверное, и о сердечных делах Марины они говорили. Но Александр Николаевич отнесся к этому спокойно. Раз дело к тому идет, так уж пусть.

– Ну, выкладывай, – сказал Александр Николаевич, усаживаясь на своем любимом месте у раскрытого окна.

Егор Федорович присел на краешек дивана.

– Директор уходит с завода, дядя Саша. Это первая новость.

– Снимают, значит?

– Нет. Сам уходит. Где положено, сам честно сказал: «Вижу, говорит, что нет у меня нужной энергии: годы и болезни уже на плечах лежат грузом, а главное пыл уже не тот, как смолоду». Уважили, слыхать, его просьбу. Отпускают и должность дают хорошую по уму и по силам. Инженер-то он опытный.

– Значит, без обиды человек уйдет. А еще что?

– А еще насчет нашего цеха. – Егор Федорович нахмурился. – На активе-то какой разговор серьезный шел! А как он в нашем цехе откликнулся?

– А как? – Александр Николаевич с любопытством смотрел на Кустова. Ему подумалось, что Егор Федорович, всегда добродушно-невозмутимый человек, чем-то накален, и накаляться он начал не сегодня и не вчера.

– Гудилин после актива решил лично заняться социалистическим соревнованием. Говорят, считает себя виноватым, что запустил это дело. Вот как!

– Это надо, как говорится, только приветствовать.

– Эх, дядя Саша, – Егор Федорович резко махнул рукой. – Да подкладочка-то какая у него! – вскричал он. – Откровенно отжившая, вредная для нашего строительства. В этом деле, говорит Гудилин, всегда шумок нужен и нужно уметь организовать эффект. Подумаешь, говорит, Соколов и другие вроде него. Они больше снизу пытаются чего-то добиться. А мы и снизу организуем, и сверху поддержим, да так, что только держись. Это-то я, говорит, за последнее время упустил. Надо авторитет цеха поднимать. Понимаешь, дядя Саша, эту работу?

– А как же, – невозмутимо ответил Александр Николаевич. – Штурмом, горлом, приписками, ну, и прочими приемами пыль в глаза пустит. Тоже и мне своим горбом приходилось такое поддерживать.

– Вот-вот, – зло обрадовался Егор Федорович. – Партийная организация цеха должна насторожиться и пресечь эту попытку возрождения штурмовщины и очковтирательства. Гудилин-то не столько об авторитете цеха болеет, сколько сам хочет снова закрасоваться. Понял?

– Понял.

«Да, его задевает за живое, и он разозлился. Только вот так-то и зарываются люди в партийной работе. Стоит один раз набраться злости, вместо того чтобы пошире умом раскинуть, и зарвешься. Злость без ума человека с панталыку обязательно собьет», – подумал Александр Николаевич и медленно заговорил.

– И насчет Гудилина понял, и тебя, Егор, понял. Ты вот расшумелся и вроде справедливо, а на меня от обоих от вас, от тебя, значит, и от Гудилина, старым повеяло.

– То есть как это? Ты, дядя Саша, должен объяснить мне, почему это у тебя насчет меня такое мнение. Это ты всерьез?

– Да, я сказал серьезные слова, поэтому и должен их объяснить. А точнее, Егор, хочу поговорить о тех думках, что у меня закопошились, как я тебя слушал. – Александр Николаевич пересел на диван будто для того, чтобы при серьезном разговоре быть поближе к Кустову. – Смотри-ка, что получается: был серьезный партийный актив, накипело у людей, ну, и устроили кое-кому баньку, а при этом еще и договорились, как же дальше направлять заводскую жизнь. А вот ты, Егор, понял по-своему. На активе излупцевали, дескать, теперь наше дело в цеховых организациях быть начеку, и чуть что – проработочку в порядке выполнения решений актива и укрепления внутрипартийной демократии. Так?

Не понимая еще, куда клонит старый Поройков, Егор Федорович дипломатически промолчал.

– Думаешь, Егор, это единственно правильно? – продолжал Александр Николаевич. – Так я тебе насчет Гудилина скажу. Трудный он человек. Неприятный был для меня лично человек. А именно я и скажу: голова у него ушла от общего течения жизни в сторону. В общем деле у него теперь только хвост участвует. А сильный мужик. Он еще черта своротит. Видишь: директор устал, а Гудилин еще не устал, и сам он не скоро уйдет. А не думаешь ли ты, Егор, Гудилина-отца так же поддеть под зад и смахнуть с места, как сына его со скамейки смахнул?

– Не думаю так и не имею для этого власти. А мозги поправить мы ему по нашему положению должны.

– Мозги поправить, – подчеркнуто повторил Александр Николаевич. – А как ты посмотришь, если я тебе скажу, что Гудилин отстал в росте собственной политической сознательности?

– Заочный вуз кончает и отстал? – буркнул Кустов. – Он, как захочет, похлеще нас речи загибает.

– Да, оказывается, и такое может быть. А мы-то и не знали! Человек много зазубрил, а как жизнь вперед ушла, душой не воспринимает. А мы, если такого человека одним битьем думаем исправить, тоже, значит, отстали от жизни. Мы теперь запросто говорим, что строим коммунизм. Значит, и давай, Егор, в каждом серьезном деле примериваться к нашему строительству: ляжет ли это дело добротным кирпичиком или от него вся стена покосится.

– Это Гудилин хочет стену вкривь пустить, – как бы поправляя Александра Николаевича, досадливо заметил Егор Федорович. – Как же без уничтожения порочного в строительстве можно строить коммунизм?

– Порочное надо истреблять, а человека беречь.

– Разлюли малина?

– Не-ет, Егор. Подумалось мне сейчас и о сынке Гудилина. Какое отцовское горе, может быть, придется ему, Гудилину, пережить? Представь-ка. Вижу: представляешь и думаешь, что сам Гудилин виноват будет. Это действительно так. Он за сына будет в ответе, и жена его горя и позора хлебнет. А за Гудилина-отца и нам позор будет. А почему? Не увидели его духовной отсталости из-за своей, прямо скажу, тоже отсталости и слабости. На активе я слушал речи и видел: не один у нас Гудилин. И еще такие есть. Одни, конечно, вроде как поотчетливей характер свой выказывают, другие потусклей будут, потише. И вот такие шибко партийные Поройковы и Кустовы начнут лупцевать Гудилиных и всех, кто с ними схож. Перелупцуем?

– Дядя Саша, я же говорю о ярко выраженном, что надо всем в поучение разоблачить.

– Ты, Егор, не знал дореволюционного рабочего, у которого еще не было партии коммунистов. Да, брат, с нашей сегодняшней точки зрения, тогда сплошная классовая несознательность была в рабочем человеке. И нам с тобой при нашей сегодняшней сознательности там делать было бы нечего. Мы бы могли только, руки сложив, ожидать, когда рабочий класс вровень с нашими головами встанет. А было-то не так. Я-то знаю, как нас ленинские ученики воспитывали. Словом и примером, Егор. И от нас этим добивались вдохновенного примера, души наши зажигали.

– Так то был пафос революции.

– Слово ты сказал очень высокое. Я знаю этот, как ты говоришь, пафос революции. А пафос стройки коммунизма? Этот пафос, думаем, только на другой улице, на целине, на великих стройках, там действительно, мол, героические дела, а у нас всего подшипнички. Боюсь сказать, и в тебе этого понимания нет. Что тебя в Гудилине трогает? Грубость и неуважение к человеку? А как ты на него воздействовать хочешь? Тоже грубым образом! Да ты сам такой же, как он! И меня к себе в союзники вербуешь.

– Дядя Саша, ну и проработку ты мне устроил, – Кустов принужденно рассмеялся.

– Пусть так. Гудилина повернуть в нужную нам сторону будет трудно. А уж если мы его повернем, так, на него же глядя, и другие сами поймут, что к чему. И для глупого сына отец примером станет. Понимаешь, за скольких людей будем бороться, если будем бороться за Гудилина?

– А все-таки как? – спросил Кустов.

– Пусть Гудилин берется за дело, которое задумал. Думаешь, оно у него выйдет на старый манер? Как бы не так! Это уже невозможно, даже с его силой и напором. Вот как! А может, ты еще не до конца чувствуешь новую великую силу в народе, Егор, если сам думаешь хребты ломать? Может, ты в товарищей по работе не веришь? Тогда в чем же ты от Гудилина ушел?

– Дядя Саша! Или я непроходимый дурень… или ты действительно мудрый старик.

Александр Николаевич, как бы не расслышав слов Егора Федоровича, закончил:

– Получится столкновение личного самолюбия желающего славы Гудилина и честного рабочего коллектива – это посильней твоей проработки будет. Он сам на такое столкновение с жизнью идет, и ты не мешай. Такого боя с самим собой в кино не покажешь, а ты должен это ясно видеть, как бывший разведчик и как партийный секретарь.

– Все дошло, дядя Саша. – Кустов откровенно повеселел и виновато улыбнулся: – Получается, что сам с собой Гудилин на решающий бой выходит?

– Очень возможно, что так. Надо ему помочь победы достичь.

– Эх, и рад же я, что ты опять дома, дядя Саша, – вырвалось у Кустова.

– Я сам рад. Ну, пойдем провожу.

В комнату неожиданно вошла незнакомая женщина и официальным тоном торопливо сказала:

– Кто тут Александр Николаевич Поройков? Денежный телеграфный перевод и телеграмма.

Прочитав телеграмму, Александр Николаевич сказал Кустову:

– Сын в гости зовет. Наш день, флотский, праздновать. Так ты, Егор, иди уж. У меня сейчас начнется семейная суматоха. – Старик проводил Егора Федоровича в прихожую и закричал: – Варя! Марина! Снова чемоданы в дорогу готовьте. И Лидочку собирайте. – Он отдал выглянувшей из спаленки Варваре Константиновне телеграмму. – Срочно надо выезжать. Самолетом Митя велит. – Он вернулся в комнату и сказал ожидавшей его женщине: – Ну, показывай, где расписываться?

XII

Решительный и жестокий разрыв с женой с течением времени перестал представляться Дмитрию Александровичу единственно правильным выходом из семейной драмы.

Зинаида Федоровна была сурово, но справедливо наказана. Но искупалось ли этим все зло от ее давнего преступления? Вот это-то и наводило Дмитрия на безысходно тяжкие раздумья.

Больше и мучительнее всего он думал о сыне. Пусть Саше сейчас живется с безмятежной ясностью: его детство согрето заботой, любовью и лаской; у него есть школа и товарищи, есть пока мальчишечьи, но увлекающие его интересы, и его ждет хорошее будущее. Но он был безжалостно обокраден: он не знал деда и бабушки, родной сестренки и двоюродных братьев. Он не знал отца.

Приемная мать Саши Анастасия Семеновна говорила, что придет время – и она обязана будет открыть Саше всю правду. И она права. И вот Саша узнает, что он рожден женщиной, которая оказалась недостойной того, чтобы он назвал ее матерью. Так черной тенью давнего преступления будет омрачена жизнь сына.

И дочь Лидочка тоже. Даже без посредства скупых писем Варвары Константиновны Дмитрий отчетливо представлял себе страдания девочки. Всю правду открыть ей когда-то должен он, отец. Он причинит новые страдания дочери, которые не вдруг загладятся в ее дальнейшей жизни, если только загладятся.

А его старые отец и мать? Каково им на старости лет переживать боль за позор сына!

И, наконец, сам Дмитрий Александрович. Та пустота в его душе, которую он как бы впервые открыл во время приезда к родителям, оказалась именно злокачественной, она угрожающе росла, поглощая силы его ума и души.

Если бы Дмитрия Александровича спросили, как же он сам перед своей совестью оценивает свою уже немалую прожитую жизнь, оценивает в том ее высшем предназначении, в котором он ее понимал, то есть в верности долгу воина, гражданина и члена коммунистической партии, если бы его спросили об этом, он бы сказал, что всю жизнь верен долгу и в этом чист перед самим собой.

Поэтому в служении долгу Дмитрий Александрович и искал забвения от своего горя.

Уже после того как он отвез дочь к своим старым родителям, экипаж крейсера показал отличную боевую выучку на состязательных стрельбах, за что и получил переходящий приз командующего. Приходили и другие успехи. В них было умение командира крейсера сплотить коллектив офицеров, да и весь экипаж. Он заслужил то высшее, чем дорожат все истые военные моряки, – уважение и любовь подчиненных. Это и было тем противовесом его семейной беде, который и должен был, по его понятию, придавать непоколебимую устойчивость жизни. Порой ему и казалось, что это так. Но чаще это равновесие ощущалось им как очень непрочное, и он видел его как бы нарочно самим для себя придуманным и в действительности фальшивым.

Оставаясь один в своей командирской каюте, Дмитрий Александрович оказывался бессильным перед беспощадно правдивыми раздумьями, в которые он впадал и при которых он ясно видел, что его добровольное, якобы в интересах службы, самозаточение на корабле – пустое ханжество, что ему было бы ничуть не тяжелее, если бы он, страдающий человек, проводил ночи не в каюте, а в своей опустевшей квартире, которой он теперь так боялся. Ему некуда было бежать от себя. Всюду он был бы далек от дочери, от сына, от самого обыкновенного человеческого счастья.

Как счастлив он был, впервые склонившись над колыбелью новорожденного сына. Родившийся сын поначалу вошел в сердце Дмитрия Александровича только лишь гордым сознанием отцовства. Несколько позже, когда разразилась война, отцовство стало источником непрерывной цепи светлых мечтаний, сопутствовавших ему в боевой жизни. И даже мечта о победе в войне стала мечтой о встрече с сыном.

Как часто в первые минуты после ухода от смертельной опасности, в знакомые боевым подводникам минуты возвращения к жизни, когда сильнейшее нервное напряжение сменяется тяжелейшей моральной и физической усталостью, когда мозг уже будто не в силах работать и нет воли ни к какой дальнейшей деятельности, – как часто в эти минуты у Дмитрия Александровича возвращение к жизни знаменовалось мыслями о сыне. «Вот мы и живы, сынок, – так примерно думал он. – И еще один бой мы выдержали за нашу встречу».

За всей боевой напряженностью он не переставал ожидать того мига, когда он, положив свою субмарину на дно моря, уйдет в крохотную, промозглую от подводной сырости каюту, ляжет на койку и, согреваясь, хоть немного предастся блаженным думам о своей маленькой семье, засыпая, услышит дыхание кровного родного сына и будто согреется далеким, но ощутимым сердцем, теплом крошечного тельца сына и, наконец, с мечтой о настоящей встрече забудется сном.

Когда Дмитрий Александрович узнал о мнимой смерти Саши, он страшно горевал, но то было светлое горе, еще больше укрепившее его в тяжелой военной страде. Оно не опустошило его так, как сейчас опустошало сознание, что его живой сын не принадлежит ему. Со слов Анастасии Семеновны он знал, что в душе Саши жил образ погибшего на войне отца-героя. Кто знает, сколько страстной и горькой любви к тому, никогда не существовавшему отцу, любви чистой, детской в сердце мальчика? И Дмитрий Александрович не мог принять эту принадлежавшую ему сыновью любовь.

Было одно обстоятельство в службе, все больше и больше угнетавшее Дмитрия Александровича: весь экипаж знал о его семейной катастрофе. И это, как медленный яд, убивало его душевное расположение к подчиненным. И получилось так, что после ухода с крейсера Селяничева он оказался совсем одиноким и в службе.

А с корабля Селяничев ушел так.

В начале июня контр-адмирал Арыков через начальника штаба приказал капитану первого ранга Поройкову представить досрочную аттестацию на своего замполита. Дмитрий Александрович сразу понял, что от него требовалось; он знал, что флагман недоволен Селяничевым и задумал списать его с крейсера, да и из соединения тоже. Дмитрий Александрович написал блестящую аттестацию. Через некоторое время его вызвали на флагманский корабль.

Идя по вызову к адмиралу, Дмитрий Александрович догадывался, что Арыков недоволен аттестацией и на этот раз можно ждать разноса за явную дерзость.

Однако Арыков по-обычному был осторожен с капитаном первого ранга Поройковым.

– Здравствуй, – ответил он попросту на официальное приветствие и показал рукой на кресло перед своим столом. – Да ты садись, чего вытянулся, как рассыльный. С аттестацией на Селяничева я вполне согласен. И желаю ему так же отлично служить, как ты расписал, на Тихом океане. И этак, где потягостнее, к северу этак поближе. Таким орлам гуда и надо. Рекомендую и я его на трудную службу в своих выводах. – Мешковатые щеки Арыкова чуть подрагивали от сдерживаемого смеха; он отводил глаза от смотревшего на него в упор Поройкова. – Да, подходящ, подходящ для трудной службы, – продолжал он. – Биография-то какова! Партизан. Не щадя жизни, пошел на подвиг. Да вот пообмяк в мирной жизни, в службе деликатничает. Портится, словом. – Арыков вдруг уставился немигающими глазами в лицо Дмитрию Александровичу. – Не тем духом питается.

– Я не совсем вас понимаю, товарищ адмирал, – оскорбленный за Селяничева, заметил Дмитрий Александрович, вызывая адмирала на разговор, в котором, может быть, и представится возможность отомстить за уважаемого офицера, которого почему-то невзлюбил Арыков.

– А я давно уж примечаю, что и ты многого не понимаешь. – Тон Арыкова стал даже будто участливым. – Что, семейную драму все еще переживаешь?

«Ну и наглец», – подумал Дмитрий и промолчал.

– Видишь, как, – непонятно к чему буркнул Арыков и спросил: – Войну-то еще не забыл?

– Маленько помню еще.

– Тоже была политработа, но еще и трибуналы были. Мало помнить прошлую войну, надо знать, какой будет новая. Армия и флот никогда не строились на демократических началах, тем более на либеральных. Теперь же мы стоим перед угрозой атомной войны. И матрос, да и офицер гоже к этой войне должны готовиться не на концертах самодеятельности. И не в длинных разъяснительных разговорах. Воспитание офицера, матроса должно быть предельно простым, в духе абсолютно автоматического подчинения приказу и готовности к смерти. Вот и все, что мы должны знать. Нужна прежде всего суровая муштра. А концерты нужны, чтобы матрос не плесневел – и только.

Дмитрия Александровича ошеломило откровение Арыкова. Трудно было объяснить чудовищную чушь, которую он порол.

– Знаю, не утерпишь, передашь наш разговор Селяничеву. Да для того я и вызвал тебя. Скажи ему: вот так-то адмирал относится к вежливому обращению с матросами, да и к душевно драматическим переживаниям тоже. И сам на ус намотай.

Арыков не забыл разговора с Селяничевым в салоне о человеческом достоинстве, и тем более не забыл того, как ему пришлось отпустить для устройства семейных дел капитана первого ранга Поройкова. Смысл совета адмирала Дмитрию Александровичу «мотать себе на ус» тоже был понятен.

– Разрешите быть свободным? – спросил Дмитрий Александрович, делая вид, что не понял угрозы, и скучающим взглядом скользя по переборкам каюты. – Я рад, что вы одобрили мою аттестацию на капитана третьего ранга Селяничева: это поможет ему в дальнейшей службе. Правильный он офицер.

– Да-а… иди…

В тот же день Дмитрий Александрович рассказал об этом разговоре своему замполиту.

– Дальний Восток! Да это же великолепно, – воскликнул Селяничев. – С радостью еду. И жена тоже – уверен в этом. Дальние моря, жажда открытий неведомого для себя – это же исполнение наших желаний. Зачем тогда быть моряком? Особенно когда еще вся служба впереди. – Селяничев примолк, вдруг насторожившись. – Дмитрий Александрович, а флагман-то зачисляет нас в смертники? Неужели он так напуган атомной бомбой? Смотрите-ка, что у него оказалось нажито за службу. Он же скоро в отставку пойдет, на свою большую пенсию. А мы еще послужим и службой своей будем помогать партии и народу в их борьбе за мир. И настанет день, когда я и вместе со мной много-много офицеров снимем погоны, уберем их на память о былой службе и возьмемся за общий со всем народом труд. И тогда уже не нужны будут и особые офицерские пенсии.

– Завидую вашей ясной молодости, – неожиданно для себя сказал Дмитрий Александрович. – Она заражает… Трудно мне будет без вас, Аркадий Кириллович.

– Ну что вы! Другой придет не хуже, – воскликнул было Селяничев, но, увидев, как грустно покачал головой командир, вдруг понял, что говорит не то, смутился, помолчал и продолжал уже виновато: – Вы так говорите потому, что я был близок к вашим семейным делам. И даже осмеливался давать советы. Позвольте и еще раз дать совет. Вы несчастливы, но не так, как думаете. У вас есть надежная опора в жизни: ваши родители. Помните о них. А я от души желаю вам успеха.

Дмитрий Александрович горько усмехнулся.

– А ведь и мне Арыков пригрозил. А у меня впереди уже не долгая служба.

– Не то говорите, товарищ командир, – воскликнул Селяничев и больше ничего не смог прибавить; у него уже вспыхнула жалость к командиру, и лучше было молчать. Он встал, намереваясь проститься и уйти.

– Аркадий Кириллович, – остановил его Дмитрий Александрович. – Расскажу я вам напоследок о странном и непонятном…

Были для нашей партии и страны тяжелые времена. Самых лучших и чистых убирали из жизни. И многие думали, что так и надо, многие считали этих людей «врагами народа». И это было ужаснее всего. Но большинство переживало эти события глубоко и болезненно. Почва уходила из-под ног, люди не знали, как дальше жить и кому верить. А Арыковым все казалось простым и ясным. Душу их не окутывала безнадежность, сомнения не тревожили их.

Но потом… Когда мы узнали, вернее, нам были открыты глаза на то, что мы теперь называем последствиями культа личности, Арыковы, представьте себе, остались спокойны, очистительного стыда и горечи они не пережили.

– Вы только сейчас об этом подумали? – спросил настороженно Селяничев.

– Да, провожая вас, подумал. И вот еще о чем: очень возможно, вы попадете под командование к другому такому же Арыкову.

– Я об этом давно уже думал, – ответил спокойно Селяничев. – И, представьте, это меня не беспокоит, – он надел фуражку и взял под козырек.

Дмитрий Александрович обнял его.

Вскоре после отъезда Селяничева на Тихий океан проводили с крейсера и старпома Платонова. У старого службиста заболело сердце; выслуги у него было с избытком – даже можно было, как он шутил, и кому другому лет пять подарить, – и Платонов ушел на пенсию.

Со своими новыми замполитом и старшим помощником Дмитрий Александрович уже не смог душевно сойтись. Новые офицеры были симпатичными и деятельными людьми, но дальше рамок строго официальных отношений с ними командир крейсера не пошел. И получилось так, что одиночество в службе породило и охлаждение к ней. Крейсером он командовал привычно, но уже без интереса и без того удовольствия, которое доставляет морякам командование кораблями. Он все чаще думал о том, что и службе неизбежно наступит конец, как неизбежно наступит и старость, и все больше и больше влекло Дмитрия побывать у своих стариков. Он часто в своих раздумьях вдруг отчетливо видел маленькую простую квартирку, своих милых племянников, доброго и упрямого степняка-совхозника брата Артема, мечтателя Тольку и поэтичную Женю Балакову. Но когда он вспоминал Женю, он вспоминал и ее слова, что он страшной судьбы человек, и тогда ему в самом деле становилось страшно: и мир его родной семьи как бы отняла у него злая судьба.

В начале июля в соединение прибыла инспекция из министерства.

На Дмитрия Александровича инспекторская проверка не произвела того взвинчивающего действия, как это бывало; он отнесся к ней равнодушно. Офицеры-москвичи, как бы вывернув наизнанку весь крейсер, были правы в своей критике, очень правильно советовали, как исправить все, что им не понравилось. Да только сам капитан первого ранга Поройков знал свой экипаж и его болячки лучше инспекторов и знал, как лечить их и какого труда и времени это стоит. Он также знал, что ни одна инспекция не обходится без неприятностей и что эти неприятности не всегда бывают тем лекарством, которое нужно сильному, боевому коллективу. Поэтому он всего лишь не перечил инспекторам и тем смягчил их нападки.

Среди офицеров грозной комиссии оказался однокашник Дмитрия Александровича; они не виделись со дня выпуска из училища.

– Так бы где встретил – и не узнал бы тебя, Поройков, – сказал офицер-инспектор при первой встрече. – Да, брат, матерый морской волк ты с виду, а постарел. По спине видать, как годы службы на плечи давят. А был-то какой добрый молодец. Помню, как ты на парадах ассистентом у знамени вышагивал. Так-то, брат. Много из нашего выпуска в войну погибло, и сейчас друзей теряем. Все мы уже вошли в опасный возраст: то кого инфаркт, то канцер задушит. Редко однокашника встретишь. Ну что ж, инспекция будет серьезная. Министр, брат, к флоту с пристрастием относится, хвалить в выводах будем – не поверит. Так что вздраим. Держись! Вот видишь, какое дело: вниз-то нам слетать никак нельзя. Снова уж не выслужишься, а окладик к пенсии надо сохранить. Так что держись. – На этом офицер закончил товарищеский разговор и дальше был строго официальным.

«Вздрайки» Дмитрий Александрович благополучно избежал, а после инспекции думал не столько о ее выводах, сколько о том, что мучительная загадка его дальнейшей жизни не такая уж и загадка. До старости, конечно, ему еще было далеко, но он находился уже в том возрасте, когда многое человеку поздно исправлять, и потому приходится смиряться с неудачами в своей судьбе. В службе он тоже достиг предназначенного ему потолка, еще три года протянет, командуя крейсером, а там надо будет уходить, молодым дорогу давать. А куда уходить? К береговой кабинетной службе он неспособен. Да нынче не очень-то емки в учреждениях штаты. Придется уходить совсем с флота, на пенсию. Вот тогда и начнется одинокая его моральная старость, старость человека, растерявшего в жизни все. Так постепенно Дмитрий Александрович начал считать себя окончательно сломленным судьбой человеком.

Однажды, зайдя в свою квартиру лишь только для того, чтобы проверить почтовый ящик, он нашел в нем письмо от Зинаиды Федоровны и письмо из дома с адресом, написанным рукой отца. Он решил прежде прочесть письмо Зинаиды, ожидая найти в нем либо попреки, либо требования чего-нибудь и, что было бы еще хуже, слезные раскаяния и мольбы о прощении. Но письмо жены повергло его в растерянность. Вот что она писала:

«Дмитрий Александрович, я знаю, как вам тяжело и как вы исстрадались. Умоляю вас, откройте детям всю правду без утайки. Не щадите меня. Это поможет вам вернуть себе детей. Мне же, поверьте, будет легче, когда все вы станете жить одной семьей.

З. Поройкова».

«Она просит не щадить ее… Так она знает, убеждена, что я ничего не сказал детям, что тайна разъединяет нас всех до сих пор. И ей тоже страшно тяжело, если она пишет, что ей будет легче, если мы соберемся в одну семью, хотя бы и не пустив ее в эту семью», – думал Дмитрий, складывая письмо, и мысленно увидел ту далекую квартиру, полную старинной мебели мореного дуба, в которой было написано это письмо и в которой много лет назад безмятежно начиналась супружеская жизнь Дмитрия и Зинаиды Федоровны. «Да ведь ей там, с ее стариками, тяжелей, чем мне, – Дмитрий представил себе тещу и как она теперь говорит со своей дочерью, которую когда-то лелеяла, а теперь ненавидела за то, что та, потеряв такого мужа, перестала быть опорой в ее старости. – Этот параличный бухгалтер языком не ворочает, а сверлит дочку глазами… Так и сверлит. И при всем этом Зина просит не щадить ее. Это верно: вернуть себе детей, значит, не пощадить ее. Что же, выходит – бить лежачего? И потом: не щадить ее – не щадить, значит, и детей? Нет, нет, так не годится».

Думая так, Дмитрий Александрович вскрыл письмо отца. Старик тоже озадачил его: он собирался ехать к нему с Лидочкой и только спрашивал, когда ему приехать.

«Видно, нужно, чтобы они приехали… Но куда они приедут? Сюда? В эту постылую квартиру?»

Дмитрий Александрович впервые после того, как упаковывал в посылки Лидочкины игрушки, обошел свою квартиру, пытаясь собраться с мыслями. «Эх, пыли-то сколько. Надо хоть кого-нибудь из вестовых прислать убраться. А зачем?» И не ответив себе на этот вопрос, он вопреки всему вдруг ощутил неодолимое желание, чтобы эта квартира стала опять его домом, чтобы тут жили близкие ему люди. Ему даже показалось, что это может быть, только надо хорошенько собраться с мыслями, найти какой-то путь к тому, чтобы это сбылось. Как хорошо было бы, если около него оказался бы близкий человек. Он вспомнил Селяничева, их прощание. «Ну конечно же, пусть приезжают отец, и мать, и Лида, они так мне нужны. Да как это я раньше не додумался? Они приедут, и что-то сделается лучше, обязательно сделается». Вдруг осененный, он заторопился на телеграф и отправил телеграмму отцу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю