355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Трегубова » Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 » Текст книги (страница 12)
Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:59

Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2"


Автор книги: Елена Трегубова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 49 страниц)

Ругаясь, дергая друг друга за руки, они чуть не выбили – вовремя перед ними разъехавшиеся – автоматические стеклянные двери – принявшие их безо всяких разговоров в нарядный мир с оркестровыми рядами музыкально настроенных ракетных струн и колониальными плантациями цитрусовых теннисных мячиков.

– Grüβ Gott! – зазвенели колокольцами продавщицы. И Елена разом забыла про все свои нотации.

В течение великолепного получаса, Аня послушно, как ее просил инструктор – молодой импозантный брюнет, старомодно подстриженный под Кэри Гранта, – расставляла ладонь, клала на нее упругую пружинистую струнную щеку ракетки и, не меняя угла, вела рукой дальше по рукоятке, пристраивая ракетку так, чтобы она вросла в руку и чувствовалась как продолжение тела, и потом перехватывала, взвешивала, замахивалась, примеривалась, – и в результате, то ли устыдясь выговоров Елены, то ли просто зачарованная воплощением собственной мечты, выбрала и купила самую дорогую из имевшихся, и подходившую ей как влитая, модель.

А еще через несколько минут Аня с Еленой сидели в залитой солнцем чайной напротив, уже напрочь забыв о ссоре: Аня любовно поглаживала свой теннисный альт в темно-ртутном чехле на молнии, приставленный между ними на почетное место на диванчике; и обе, вдыхая умопомрачительные ароматы из тут же жарко зевающей каменной булочной печи, затаив дыхание, следили, как коротенькая сдобная тетушка с выпирающим красным подбородком (как будто ее за него держали пальцами, пока лепили остальное лицо) из-за прилавка музыкально напевала новому посетителю: «Мармеладэ?» – как до этого, только что, пропела Ане – а увидев мечтательно-утвердительное потепление ее глаз, извлекла из-под прилавка уже знакомый Елене габаритами и акварельной пестротой сундук с джемом, и Аня робко мигнула наугад в приглянувшийся ей глазок; и теперь перед ними истекали – приторной краской начиненные до отвалу – избранные горячие булки – и дымился чай.

Пока они уминали свежий хлеб с джемом, в гости к сдобной булочнице, заперев собственную лавку напротив с соблазнительной вывеской «Мясо. Колбасы. Сосиски. Мясники в пятом поколении», заявился небритый мясник в желчного цвета спортивной куртке и землистой бейсболке; сидел долго, ничего не заказывая; елозил на высоком скрипящим под его грузным гузном четырехногом темно-коричневом стуле с короткой спинкой и многочисленными перекладинами для ног, куда он беспрестанно напрасно пытался угнездить пятками свои дутые бахилы; и, улучив момент, когда булочница была свободна, облокотился на прилавок колбасами локтей и принялся хмуро хвалиться ей, сколько денег он сделал на прошлой неделе; она же в это время кокетливо затяжным движением развязывала крошечными пальчиками и снимала с себя чуть испачканный джемом фартук, обнажая одновременно и черную блузу с треугольным вырезом, и, в сдержанной улыбке, верхние зубы, которые не влезали у нее под верхнюю губу, и она аккуратно ставила их на нижнюю. И вдруг – после мясниковского мечтательного: «Ну вот…» (с вопросительной паузой), – булочница резко дернула губу, и ушла в подсобку, по дороге развязывая сзади длинную бордовую льняную форменную юбку, с нахлёстом запахивавшуюся вдвое. И тут же выслала вместо себя к прилавку подмену – молоденькую симпатичную практикантку с толстыми лодыжками – корректно спросившую у мясника, что же он желает заказать. Бочоночно-лодыжечной молодухой мясник, по загадочной причине, категорически не интересовался. А сама его убежавшая старая зазноба вдруг так громко хохотнула из подсобки с какой-то невидимой товаркой, что мясник с досадой вздохнул, сполз с кренящегося насеста, и нехотя косолапо поплелся к двери; обиженно звякнул на прощанье входными колокольчиками стеклянной двери; перешел в два размашистых шага переулок; и возвратился к труду праведному, отпирая кровавую лавку.

Булочница же через минуту выскочила из подсобки уже в черном фасонном макинтоше с широкими взбитыми ремешками на плечиках, и с болтавшейся на золоченой цепочке по диагонали кокетливой миниатюрной красной сумочкой – в форме то ли чересчур упитанного сердца, то ли…

– Замолчи сейчас же! Ну не порть аппетит, подруга! Вечно ты со своими неуместными ассоциациями! – зашикала на Елену Аня со страшными глазами и с отваливающейся, переполненной джемом и не дожеванным хлебом, челюстью.

– Не волнуйся, она же все равно по-русски ни слова не понимает! – оправдывалась Елена.

Ничего по-русски не понимавшая малорослая пожилая мясницкая пассия выскочила за дверь и убежала в неизвестном направлении, рассекая по-утреннему влажную панель на плоских черных лодочках, взбивая на ходу микроскопически короткими сдобными пальчиками с яркими каплями джема на ногтях мелированные перья налаченной причёски, и даже ни разу не оглянувшись на плотоядно пожиравшую ее глазами застекленную мясную лавку напротив.

Зигзагами бороздя центральную улицу (черенки подростков-клёнов на которой выглядели в солнечной подливке гораздо храбрее, чем вчерашней ледяной ночью), Аня и Елена забивались в каждую со звоном и старомодным приветствием отверзающуюся у них на пути стеклянную лузу лавочек.

Признавшись Анюте, что во время похода с Маргой в супермаркет, из-за некоего эсхатологического ужаса перед фабричными просторами этого ангара для жратвы, позорно оттуда сбежала, – Елена предложила ей сейчас же вместе произвести рисковый аттракцион: зайти в небольшой, вменяемых, человеческих размеров, продуктовый.

– Ну… давай… попробуем… – с опаской согласилась Аня.

Пристроились за танковой дивизией благонадежной престарелой дамы в светло-бежевом плаще и смешных по-стариковски наглаженных, со стрелкой впереди, джинсах, при ходьбе топорщащихся и подпрыгивавших как на манекене, таранившей перед собой огромную металлическую телегу. Мимо проходил лукаво улыбающийся им луковый хлеб, и уже откровенно хохочущие над гастрономическими невеждами длинные гиппопотамы вайцэнмишброта, и фоллькорнброта, и крустэнброта, и заатэнброта, и кюрбискернброта, и саркастический меэркорнброт.

Читали названия и с трудом пытались подобрать неведомый в физической жизни русский эквивалент.

Тормозили и робко трогали и нюхали более-менее переводимые хлеба́ в суперобложках и целые непереведенные новеллы на бесконечных нечитанных стеллажах сказочных безымянных яств.

И вместе заново искали и прилаживали слова к давно не существовавшим в Москве предметам. Или – наоборот – с радостью ученого архивиста опознавали предметы, от которых в России оставались только имена – корешочки, бирочки – в кладовых картотеках старых дореволюционных и эмигрантских романов.

А уж когда дошли до тактильного и обонятельного чтения главы сыров, Анюта не выдержала и рассентиментальничалась:

– Я себя чувствую прям как в чудом уцелевшей при пожаре Александрийской библиотеке еды! – съязвила она со сладким вздохом. – Какой роскошный выбор сыров! А вот этот, этот – ты понюхай только… – наклонялась Анюта над открытой витриной – прицелившись к самому зеленому и вонючему.

– Анечка, можно я тебе куплю вот этого сыра – и это будет мой тебе подарок на день рождения?! – в восторге переспросила Елена.

– Ну, зачем… Я ведь уже позавтракала… – с категоричной физиономией проронила Аня – и от приглянувшегося сыра моментально отвернулась.

В очередном приступе ругани выкатились на улицу и свернули в узенький, размером с ручей, проулок – с раскрашенными – как будто мелками – домиками по обе стороны – причем на каждую семью мел явно раздавали разного цвета.

Через дорогу продавались крашеные лакированные самодельные скворечники – с аккуратной надписью «Bed & Breakfast» над кругленьким влётным окошком.

Умиляла немыслимая для России недоросль заборчиков – все без исключения изгороди в городке не уродились выше, чем по колено, через них не то что перепрыгнуть, а перешагнуть-то ничего не стоило.

Выгуляли неожиданно к городскому кладбищу. Крайне компактному – размером не больше супермаркета. Кладбищенская ограда оказалась хотя и чуть повыше, чем заборчики коттеджей, но надгробных плит и крестов не скрывала.

На центральных воротах красовался огромный знак: «Въезд на велосипедах запрещен».

А чуть пониже была прибита на колышке табличка расписания работы кладбища, с наисложнейшими арифметическими ухищрениями: по четным будним дням с октября по апрель кладбище работает – с 9.15 до 15.00, по нечетным будням дням с апреля по сентябрь – с 8.15 до 16.30; с выходным в каждое первое и третье воскресенье месяца; и даже с перерывом на обед – который, судя по Анютиным часам, как раз сейчас на кладбище начался.

– Иными словами, шансов попасть на Ольхингское кладбище у нормального человека, слава Богу, практически нет, – мрачно прокомментировала Аня.

Обошли кладбище. По всему периметру их в припрыжку провожали любопытные зеваки-скворцы. И, только было загуляли по уже откровенно дачной разнеженной улице из желтых домиков, исповедующих позднего Ван Гога – с блаженно напряженными ветвями груш и магнолий, тянущими к солнцу, как к зажигалке, свечки почек, вырывающимися далеко за условно отгороженные границы сада – как тут же угодили в объятья гранитной мастерской, все пространство вокруг которой было заставлено черновиками могильных памятников. На этих могильных анонимных болванках, заготовках впрок, мастер по граниту беззастенчиво то и дело повторял один и тот же излюбленный графический оборот: крест, обведенный сгущающимися к центру концентрическими кругами, и похожий в результате из-за этого скорее на огромный оптический прицел. А на нескольких, видимо сердечно полюбившихся лично самому художнику, особо эффектных модернистски перекособоченных плитах, он даже заранее, чтоб два раза с дивана не вставать, уже выгравировал бессовестно приглашающую дату смерти: 199. – оставив окончательную единицу на усмотрение владельца.

– Слушай, что-то мне уже поднадоела эта тематика! – надув щеки, пошутила Аня, – пора делать ноги отсюда! Давай опять на главную улицу выберемся!

Зацепившись взглядом, как за стрелку компаса, за шпиль ольхингской церкви, быстро выбрались на центральную площадь.

У светофора, на абсолютно необитаемой узкой яркой улице, явно был просто нервный тик: мигал в полную пустоту.

Но Аня потребовала, чтобы они нажали на огромную, как для дебилов (чтоб невозможно было не попасть кулаком) охряную клавишу, размером со слиток золота – с примитивистски нарисованным двуногим – и мариновались еще минут пять. Ожидая от нервного дальтоника-светофора весны.

– Не смей переходить на красный, подруга! – хватко придерживала ее на переходе, оттягивая за джемпер сзади, Анюта – и опять уже заранее делая свою фирменную свирепую физиономию. – У немцев так принято. Жди.

Пока не убедилась, что светофор просто вышел из строя – и зациклился на краснухе и желтухе.

– Давай зайдем? А? Пожалуйста! – тянула уже Елена Аню, едва перебежали, за рукав, внутрь розово-желтой неоготической кирпичной кирхи: уже, впрочем, предчувствуя, что сейчас опять разразится скандал – если она услышит очередное: «Ну, зачем…»

Но Аня по-простому сказала:

– Ты иди, а я тебя здесь снаружи подожду. Мне неловко как-то внутрь церкви заходить. Я же в Бога не верую. Когда с экскурсией, со всеми – это нормально. А так…

Внутри, у двери, через которую вошла Елена, распятие показывало крестные муки с такой невыносимой правдоподобностью, что все входящие горожане здесь же падали на колени. Еще мучительней, еще чудовищнее, еще в сто крат более физически ощутимо – еще реальнее, чем даже в мюнхенской Фрауэнкирхе – видны были по всему телу увечия от римских хлыстов флагрумов со свинцовыми наконечниками. И с убивающей буквальностью сразу в твоем же, живом, теле чувствовались и разрывающиеся альвеолы легких, и удушье, и вздутые вздыбленные ребра, и необходимость каждый раз ценой нечеловеческой боли подтягиваться, чтобы сделать вздох, и вот-вот готовое разорваться не выдерживающее сердце.

Елена встала у песчаного стола с горящими свечами, которые боялась потушить брызнувшими из глаз слезами, и, раз увидев распятие от входа, больше не смела даже поднять на него глаза.

Простые парафиновые свечи зарывались пятками в песок. Который напоминал сверху то ли кофейную гущу, то ли лунный пейзаж с кратерами и выгоревшими дотла жерлами вулканов, с загадочными, рукотворными, начертанными на песке чьим-то молящимся перстом, знаками – о происхождении которых ученые-астрономы долго потом будут спорить, разглядев в свой телескоп: какие приливы и какие ветра́ их запечатлели.

Глаза долу, так и дошла в гораздо более жизнеутверждающий алтарь.

Нарядная кафедра под деревянным палантином. Деревянный потолок, как тетрадь в клеточку, расчерченная деревянными балками. Медузообразное солнышко на кобальте деревянного неба. И крошечная трещина над алтарем прямо по центру, через которую с чердака – уместный луч.

И веселые яркие псевдороманские комиксы, в таитянской гогеновской цветовой гамме, с новаторской флорой и фауной, бредущей вразброд, покачиваясь, по барханам: пальмы с пропеллерами; вол, который, похоже, не знал, что делать с наличием у него и копыт, и крыл, и поэтому предпочел за лучшее почтительно лежать у престола с письменами в зубах, и поддерживать собой золотую мандорлу; орел, размером с болотную цаплю, сидящий на летящем папирусе, как на ветке дерева; и Ангел с телетайпной лентой, принимающий телеграмму настолько длинную, что он и сам в ней слегка запутался левой стопой. Лев же, страшно похожий на немецкого медведя, просто листал в руках лубок и улыбался. Пара Архангелов с экспрессивной пластикой и оливковыми тромбонами дежурили по углам. На ближайшем к апсиде арочном перекрытии то ли пастухи, то ли рыбаки, то ли мужи без определенной профессии, танцевали хаву-нагилу и откровенно указывали руками на Виновника своего торжества в алтаре. А по краям, спеленутая в саваны и накрепко повязанная, молодо выглядящая братва уже с задором выбиралась из гробов и высвобождалась из пут.

Каждые полминуты, как по солнечным часам, сзади звякала монетка – прихожанин, забежавший на пути, преклонял колени, зажигал свечку на песке, молился – и выбегал дальше по своим делам, насквозь, через дверь противоположную.

С завидной регулярностью позади раздавалась и тоненькая мелодия, как из музыкальной шкатулки. И Елена все никак не могла понять, откуда это. Отсчитав обратно полсотню длинных мореного дуба скамей с прагматичными медными вешалками для сумок, подставкой для колен, обитой вишневой клеенкой, и коротко стриженным ковриком на сидениях – и увидев, наконец, источник музыки, Елена в секунду вынеслась за Аней.

Та, усадив на скамейку вместо себя свою теннисную ракетку и удобно облокотив ее на спинку, уже преспокойненько болтала у обочины с немецкой семьей (жена, муж и сын лет пяти, с широкими, славно раскатанными скалкой во все стороны лицами, запыхавшиеся, все в одинаковых, серых с розовым, облегающих спортивных костюмах с желтыми лампасами по бокам, спешившиеся с велосипедов); Анюта, со знанием дела, с удивительной наглостью и уверенной жестикуляцией объясняла местным немцам, как куда-то проехать.

– Анюта! Побежали скорее! Там потрясающая игрушка! – Елена безапелляционно подхватила ее под руки и, как всегда побеждая упрямство подруги исключительно внезапностью, как какую-то упирающуюся недвижимость насильно вдвинула, наконец, ее в церковь.

В левом, дальнем от алтаря углу была и впрямь потрясающая музыкальная игрушка.

Для того чтобы увидеть действие, нужно было встать на колени на специальную деревянную подставочку и заглянуть во врощенный в стену ящик за стеклом.

Приготовились. Опустили монетку – и вдруг вспыхнул свет внутри ящичка: на игрушечной маленькой колокольне и в крошечной храмовой хижинке. Заиграла плинки-планк музыка. Распахнулась деревянная дверь – и из хижины выехал Спаситель с крестом на знамени, прямо как на картинах Уголино. Простолюдин у дверей почтительно снимал шляпу. Удобно сидящая на коленях крестьянка поднимала для благословения младенца. И Спаситель в развевающемся на ветру алом деревянном плаще благословлял всех (включая вынужденно коленопреклоненных, из визуального удобства, внешних зрителей), осеняя Своей алой раненой ладошкой.

– Как красиво! – шепнула Аня.

Они обе стояли перед игрушкой на коленях – и не глядя спускали из карманов всю имеющуюся мелочь – лишь бы мелодия не прекратилась.

– А ты заметила под колокольней звонящего Ангела? – в запале спрашивала Аня, не отводя глаз от темнеющего ящичка. – Он за веревочку дергает!

– Нет!

– Тогда давай еще раз!

И за любую, уже бессчетную монетку, волшебный ящик повторял всю мистерию еще и еще раз.

– А ты заметила мох, настоящий, на переднем плане?!

– А ты заметила, что когда Он выходит, – там, в хижине, видны две керамические лампы и лилии в горшочках!

– Да! И фотография Его мамы на камине!

И Аня снова была такой, какой Елена ее ужасно любила. Такой, какой она, в детском каком-то еще классе, подсмотрела ее в Новом Иерусалиме – вырисовывающей иконным пальчиком воображаемые картины на полотне грязно маслом крашенной пупырчатой варварской стены.

– Послушай, подруга! Ты знаешь, я никогда не лезу в твои дела, уважаю твой выбор и так далее… – заговорила Аня, как только они с ней вышли из церкви на солнцепек – таким елейным голоском, что было ясно: дальше собирается сказать гадость. – Но объясни мне, идиотке… – продолжала Аня, решительно вешая ракетку в чехле, подтянув за лямку, как ружье, на правое плечо. – Ну что ты в нем нашла?!

Елена изумленно вылупилась на нее.

– Да нет! Не в Нем! – смеясь, сконфуженно качнула Аня головой в сторону церкви. – А в Воздвиженском! Ну ведь жлоб жлобом! И зануда к тому же.

– Посмотрим, – с вызовом ответила Елена.

XII

Little 16-teen. В чужом кукольном кресле.

Я травлю себя вами.

Now. Und gerade hier. В южном монашеском городе. Пунцовом плюшевом кресле. Земле теплого воска. Фруктово-шоколадного фондю. Пчелиного пунша, на взлёте. И вертолета-фламбэ, уже в небе.

Я гружу вас через уши. Загрузочный диск – Music for the Masses. Дешевый депешовый каламбурчик. Разумеется, аккуратно для них.

Чудовищное игровое поле – атлас автомобильных дорог, выпрошенный у Марги из машины, пропахший бензином, и разворошенный сейчас на коленях: Мюнхен и окрестности – и дотронуться нефиг делать сразу и до олимпийских наростов, прищучив их большим пальцем – и, строго по конвенционному времени – резкий гусеничный шаг пиком среднего пальца – до военного аэропорта вот здесь вот, под боком, в минутах езды от супермаркета на Маргиной машине – в Фюрстенфэльдбруке – с вертолетом фламбэ на взлёте – нет, взлететь не успели – расстреляли и запалили заложников в вертолете прямо на взлетной полосе. Город еще не застывшего воска.

Я ввожу вас себе под кожу. Как вирус. Как CD в мерцающий посреди темной спальни межгалактический спейс-шаттл Катарининого музыкального центра – в летучую плавно вдвигаемую и выдвигаемую в невесомость лазерную подставку для чая – с которой так смешно играть светящимся ртутным пультом.

Катарина, изумившись наивной просьбе, аж взвизгнула от радости: «Ну конечно же у меня есть «Депеш»! Это же моя самая любимая группа!»

Непонятно почему вдруг, поднявшись к себе в спальню вечером, перед тем как крутануть выключатель и высечь свет, Елена вспомнила липкий шепот Моше в дискотечных потьмах – и, в приступе неясно откуда нахлынувшего самоубийственного мужества, тут же спустилась вниз, к Катарине, затребовала диск; и отправилась к себе наверх, с мрачной решимостью говоря себе: «Чтобы бороться с врагом, надо его знать».

Я гружу вас через уши. В гигантских наушниках, как тугой черный кожаный поцелуй коровы. В чужом пунцовом плюшевом кресле на роликах, куда ухнулась с разбегу с ногами и с головой. В южном монашеском городе, пахнущем бабл-гамом.

Здесь и сейчас.

Оррррошэн. Безусловно – звук резко меняет их вкус.

Зафт. С оттяжкой подъезжаю пастись к тумбочке, подтягиваясь к ее остову рукой, верхом на никем не убитой пунцовой корове с роликовыми копытцами, целующей меня в каждое ухо с гулким живым засосом «Ö». Закатывающим консервы.

Klickt beim ersten Öffnen. О, да. Проверено неоднократно.

– Сколько же ты можешь выпить этого литров? В день?

– В час!

Ледяная оранжевая лава – и горнило и дышло кожаных губ наушников – отливают ненужную, лишнюю, фальшивую золотую монету, где «DM» – заодно и марка, и депеш. Уходящая натура с умирающей. Кесарево с обеих сторон.

И – нет, моя апельсиновая дойная буренка – даже не дальняя родственница, и уж тем более не любовница самозванцу-быку, чья малярийная урина продается в советском гастрономе на Соколе с посмертной биркой «мандариновый сок» на ноге.

И из убитой плоти – одни белые грибы. С глазами. На них охотится теперь Марга по всем окрестным зупермарктам. Невозможно убить то, чему есть чем тебя видеть. Но ведь слепца тоже убить невозможно.

Я гружу себя вами.

Звуком.

Как, пожалуйста?

Я добываю себе антивирус. Я высекаю его лазером из мира, как из си-ди.

Загрузочный диск – Music for the Masses. Разумеется, для кого же еще?

Еще децл цикуты —

и прощай, Эльсинор.

Спеть тебе песнь, мой сладкогласый гусельщик-псалмопевец Давид, о погибших еврейских нейтрино, неуловимых мстителях?

I never tried to hide them!

Еще бы!

Еще.

Now.

Стыковка с тумбочкой.

И ксерокопии Кеекса уже залиты апельсиновым соком.

Now.

И русская закадровая речь, в проигрыше депеш мод, звучит издевательской подсказкой:

«В докладах рассматривается… В докладах рассматриваются… эволюция ядерных арсеналов…» – под гнилой вой миксолидийских сирен – не может быть, чтобы это они все всерьез?! Как можно любить вирус? Ведь не может быть, чтобы этот музыкальный запах гнильцы, этот звук разложения, этот намеренный надлом гармонии, с ублюдочной похотливо-ритмичной бессмысленностью – нет, они, должно быть, шутят – невозможно поверить, чтобы они это любили? И го́лоса чужого… – слушают, о, еще как слушают! Как, на каком языке им успеть ответить – с такой скоростью и внезапностью, чтобы они не успели заметить, что моего языка не знают, и чтобы поняли: их смысл, а не язык, невозможен – потому что не существует? Как, прикусив им, в отместку, мочку уха, вбрызнуть антивирус в их глухие сусанинские ушные лабиринты настолько быстро, чтобы они не успели выработать противоядия к противоядию?

Я закапываю вас себе в глаза из Кеексовых террористических пипеток.

И мелькают – ансамблем «Березка» – внятные знаки, которые террористам, в Олюмпиа-Центруме, после захвата израильских спортсменов, отмахивают из противоположных окон делегации ГДР.

«Атаковать их можем только мы. А вы можете об этом только мечтать», – и речь агентов Штази, в перехватах мюнхенской полиции сразу после начала теракта, уже звучит в ушах явственнее, чем гундосые голоса депешей и гнилые шумы, и записывается лазером на те же звуковые дорожки:

Атаковать их можете только вы… – и советская спортивная делегация по приказу из Москвы отказывается даже спустить флаг в знак траура по свежеубитым израильтянам… – В докладах рассматриваются эволюция ядерных арсеналов и социально-психологические аспекты гонки вооружений… А мы можем об этом только мечтать. В дддокладах рассматриваются… в дооокладах рассматриваваются…

Я травлю себя вами. Я впускаю вас себе под кожу как яд. Сидя в кресле. И поставив си-ди на Repeat. И запиваю запредельно крепкой заваркой чая. Чтоб не заснуть, пока не найдены будут все конечные ответы. Или вернее, чтобы не разбудить себя ненароком. Потому что, кажется, опять забыла закрыть окно – а если проснусь, то точно околею от холода. Так что лучше уж – так, на автопилоте. Но надо бы встать и задернуть гардины – чтоб не напустить в комнату темноты. Хотя я и не помню, включила ли вообще свет в комнате. А проверить это сейчас крайне затруднительно – потому что для этого надо как минимум открыть глаза.

И заодно срочно понять, как успеть загрузить в себя яд и выработать антитела быстрее, чем вирус меня убьет – и впрыснуть антивирус обратно в мир – но так, чтобы подохли лишь крысы? Как убить вирус – но не убить их самих? Как, в гневе, не сжечь ненароком напалмом шарик – потому что уж нет больше никаких сил видеть и слышать их мерзопакостную мерзость и блевотнейшую блевоту? Как удержаться и не взорвать их всех с доставкой на дом – у их же домашних телефонов? Чтобы их ответ «да» на вопросительно произнесенную незнакомым голосом на другом конце телефона фамилию, стал их последним утвердительным ответом миру. Как не испепелить их в их лимузинах вместе с их бесчисленной охраной? Как не поднять на воздух их любимые отели и виллы с начинкой из них? И как потом объясняться с убитыми ненароком соседями: «Простите, выводили бомбами крыс»? Как не пристрелить официанта – не за то, что не принес свежевыжатого апельсинового сока – а за то, что напомнил с лица убийцу? Как убить вирус – но не убить их самих?

Я гружу вас через глаза и уши.

Кресло.

Инъекция букв под кожу. Я загружаю себя в вас.

И – привет, Эльсинор.

Недопитые излишки золотого яда брызжут с тумбочки из бутылки на упавшие веером на пол Кеексовы промокашки.

Нападающий, 51-й (50-й)! Опять сбилась со счету! Сыграй мне, сладкогласый мальчишка из Вифлеема. Спой мне, Царь Давид, Отец Антитеррора. Спой мне, Отец Антивируса! Спой, первый, после Декалога, автор сотни бескровных словесных Антивирусных Вакцин, действенных до сих пор! Слабай мне колыбельную на ночь – или, вернее, уже под самое утро! Сыграй – уж не знаю какой там саундтрек – 59-й (58-й)? Или 11-й (10-й)? Или, уж по-простому, без всяких уже разночтений – 2-й? Грустно мне, полузащитник мой. Спой мне, сопливый ханырик с рогаткой, заряженной булыганом, вовремя предавшийся синергии – чтоб хоть кто-нибудь дожил до утра. Спой, медь, звенящая в кредит, ценой, которую не ты заплатил. Спой, на чужие ноты. Спой, кровавый убийца Давид, оставляющий за собой выжженную тоску, спой, истребляющий сугубо – чтоб не мстили – даже малых детей и жен. Утешь меня, убаюкай меня провидческим твоим лалабаем. Завещай Сыну своему – Прапрапраправнуку своему – Господу своему – и мне заодно, не по крови, а по прямому пневмо-наследству: оставить месть небу. Спой, Ду́ди, – когда-нибудь я пойму.

XIII

Сова утром до нее еле дооралась. «Сколько я спала? Часа два? Полтора? Пол?» – чувствуя сильнейшие симптомы отравления, мутный коловрат в солнечном сплетении, и распрямляя занемевшие конечности, которые поджимала в кресле во сне под себя, как в гнезде, от холода – пыталась она реставрировать и так-то всегда в общем-то весьма зыбкую и ненадежную, но сейчас тут уж и вовсе рассыпавшуюся в песок и смытую с ее берега волной сна часовую башню. С ужасом услышала, что компакт-диск где-то всё еще с комариным писком играет по кругу – хотя коровьи наушники как-то все-таки умудрилась с себя во сне скинуть на пол. Кеексовы бумажки вокруг валялись везде: на подлокотниках кресла, у тумбочки, и залетели даже под кровать. Сока в бутылке не осталось ни капли; а сама бутылка лежала на полу. Лужи, впрочем, никакой видно не было.

Слепо добравшись до ванны и вспугнув зеркало синими кругами под глазами, она вдруг с тошнотой вспомнила, что успела-таки вчера, вернувшись домой, позвонить Ксаве и договориться с Воздвиженским ровно в девять встретиться с ними на Мариен-платц. И теперь звонить и отменять встречу им явно было некуда – они наверняка уже вымелись из дому, не сказав Ксавиным родителям, что прогуливают. А потом еще в зоопарк с Аней…

«Ну что ж. Синяки под глазами – прекрасные аксессуары для свидания. А надо еще на́лысо побриться – чтоб окончательно быть уверенной, что аксессуаристика не имеет для него никакого значения», – мутно пыталась она проснуться, поднося к лицу ледяную воду в двустворчатой раковине ладоней: и нос, и щеки, и лоб, и губы, и уши ощущались как части какого-то холодного обескровленного моллюска.

От вчерашней ночной бредовой формулы-ловушки о необходимости знать врага для борьбы с ним, на фоне сегодняшних симптомов очередного секулярного интоксикоза, она отплевывалась с омерзением. Зубная паста драла рот. Кое-как натянув коробившие тело джинсы, футболку и джемпер, и сковыляв вниз, с отвращением увидела, как Катарина дохлебывает мюсли с молоком и, с полным ртом, пластилиново растягивая слова и щеки, прожевывает в ее сторону:

– Моогэн!

Вовремя смекнув, что если ей сейчас начнут опять предлагать еду… или даже чай – то за последствия она не ручается – извинилась (скорее, перед вертящимся вокруг ног Бэнни) – вышла на крыльцо, завязывая кроссовки – с ознобом следя, как хлопковый, золоченый по краям пар валит изо рта при выдохе; и, напустив рукава джемпера как варежки, на кисти рук, и подхватив их снизу кульками, с четким чувством, что если мир рухнет сегодня – то лично из-за нее, припустила, вприпрыжку, чтоб согреться, к станции.

Чуть отогревшись в пристанционном павильоне, и купив себе в киоске дивно пахнущий свежий «Шпигель» и жвачку джюси-фрюйт – решила, что это достаточные бенгальские огни на баррикадах, чтобы никого вокруг не видеть и не замечать в переполненном вагоне – и не отравлять картинку своим недосыпом. И села в теплую электричку; заткнула «Шпигель», не глядя, справа от себя в щель у окна; и, грея покрасневшие руки – села на них, засунув их с боков под себя на плюш сидения, отчего расплющенные ноги показались вдруг небывало толстыми.

Самое отвратительное, что даже заснуть – хотя бы минут на двадцать, да и хоть на минуту – в электричке не удавалось. В безобразно залакированном, каком-то немигающем, не меняемом тошнотном состоянии, выдергивая из головы, как застрявшие колючие шпильки, ночные сиреньи мелодии (прибитые и гневно растоптанные только сегодня, на полу, в наушниках), она сидела очень прямо и боялась даже наклониться набок.

– Биттэ цурюкбляйбэн. Нэкстэр хальт Мариен-платц.

Было ощущение, что если она даже на секундочку закроет веки – то что-то раздавит внутри. Всё, и внутри и снаружи, резало и кололо. «Шпигель» (даже когда орудовать замерзшими руками перестало быть больно) она все равно могла только нюхать. Поднося пунцовыми пальцами к лицу. Скверно имитируя позитуру бюргеров вокруг. И медленным кадром разглядывая картинку на глянцевой обложке: набитое ярко-желтой пышной соломой чучело восточно-германского офицера, держащее под рукавом ненужную ему больше фуражку, а на кучерявый соломенный кумпол напялившее темно-малиновый берет бундесвера. Глаз, ноздрей, рта, и прочих ворот чувств у пугала не было. Из рукавов и снизу из-под полы крысино-серого френча с погонами вместо продолжения тела выглядывали кучерявые стружки, развевающиеся на ветру – на фоне почти безоблачного голубого неба, куда, зачем-то, на деревянной палке это пугало было взнято. Наивная надпись на фоне небес вопрошала: «К чему теперь солдаты?» От любого текста с души воротило. Тем более от наивной прекраснодушной фигни в главной статье номера, изо всех сил вопившей, что военные блоки рухнули, холодная война в прошлом, границы распахнуты, Германия едина, СССР больше не агрессор – так к чему теперь Германии вообще армия? И мельтешня за окном электрички совсем была не ко двору.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю