Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2"
Автор книги: Елена Трегубова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 49 страниц)
Супермаркет, место благоговейного паломничества добрых домохозяек, возлежал в середине соседней глухомани, походил на ангар для летающих тарелок, и размером был таким, как будто только что сожрал три добрых футбольных поля.
– Ну, говори теперь: что ты хочешь есть! – требовала Марга, водя ее по бесконечным продуктовым рядам.
В Москве, в самом богатом гастрономе района, самым дефицитным товаром считались вонючие гнилые говяжьи кости, со случайно задержавшимися на них ошметками черной, с зеленцой, разлагающейся коровьей плоти: кости вывозились в специальной железной высоченной клетке-контейнере на кривых, все время запинающихся колесиках, и отчаянно стучали по прутьям; запряжена в эту страшную колесницу была мужеобразная тетка с свирепым лицом в черно-кровавом (белом) фартуке. По гастроному быстро пробегал боевой клич: «Кости выбросили!» И на них набрасывалась голодной сварой уже пару часов поджидавшая очередь из как минимум двухсот страждущих – и не всем, далеко не всем, доставалось этого вонючего счастья.
– Ну? Что ты хотела бы сегодня на обед? – ласково допытывалась Марга.
Ася Тублина, ее московская соседка-ровесница, дочка военного, с пяти часов утра, до школы, стояла у закрытого магазина в очереди вместе со всей семьей, чтобы им досталось тройная порция молока, потому что из-за крайнего дефицита продавали уже давно только по поллитра в руки, – и Елена с Анастасией Савельевной всегда над такой бессонной прожорливостью смеялись.
– Пожалуйста, не стесняйся! Ну? – пыталась подбодрить ее Марга. – Хорошо, пойдем вперед, ты все посмотришь – и просто скажешь мне, что положить в тележку!
И тут Елена отважилась и назвала самое невероятное, самое любимое, самое волшебное, чего уж точно, на ее взгляд, быть не могло ни в одном магазине мира, тем более в марте:
– Грибы.
– Gut! – буднично сказала Марга, – но это ведь не всё. Ты должна что-то есть и завтра, и послезавтра. Что еще?
– Грибы! – уверенно повторила Елена, почувствовав сразу в носу неповторимый запах сказочных боровиков, по которые бегали с Анастасией Савельевной поздним летом: а когда найдешь первый, нужно было сразу кротко садиться на корточки, и, разбирая мох, аккуратно искать рядом второй, а потом, с визгом, здесь же – третий, и четвертый, и пятый.
От мясных рядов справа по борту, и от всей этой квадратуры километража жрачки тошнить начало не меньше, чем накануне от дискотеки. Измучившись от напряженного Маргиного допроса, Елена попросила извинения, и сказала, что выйдет на воздух.
На обратной дороге косулю не встретили. Зато заехали на минуту в гости к Маргиному другу – врачу, пегому, с перекопанным лицом, коротконогому господину. «Только не говори ему, ладно?» – задышала на нее Марга перед входом в марганцовочного цвета трехэтажный докторский особняк, выразительно похлопывая себя по карману – как будто туда же, вслед за пачкой сигарет, она в состоянии была припрятать и свое амбре.
– Аллергия на холод, – поставил немедленно же диагноз доктор, опуская обратно парчину джинсов, и строго посмотрев при этом, почему-то, на Маргу.
– Да вы шутите? В Москве сейчас – минус пять. Здесь у вас жара, – перебила его Елена.
– Цыпки на руках бывают?
– О, этого хоть отбавляй! Каждую весну. Мне уже говорили об этой аллергии. Но так это же – там, в России, в холоде! – возразила Елена, с подозрением разглядывая начинавшие зудеть тыльные стороны ладоней и запястья.
– Ну, вот это то же самое. Холод к этому имеет только прикладное отношение. Спусковой крючок. Нервное. Чисто нервное. Смена климата. Обстановки. Реакция на окружающую среду. Весна. Стресс. Забудьте. И не волнуйтесь.
– Я же тебе говорила. Авитаминоз, – тут же подставила опять свой диагноз Марга, едва выйдя за дверь, и моментально всласть задымив.
На обед приехал Францл, – усатый, кудрявый, черноволосый, улыбчивый, но молчаливый, – муж Марги, которого Елена не видела со дня своего приезда – с того самого момента, когда он, весь в машинном масле, притаранил Маргу домой из аэропорта в смешном зеленом автомобильчике с длинным открытым багажником сзади и маленьким подъемным краном на нем.
– Это ему коллеги с работы машину подвезли – узнав, что наш автомобиль по дороге сломался, – довольно объяснила Катарина. – У него – своя фирма по трубам. Работает целыми днями!
«Сантехник, что ли?» – весело подумала Елена. И заключила, что в Германии, сантехникам, очевидно, живется неплохо.
Теперь Францл был дома почему-то в костюме и в галстуке, топорщил черные усы, сидел в гостиной на краешке дивана, в какой-то принужденно прямой позе, держал перед собой «Зюддойче цайтунг», и не говорил Елене ни слова, как будто это не она, а он – иностранец, и только благопристойно покашливал.
Катарина мельтешила на пахшей горячим хлебом кухне, все время клеймила пальцы о противень в духовке, айкала, бесконечно надевала и снимала ватные варежки (страшно похожие по стилю на ее же тапочки, которые она подарила временно Елене).
– И это – вы называете «грибами»? – со смехом ткнула пальцем Елена в скукоженные белесые наструганные шампиньоны, негусто валявшиеся в томатной подливке в начинке вегетарианской пиццы. В некоторой панике Елена пыталась сообразить, как бы объяснить, что имела-то она в виду керосиновый привкус Глафириных лисичек, подосиновых и белых.
Катарина, слегка обидевшись, предложила подложить еще шампиньонов, раз этих мало – потому что Марга купила еще пять пакетов, таких же (они теперь коротали век в вечной мерзлоте рядом с кубиками для коктейля).
– Нет-нет-нет, ни в коем случае! – как можно любезнее улыбнулась Елена, и снисходительно подумала, что даже заграничному волшебству есть предел.
Во Франкфуртском эмигрантском издательстве, куда она, спохватившись, принялась названивать в субботу, выудив благоговейно из кармана магический сложенный ввосьмеро номер, криво накаляканный Темплеровым на обрывке странички, никто к телефону не подошел.
Объяснить Катарине, почему она собирается бросить ее и уехать на несколько дней во Франкфурт, оказалось невозможно.
– За книгами.
– Ну так дай мне список всех книг, которые тебе хотелось бы прочитать – я проверю, нет ли их в мюнхенских магазинах! – нервно подвздрагивая сжатыми губами и взлетая всеми своими птичками на лбу, просила Катарина.
Пришлось объяснять всю российскую кутерьму. Которую Катарина, кажется, не очень-то поняла, и в которую, кажется, не слишком-то и поверила, как в истории про покушение на Санта Клауса; и положительно решила, что от нее спешат отделаться.
– А кстати, можно мне посмотреть твои книги, там, в гостиной, и взять чего-нибудь почитать на ночь? – вспомнила Елена.
– А у нас книг нету. Где? – испуганно переспросила Катарина (одной рукой мягко отваживая Бэнни, на взгляд которого пицца была явно вполне сносной – он уже встал на задние лапы, втягивал носом, и мерно, на цыпочках, облокачиваясь передними на кухонный столик, перетанцовывал к цели, отчего сзади был похож на балерину, которую зачем-то укутали в слишком толстую рыжую шубу и башлык). А потом прыснула: – А-а-а, там! Да это ж видеокассеты, а не книги! Ну, то есть, если ты очень-очень хочешь что-нибудь почитать – то – есть, пара книг. Вон там, в туалете возле маминой спальни в корзинке лежат. Но только это – комиксы, картинки: Францл очень любит иногда! – и потом, чуть понизив голос, чтобы Францл в гостиной не услышал, доверительно сообщила: – Францл, кстати, не мой родной отец – а приемный. Они с мамой уже после моего рождения поженились. Но для меня он – как родной.
После обеда – чинного, священно-молчаливого, во время которого все смотрели на Елену с благоговейными розовыми улыбками, подкладывали, пододвигали, подсыпали, дотягиваясь до ее тарелки через овальный розовато-палевый полированный стол (казавшийся – из-за криво нарезанной и уже дольками подъеденной гулливерcкой пиццы в центре на круглой доске – нездорово растянутым, деформированным, растекшимся циферблатом часов – где Марга сидела пополудни; Катарина – на очень выпуклых трех часах; Францл, прижимаясь к Марге – ютился на пол-одиннадцатого; а сама Елена занимала уверенную позицию файф-о-клок, и все никак не могла дождаться, когда же хоть чья-нибудь секундная вилка пробьет, наконец, время вставать из-за стола) – Катарина позвала Елену в гости к своему дружку Мартину.
Через несколько часов должно было нагрянуть мероприятие под загадочным названием «фондю и фламбэ» – дома у Аниных немцев.
– А пока можно повеселиться у Мартина: у него родителей сегодня дома нет! – как-то фривольно подмигнула ей Катарина – Туда сейчас еще пару друзей подъедут!
Памятуя вчерашнее веселье на дискотеке, Елена готовилась уже к самому худшему. «Если Мартин в школьном автобусе ее при всех целовал – то что же будет здесь?» – логически достраивала картину Елена.
Мартин встретил их на крыльце своего дома («на другом конце города» – как выразилась Катарина, – до которого идти пешком оказалось меньше пяти минут), протянул Елене, здороваясь, рептильи холодные пальцы, провел в комнату, где рядом с холщёвым, цвета ненастного неба, диваном вокруг низенького вытянутого прямоугольного столика были уже расставлены три кресла, и в двух из них сидели: один блондинистый, непонятно по какому поводу гоготавший краснолицый оболтус Фридл и девушка Лило, с выбритым виском слева и крашенной в зеленые и фиолетовые перья челкой, зачесанной на правый бок, с азартом и неподдельным пристальным интересом расковыривавшая коросту на правой бледной своей коленке.
– Ну, что?! Сыграем?! – с подозрительным азартом спросил вновь прибывших Мартин, потирая руки.
На столе вдруг оказалась – географическая карта (как показалось Елене) – и через секунду она с изумлением опознала в развернутой картонке плоское игровое поле для настольной игры из картонной коробки, в какую она последний (он же первый) раз играла в первом классе.
Мартин проявлял свой интеллект: сидя на диване рядом с Катариной, отреченно откинувшись, холодно, без всяких комментариев, сквозь ящеричные очки наблюдая шумную возню на поле остальных, – а потом вдруг, резким рывком наклоняясь к столу, педантично бросал кости в центр боевых действий, давал пендаля своим фишкам указательным ногтем и тоном философа коротко изрекал: «Дахин!»
Оболтусу Фридлу не везло. Он злился всё больше и больше.
Елена абсолютно не въезжала в смысл игры, механистично передвигая свои желтые фишки, и всё потихоньку пыталась выведать тайный резон всех этих телодвижений у расправившейся, наконец, с коростой Лило – но оказалось, что смысла никакого и нету – просто кто первым доберется всеми фишками до указанного (жирной зеленой стрелкой) кружка на плохо нарисованной горке – скача по воображаемым холмам и плоскогорьям, перемахивая через лежмя лежащие плоские заборчики, и избегая попадаться в нестрашно изображенные капканы, в которых, если влип, обязан был сидеть, пропуская шаг, пока все другие бутылообразные разноцветные фишки бодрой трусцой промахивали мимо, – и стараясь не суваться в засады с катапультами, которые отбрасывали тебя на несколько шагов обратно, откуда ты опять нудно начинал марш.
Мартин явно выигрывал.
Фридл не выдержал и, разозлившись, вскочил и перевернул все игровое поле, рассыпав пестрые фишки по сыровато-песочному ковру.
– Дашь ты мне пожрать чего-нибудь в конце концов, Мартин, или нет! Ради чего я к тебе сюда приперся через весь город! Я не могу сосредоточиться и играть на голодный желудок! Друг еще, называется!
– Цупф ди! Фридл! Как ты себя ведешь?! – зацыкали на него, впрочем, умиленно, девушки.
А Мартин, довольно посмеиваясь, ободряюще ударял Фридля крепким кулаком в плечо.
Елена всё с некоторой опаской ждала, когда же начнется веселье, но тут Катарина с вежливой улыбкой встала и чмокнула Мартина в щеку:
– Было очень хорошо, спасибо тебе большое, нам пора бежать!
В Аниной резиденции – вытянутом буквой Т двухэтажном просторном бежевом коттедже с ярко обведенными белой краской раздвижными стеклянными дверями, посреди еще нерасцветшего фруктового сада, на отлёте, в соседнем Грёбэнцэлле, где двумя днями раньше чуть не остался жить с незнакомой немецкой мадонной Чернецов, и куда теперь их с Катариной подкинула на машине Марга, – уже буйствовали страсти. Дьюрька успел наклюкаться домашней вишневой наливки (либерально выставленной на хирургического вида барном столике, с колесиками, хозяйкой дома – матерью Аниной подруги Ценци – полненькой розоволицей дамой с пластичными движениями; вместе с Добровольской они теперь в соседней комнате играли на пианино раннего Моцарта – в четыре руки, на перегонки, звучно наступая друг другу на пятки) и учинил дебош: вместе с Ольгой Лаугард и Руковой затеял перевод советского гимна на немецкий язык, с корявыми строфами, жуткими ошибками и белыми рифмами.
Когда Елена и Катарина вошли в дом, Дьюрька (заглушая фортепьянные потуги зальцбургского повесы, некогда безуспешно пытавшегося выдать на гора хоть одну приличную фугу) бравурно распевал на знакомый до боли в зубах советский мотив гимна:
Зиг хайль, у-у-у-у-нзэр фа-а-терланд!
Первый куплет, повторенный специально для Елены на бис, звучал у него так:
Union unzerstörbare der Freiheitrepublik’n Hat Russland verbunden im siebzehnten Jahr! Es lebe, geschaffen vom Willen der Völker, Die Einheit und Stärke der Sowjetunion
Дальнейшее пение, впрочем, звучало, при Дьюрькином переводе, еще матернее:
Sieg heil, unser Vaterland! Unser Freiheitsstaat! Freundschaft der Völker ein richtiger Grund! Gibt es aber noch eine Kraft Lenins Partei ist das Die zu einer neuen Gesellschaft uns führt!
Словом, все встают под гимн – и бьют Дьюрьку по морде. Нет, конечно, никто с места не двинулся, все остались сидеть.
Дальше шла уж и вовсе похабель, строго по тексту.
Дьюрька довольно раскланивался перед хохотавшими одноклассниками.
– Фашизм какой-то! – охнула в сердцах не догнавшая особого Дьюрькиного юмора Таша, дослушавшая гимн до конца, внимательно наклонив голову, и все прямее натягивая растопыренными пальцами концы своих жестких блестящих волос с обеих сторон длинного каре. А потом встряхнув головой, разметав локоны, выпрямилась, и взбив пальцами скрещенных рук волосы на затылке, смерила Дьюрьку волоокими черными глазищами: – Это все равно, что у нас в Германии спеть гимн «Deutschland, Deutschland über alles»! Или нацистский марш! У нас бы за такое на три года по закону сразу в тюрьму посадили!
Дьюрька, последний человек во вселенной, кого можно было заподозрить в советской диктаторской и колониаторской агитации, раскрасневшись, только хохотал, довольный, что устроил провокацию.
– А то с ними скучно! – подойдя к Елене, буянил Дьюрька. – Мой Густл сейчас, например, со мной в настольные игры играл! Ты не поверишь, Ленка! Разложил картонку на столе – и давай хряпать! Ходы, фишки, кости! Детский сад! Я даже сосредоточиться поначалу не мог и понять смысл игры – из-за полной, абсолютной плоскости! Равнинные игры фрицев!
– Не может быть! Мне кажется, ты просто клевещешь на добрых людей, Дьюрька! – потешалась над очаровательно пьяненьким, дебоширившим другом Елена.
Сладкое фондю было вместо шарад. И большинство из них разгадывать оказалось бесполезно – потому что разгадок в памяти не содержалось: манго, стар-фрукты, физалис, киви. Ценци ловко накалывала нарезанные кусочки фруктов из безразмерной салатницы на специальные деревянные шпажки с занозами, окунала в серебряные лохани с горячим белым или черным шоколадом и приглашала гостей отведать и угадать на вкус, что это.
– А вот это попробуй! – стонала Аня. – И вот, вот этот кусочек – кажется, это именно то, что я распробовала. Похоже на персик, но не он! Только макни не в черный шоколад, а в белый! Божественно!
– Это – нектарин! – подсказывала, радуясь, рот до ушей, маленькая, большелобая и умопомрачительно прыщавая Ценци.
Кудрявицкий, впрочем, выжирал шоколад прямо из специальных серебряных прудов, – эффективно работая, вместо всех этих хитростей, черпаком витой чайной ложечки с эмблемой Мюнхена на расплющенном кончике.
Чернецов в другом конце комнаты изводил Добровольскую:
– Нет, не понимаю я, Добровольская! Ну что ты нашла в этом пустоголовом венском фигляре с буклями? А? – ревниво очернял он ее музыкального идола. – Сплошные бравурные трели! Очень уж он сладенький! Хрюй! Никакой драмы! Я, например, Шуберта га-а-а-раздо больше люблю!
И, нацелив на Добровольскую, как пулемет, свою гитару, варварски забринькал шубертовскую серенаду, добавляя щедрый аккомпанемент, блюмкая губами и языком:
– Блюм-блюм-блюм– Блюм-блюм-блюм-блюм!
Загонял Добровольскую по углам дома, и чуть не довел меломанку до слез.
Дебелая Таша, чтобы отвлечь гостей от недобрых шуток, затеяла песни за длиннющим высоким столом под расплющенными металлическими абажурами: усадила всех вокруг на насесты барных стульев – и опять пошла немецкая развлекуха с групповыми жестами.
Пели слезливую историю про маленького моряка, который любил девушку, но не имел при этом денег, что не помешало, однако, прохвосту объехать кругом весь мир, и кататься на корабле, пока девушка не умерла, и чья же в том была вина? – и всё по кругу начиналось снова-здорово, как заведенная пластинка.
Лаугард была в восторге – уже со второго круга ей удалось стать ассом игры: на каждом завитке выпускалось одно слово, все замолкали, как будто ставя запись на паузу, и заменяли это слово пантомимными жестами: вместо «девушки» двумя руками вырисовывали в воздухе сомнительно фигуристое существо, вместо матроса – салютовали к фуражке, а потом аккуратно вырисовывали в эфире указательным пальцем шарик, который он объехал, а в тот момент, когда девушка умирала – двумя перекрещенными руками изображали перекладины кладбищенского креста и уныло развешивали губы.
И так, с каждым кругом вырезая еще и еще одно слово, доходили до абсолютно молчаливой песни с выразительными жестами и артиклями, отстукивая ритм кулаками по столу. А потом стартовали заново, набело, с интонацией уже заезженной, шарманочной – потому что обязательно кто-нибудь под конец сбивался и под общий хохот выпиликивал какое-нибудь запретное словечко: «Айн кляйнэр матрозэ…»
А закосевший от наливки Дьюрька всё не вовремя приставлял ладонь ко лбу и отдавал честь – когда речь шла вовсе не о матросе, а о девушке, и сбивал всех с панталыку, и Таша опять волооко таращилась на него, и всё хватала Дьюрьку властной пухленькой ручкой, поправляя его жесты, и показывая, как надо, и щурилась, прикусывая себе нижнюю губу, и ерошила прямые волосы.
И потом, когда Ценци вдруг разом погасила весь свет в доме, уже в кромешной темноте, поминали петуха, который умер – про этого неизвестного бедолагу песенку заводила высокеньким старательным голоском Катарина: «Он больше не кричит: ко-ко-ди, ко-ко-да!»
А Лаугард, не расслышав фразу «der Hahn ist tot», наклонилась к Елене, обдавая ее терпкими парами вишневой табуретовки, и переспросила напряженным буратиновым голосом:
– Это какой Йоханес «ист тот»? Я чёт не поняла.
Мать Ценци внесла в гостиную горящее и несгорающее мороженое, и зажгла крошечные чайные свечи в металлических челнах, плававшие теперь по всему дому в мисках с водой, по две, а то и по три, чокаясь боками; распахнула стеклянные двери в сад, где на дорожках вскоре полыхнули в руках терракотовых гномов маленькие факелы, которые она подпалила, оббегая их и плавно наклоняясь к каждому, с огнивом в руках, как в танце.
Чернецов рванул в сад искать мухоморов на закусь.
И тут только Елена заметила, что в этой компании, к которой уже даже слегка привыкла за последние дни, и которая уже даже не так сильно коробила, отсутствует набученный взгляд Воздвиженского, который к Ценци почему-то так и не явился.
Ночью, уронив себя в бабл-гамовое суфле в ванной, Елена опять в изнеможении подумала, что каждый день у нее – как тысяча лет, и что какой же это несносный для нее труд – жить в этом странном мире, со странными людьми. И что каждый день с утра она идет, как на вершину, и как будто тащит непосильный, только ей доверенный груз. И редко, очень редко случаются безветренные лощины – затишье – а потом опять и опять ураган. И едва хватает сил дотянуть до вечера. А новая реальность все пёрла и пёрла.
И – одновременно с этим внутренним стоном – выросло в ней, вдруг, вмиг, благоговейное, благодарное, захолыновавшее дыхание чувство, что она, конечно, может быть, и участвует в этой жизни, но она же, одновременно, в каком-то неизмеримом измерении – и как зачарованный зритель: и всё, что с ней происходит сейчас, все образы, которые мимо нее проводятся, даже те, что ее неимоверно мучат – всё это – как будто мысли, существовавшие раньше, но только в безвоздушном, бестелесном пространстве – и которым теперь кто-то милостиво дозволяет на ее глазах раскручиваться, и облекаться в физическую форму.
VIII
На следующее утро, открыв глаза, она обнаружила на тумбочке вместо уже привычной ненавистной совиной рожи ярко-оранжевую литровую прозрачную бутылочку – Марга ухитрилась, пока она спала, принести ей свежевыжатый апельсиновый сок, с мякотью – против авитаминоза. Приложившись к бутылочке (откупорив тут же, не вылезая из постели – с приятнейшим кликом), она поняла, что никогда и ничего на этом свете более лакомого не вкушала.
– Вос из? – возмутился из своего тюремного дворца Куки – когда через четверть часа Елена принесла вниз Марге в кухню абсолютно пустую прозрачную тару.
А Марга не верила своим глазам, счастливая как ребенок, что наконец-то хоть чем-то гостье потрафила. Из холодильника была извлечена свеженькая непочатая бутылка.
– Орррошэн-сафт! – аппетитно протянула из-за стола Катарина, пожиравшая на скорости свои мюсли.
– Как-как ты это произносишь? – в восторге переспросила Елена. Для которой теперь это название звучало музыкой.
И с каким-то то ли мамашиным южным, то ли с квази-французским, наполеоновским, прононсом Катарина еще раз одобрительно повторила:
– Оррррошэн!
И от этого ледяная оранжевая лава становилась еще вкуснее.
Эту литровую порцию Елена выдула тут же, при Марге с Катариной.
Марга хохотала, но в то же время говорила, что это доказательство ее медицинской теории:
– Организм требует витаминов! – и выразительно посматривала на дочку, явно намекая той, что, мол, и с ее, Маргиной, сигаретной слабостью можно было бы быть погуманней.
Организм требовал соку так много, что Елене была выдана еще одна бутылочка – с собой, в поездку на таинственный «Женский» остров – в монастырь, куда они отправлялись сегодня же, в воскресенье, всей (и женской, и мужской, и баварско-русско-еврейской) компанией – поездку, для которой пришлось вскакивать на рассвете – так что даже любимое развлечение – прогулку с уже вертевшимся веретеном Бэнни – Катарина оставила на Маргу.
Пока они с Катариной бежали ко станции – откуда должен был забрать их уже знакомый крылатый пулеобразный симпатичный автобус, Елена, запыхавшись, спросила ее:
– А как звучит «Отче наш» на немецком? Нас никогда не учили…
– А зачем тебе?! – изумилась Катарина и остановилась.
А потом сбиваясь, и начиная снова, и опять сбиваясь, и по-детски растерянно улыбаясь, и попыхивая, злясь на себя, когда ошибалась, и морщась, как будто ей в лицо брызгали очищаемыми апельсиновыми корками, Катарина все-таки прочла молитву, на бегу, целиком.
В середине автобуса уже сидел Воздвиженский и, сердито посверкивая очками, гугнил как громкоговоритель:
– Лучше было бы сходить в Хофбройхаус пивка попить. Нафига тратить весь день на эту поездку! Одна дорога туда-обратно займет часа четыре! Весь день терять! Это мы сейчас доедем туда только в…
Проходя мимо него, Елена вдруг вспомнила, как удивительно он похож, когда без очков, на Вергилия – в мраморной версии, с отбитым носом (безупречно восстановленном сейчас – в версии Воздвиженского), с припухшими губами, Вергилиевым подбородком и нежной ключицей, из неаполитанского склепа древнего пиита.
И, решив проверить, не оптический ли это обман ее памяти, Елена остановилась, и в приказном тоне сказала:
– Воздвиженский, сними, пожалуйста, очки на секундочку.
Воздвиженский, с округлившимися глазами, уже готов был загундеть снова, но все-таки послушно очки снял. А Елена, удобно оперев колено на сидение, нагнулась, и еще через секунду опять уже удивлялась тому, какие же молочные на вкус у него губы.
С изумившей ее опять саму ясностью она вновь подумала в первую же секунду, целуя его: «Ну уж нет. Этого молочного щенка я миру не отдам. Он будет таким, как я хочу».
– А мы вчера с Ксавой и его родителями в компьютерный магазин в Мюнхен ездили. И поэтому я на фондю не пришел… – обмякшим голосом выговорил, как какое-то защитное заклинание, не зная что сказать, и все еще держа очки в руках, Воздвиженский, когда она перелезала через его колени и усаживалась к окну.
Бедный Ксава, вошедший в автобус сразу после нее, протиснулся мимо и, виновато улыбаясь, поплелся на заднее сидение, смекнув, что с Воздвиженским ему сегодня не сидеть.
Катарина удобно осела с Ценци на первом ряду.
Анна Павловна делала вид, что задней части автобуса вообще не существует, и что у нее болит шея и назад поворачиваться она физически не может – торчала рядом с передней дверью, массировала затылок и смотрела строго вперед, ведя громкую болтовню с водителем.
А на Аню Елена уже даже боялась и посмотреть – понимая, что любимая подруга скорее всего после этого с ней вообще всю жизнь не станет разговаривать.
– Ходить в Хофбройхаус, – спокойно заявила соседу Елена, расправляя воротник его рубашки (и убеждаясь, что сходство с юным Вергилием действительно поразительное), – это все равно, что придя в прекрасный музей, отправиться на экскурсию в подвал в вонючую сторожку, выяснять, где там в прошлом году водились клопы!
И очков Воздвиженский так и не смог надеть, пока автобус не тронулся. Да и когда поехали – тоже.
– Ну что, слишком долгая дорога была, да? – осведомилась она у Воздвиженского, когда автобус уже припарковался у пристани Прин на Кимзэе, рядом с потешной, как будто бы детской, крошечной, как из фанеры сделанной, железной дорогой.
А у самой, когда выпрыгивала из автобуса на провернувшийся гравий, в голове опять пронеслось: и один день – как тысяча лет.
Прямо под крыло автобуса как раз пристроился низенький зеленый паровозик, и вылезали из него, согнувшись, неловкими клячами туристы.
Рядом с парковкой почему-то одиноко валялась кабинка канатного подъемника – как будто сорванная диким порывом ветра откуда-то с гор.
Огляделась – и ахнула: а горы то – вот они! Всплывают из-за озера, как гигантские синие киты! А само Кимзэе, дивное, неохватное, от ветра играет так, как будто переполнено тысячами тысяч форелей, сияющих акварельной чешуей на солнце, резвящихся под защитой этих синих кашалотов.
То ли спертый влажный воздух был тому виною, то ли тихо изумляющийся сам себе вид, – но до пристани все дошагали в глубоком молчании, словно каждый вяк натыкался на хук с гор, с той стороны озера.
Деревянные балки и столбы пристани бултыхались в нереально синей воде с бутылочным плеском.
Двое усатых, невероятно одинаковых, высоких черных матросов, чем-то смахивающих на Маргиного супруга, только бойкие, шумные, здоровяки, здоровавшиеся за руку и шутившие с каждым пассажиром, – так прокурили до этого, ожидая, когда подвалит спозаранку народ, весь салон, что каждый из ступавших на борт, внутрь, кашляя, пробегал – мимо малахитово-венозных пластиковых столиков с домашними мещанскими деревянными стульями с пестрой обивкой, как в советских кооперативных кафе, и уездными пестрыми торшерчиками, зачем-то расточительно горящими этим ярким утром, и бело-синими флажками – наружу, на заднюю открытую палубу с банкетками. Где стоять хотелось совсем одной. И куда набились все ужасно, и мешали вздохнуть, оря, внезапно сорвав запись с паузы, повиснув на всех вертикальных и горизонтальных плоскостях, выкидывая все доступные коленца (Чернецов – так сам себя за борт, в последний момент бесцеремонно схваченный за шкирку и втянутый обратно Анной Павловной).
Сосновые сваи, торчавшие, совсем близко, из воды, с которых шмацающий борт кораблика стесал изрядное количество подгнившей трухи, открывали внутри пахучую, неожиданно свежую, желтоватую кочерыжку.
И из такого же материала явно были сделаны таинственные эллинги, поодаль на берегу.
Черноволосые матросы нетерпеливо ждали, пока корабль заполнится всеми приехавшими на фанерных паровозиках: прихватывали бодрых загорелых бабульков, недовольно демонстрировавших, что они и сами кого угодно под локоток подымут; подталкивали добропорядочных моржовых мужей, помогая им спотыкаться на деревянном мостике, перекинутом с корабля на бал; салютовали их лучшим половинам; и вносили за разнообразные конечности на борт их макаковых детей. В чуть проветрившемся салоне публика расселась за столиками под флажки и с шумом разворачивала жвачки, конфеты и младенцев.
Когда гнилая пристань принялась отгребать от них в сторону, Анюта, от которой Елена ожидала бойкота до гробовой доски, напротив, прорвалась к ней, наконец, через всю чужую и свою кучу малу, и тихим голосом, как будто доверяет личную тайну, протараторила:
– Ты смотри, смотри, твари, что они делают! – и хитрым глазом указала куда-то за борт.
Ласточки в пронзительно синих купальных костюмчиках, окружили корабль, взяли его в кольцо, и сёрфинговали на воздухе в миллиметре от воды, чиркая по невидимому полю натяжения, как бы на сумасшедшей скорости смахивая ладонью со скатерти водной глади крошки, и устраивая крыльями вентилятор запредельно близко к поверхности, отчего шла рябь, чеканившая чешуйки волн, – но ни разу и ни одна из них до самой воды не дотронулась, и в само озеро пера не обмакнула, – со щенячьим визгом щеголяя перед друг другом и неофитами-зрителями особой небесной удалью.
– Смотри, смотри, как они выпендриваются! Это они нарочно, твари! – ласково приговаривала Аня, оглаживая их взглядом.
Углядев, что не все еще полости корабля обжиты, Елена, с воплем: «Анюта, как же я тебя люблю!» – и в этих же словах признаваясь в любви и стилягам-ласточкам, и неведомому и невидимому еще, но уже долгожданному монашескому острову, и расправлявшим плечи после секундного смущения встречи, встающим во весь рост сизеющим горам, своими хребтами с щедрой кондитерской присыпкой отгораживавшим их от мира, – уже тащила подругу под руку сквозь неинтересные, шумные, знакомые и незнакомые, горячие и чуть теплые, сгустки тел – в сердцевину корабля, и поднырнув под руку курчавому матросу, державшемуся за косяк в проходе, просияла: