Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2"
Автор книги: Елена Трегубова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 49 страниц)
– А я тебе о чем говорю! – орет Шломо. – Посмотри на эти рекламы и считай дни до поражения Содома и Гоморры!
– Ой, смотри – собака хозяина кормит! – показываю Шломе молчаливого носителя фиолетового языка чау-чау на противоположной стороне, собирающего в темноте милостыню на приют прикованному к ней на цепочке мужичку.
– Покайтесь! Покайтесь! – орет в мегафон неприятным довольно голосом городской сумасшедший на пересечении с моей Бонд стрит. – Готовьтесь к встрече с Богом! Маранафа! Господь грядет!
Навстречу – как специально – костлявая зомби с силиконовыми губами, в леггинсах с черепами, слушающая музыку в плэйере с ледяными пустыми глазами и как-то по особенному неудобно переставляющая ноги на каблуках, закидывая их с каким-то лишним сегментом виляния бедра, а потом ставящая одну перед другой, по ровной прямой линии, явно воображая, что идет по подиуму.
Шломо наблюдает с укоризной, но молча.
Цветной калека без ног в коляске играет на дуде на одной ноте так громко и жалобно, что все без исключения прохожие останавливаются, чтобы бросить монетку – потому что в такие секунды он хоть на миг прекращает невыносимый вой этой трубы – отстраняет дудку от губ и произносит: «Спасибо!»
На Нью Оксфорд стрит – элементарные пингвины – орда прыгающих, скачущих и вопящих бритых мужчин с испачканными лбами в марганцовочных сари, гипнотизирующих себя ритмичным звяканием бубенцов.
Мы оба, я и Шломо, синхронно затыкаем уши пальцами.
Я говорю (когда орда уже миновала):
– А ты-то чего уши затыкаешь?! Ты же в Бога не веришь?
– А мне Моисей всякое такое не велел слушать! – довольно смеется Шломо.
– А у меня просто аллергия, – говорю.
– Вот кого бы я запретил – это их! – говорит Шломо. – Как можно на улицах разрешать распевать людям, которые своим богом считают кровожадного монстра: ты читала их главную книгу?! Ты знаешь этот кошмарный момент так называемого преображения возницы перед принцем Арджуной – когда этот возница оказывается их богом, показывает Арджуне свое истинное лицо – и лицо это – лицо зверя, пожирающего плоть, с клыками, с которых стекает кровь! И этому дьяволу они поклоняются как богу! Ведь после этого позволять им распевать все эти их хари, хари – это же все равно как на улицах европейского города позволять распевать «Хайль Гитлер!»
Я говорю:
– Подозреваю, Шломо, что никто из них, в отличие от тебя, первоисточников не читает, и даже не догадывается об этом. Так что тебя опять подвело твое энциклопедичное образование.
– Нет, но как можно, – кричит Шломо, – разрешать на улицах распевать людям, пропагандирующим вот это кровавое кровожадное лицо с клыками и стекающей с них кровью в качестве бога?! А ты в курсе, что в некоторых направлениях индуизма вообще есть прямой культ смерти! И даже поклонение богиням и богам смерти! Если уж верить в существование демонов и сатаны – то вот они! Это же самое отвратительное, что в религиях вообще есть! Я не понимаю, куда смотрит европейская общественность!
Я говорю:
– А я, честно говоря, не понимаю, как христиане, являясь носителями единственной по-настоящему доброй и гуманной религии, умудрились по сути отдать вегетарианство вот таким вот лже-религиям. Парадокс! – говорю. – Христиане, которые знают, что Бог – это добро и любовь, и что в Боге нет никакой тьмы – тем не менее продолжают спокойнейше жесточайше уничтожать животных ради жратвы. А индуисты, у которых вместо бога кровожадный монстр, которые по сути воображают, что бог – это сатана, что бог – это князь мира сего, или, что бог – это жестокая кровожадная природа, – наоборот мяса не едят.
Шломо говорит:
– Вынужден тебя расстроить: язычник Гитлер тоже не ел мяса.
– Подозреваю все-таки, – говорю, – что Гитлер не ел мяса не из жалости к животным, не из жалости к живым существам, а наоборот, из брезгливости к мертвой плоти, которой он уже убил слишком много. Как, – говорю, – ты себя чувствуешь, Шломо? У тебя голова не кружится после этого поклёва роллера в парке?
– Я себя чувствую, как если бы мне было необходимо сейчас же срочно хоть что-нибудь поесть! – смеется Шломо. – Я знаю дивное место здесь неподалеку в Сохо… Может быть, ты составишь мне компанию? Ну буквально на полчасика, можешь ничего не есть, если не хочешь! А потом поедешь уже по своим делам!
– В Сохо?! – говорю. – Нет, ты что, с ума сошел, в Сохо я в такое время не пойду ни ногой, ни за что! Там и днем-то… С ума сошел?!
Шломо говорит:
– За кого ты меня принимаешь: я же знаю, о чем я говорю! Я Лондон лучше тебя знаю! Я знаю прекрасное, интеллигентное тихое место в Сохо, старый закрытый клуб с прекрасными традициями, книжная атмосфера, никогда никакой музыки… Пойдем, пожалуйста! На полчаса! Я в таком до сих пор постыдном нервном состоянии после этого чудовищного свидания с невестой – мне нужно успокоиться, поесть, – а то я даже и поговорить с тобой толком сегодня не успел ни о чем!
Я стою и думаю: как бы повежливее…
– Не бросай меня одного! – вдруг, считав мои намерения, совсем уже жалобно взмаливается Шломо. – А вдруг мне дурно действительно станет после этой атаки роллера в парке?!
Грязный шантаж. Но все равно чуть чище, чем улицы вечером в Сохо. Шломо знающим шагом сворачивает в сквер, затем в переулок, затем еще в какую-то подворотню, под ногами повсюду блестит то ли слюда, то ли слюна. Зеленые несчастные двухметровые межполые существа с пирсингом в щеках, бровях, губах, предлагают себя – абстрактно, травянисто колеблясь на ветру, не кому-то конкретно – а так, всем.
Я говорю:
– Шломо!
Шломо говорит:
– Ты что, не доверяешь моему знанию Лондона?! Я прекрасно знаю, куда я иду, я здесь же всю молодость… Я прекрасно помню: вот! Здесь!
Подгулявший голубь, часто моргающий от неестественного света фонарей, из-за прожорливости перепутавший день с ночью, боится взлетать, потому что от природы не умеет летать в темноте, и от природы не может в темноте видеть, – и увиливает из-под ног туристов на тротуаре.
– Малышка, какие планы на ночь? – говорит молодой человек с подведенными глазами, в обтягивающих джинсах, красном пиджаке и синей шляпе.
Я говорю:
– Шломо, немедленно пошли отсюда.
– Сейчас-сейчас! Я перепутал всего один переулок – я знаю где это, я прекрасно помню, здесь где-то была дверь… Это уже буквально где-то в минуте ходьбы, вот здесь где-то за углом!
Я уже потеряла направление, мне кажется, что Шломо идет теми же самыми переулками по третьему разу. Место в темноте действительно невозможно узнать: как будто к ночи здесь открываются все потайные лазы из преисподней, все исчадья торчат на каждом углу, щеголяя убийственной кичливой убогостью и болезненностью рвано-пестрых нарядов и измученностью продающихся лиц.
– Ах, вот она! – ухватывается Шломо за рукоятку маленькой ничем не приметной обычной двери, – и звонит в звонок. – Я же прекрасно помню! Дивное место, старые интеллигентные традиции – тебе очень понравится! Уф, прекрасно, я хоть немножко расслаблюсь после этого нервного дня с этим ужасным сватовством… Хоть посидим поговорим спокойно! Заходим, заходим – здесь только члены клуба, но я здесь знаю хозяина заведения, уж и не могу припомнить с какого года! Интеллигентное, прекрасно место!
Флегматичный юноша, открывший дверь, не задавая ни одного вопроса, проводит нас по лестнице на верхний этаж.
Шломо успевает шепнуть:
– Как странно: я как бы узнаю место, а как бы и не узнаю – здесь по-моему с тех пор всё немного пере…
Юноша распахивает другие, тяжелые глухие двери – ударяет визжащая музыка, шторы везде задернуты, темнота, тошное красное пульсирующее освещение, жуткая почти физически невыносимая техногенная музыка, как будто мы попали на завод, танцпол посреди зала, давка.
Шломо падает задом на стол, пересаживается на мягкую банкетку рядом, растерянно оказывается схвачен другим молодым человеком, требующим сделать заказ: от ужаса загипнотизированно заказывает чай – и ошалело, не говоря мне ни слова, таращится на танцпол.
Соло заметное сразу двигаться как в проекторе клеиться как в простуде круто пристраивать брутто сре́зать ботву перспективы вещиц с баррикады люстры дернуться как тату на ключице плющащей менуэты слева слямзить пилястры чужой бороды с сигареты паствы с интер-арктическим url и синяком от vertu двигаться как во сне про это а комнаты посредине мальчик с педерастичными стразами и глазками курвы крутится как после взрыва планеты бритолодыжечный карлик на льдине который сказал: «Проехали».
Высокая трансуха в людовиковском парике с кукольными неаккуратно наклеенными ресницами, ковыляя на столбах-каблуках, больше похожих на ходули, и с натугой качая бедрами, подходит и страшно, как какая-то умирающая огромная птица, играя по столу наклеенными трехсантиметровыми фиолетовыми акриловыми ногтями, спрашивает Шлому, не одиноко ли нам.
– Неудобно, мы же чай заказали, – бубнит, пробираясь вслед за мной к выходу неисправимый интеллигент Шломо. – Надо было извиниться перед официантом…
– Неудобно, – говорю, – это гелиевой ручкой писать на бумажной салфетке, как я только сейчас делала. Вот это, – говорю, – действительно не удобно: чернила, вон, смотри, расплываются. Что за сентименты идиотские?! Немедленно пойдем отсюда.
Шломо выглядит на улице просто убитым. Я даже не хочу слушать всех его объяснений, извинений и обвинений в интригах, сплетенных против него местом, временем, людьми, цивилизацией, памятью, жутким голодом.
От жалости говорю:
– Ладно, здесь вегетарианская забегаловка есть, круглосуточная – я только не уверена теперь, что найду… Надо выйти к другому краю…
Дошли кое-как до Maoz – захожу, смотрю – Brother Jimmy сидит!
Я тихо объясняю Шломе, что бедный мулат-афрокарибец Brother Jimmy уволился недавно с телеканала Би-Би-Си, после того, как его девушка изменила ему с его начальницей.
Brother Jimmy сидит один – и меня не замечает: увлеченно, глядя куда-то внутрь, жрет питу с фалафелем и хумусом, заправляя ее тхиной.
Справа от него, на дубовых тумбах сидит нетипичное для этой забегаловки бритое бычьё в кожанках.
– Когда ты последний раз видел Her Majesty? – интересуется один бык у другого.
– Давно уже не видал… – жуя, отвечает спокойно тот.
– Когда мы увидим Her Majesty? – так же спокойно, жуя, интересуется первый.
– Как ты думаешь, они действительно с королевой встречаются?! – негромко спрашивает меня Шломо.
Brother Jimmy поднимает глаза и замечает меня, неспешно, с философической растяжкой встает и здоровается со Шломой за руку, раньше, чем я их друг другу представила:
– У меня невероятные новости! – говорит тихо, но взбудораженно Brother Jimmy. – Фома Лондра вернулся!
Я оседаю на кубическую банкетку:
– Что ты имеешь в виду под «вернулся»? Он же мертв, пропал без вести много лет назад в Египте!
Brother Jimmy взбудораженно говорит:
– Я тебе говорю то, что слышал: Фома Лондра вернулся, его видели в Лондоне!
– Кто, – говорю, – Фому видел?! Ты сам ведь не видел?! Кто-то из твоих друзей?
– Знакомые друзей моих друзей! – авторитетно говорит Brother Jimmy. – С Фомой все в порядке, – он говорит… В смысле мне так мои друзья пересказали, что он говорит, что несколько лет просто скитался по Египту, по самым бедным районам, без мобильного, без какой либо связи, лечил людей, проповедовал, жил инкогнито в монастырях, останавливался у простых людей. Невообразимо! Его же фотографию никто никогда не видел! – восклицает Brother Jimmy. – Ты можешь себе это представить?! А потом он вернулся и узнал, что его канонизировали – и решил, что не будет появляться на публике, потому что не хочет создавать неловкое положение для людей, которые его канонизировали, думая, что эта канонизация посмертная. Мне сказали, что его видели в «222» у Бэна! Такого еще не было – прижизненный святой!
– Я ничего не понимаю, – блаженно говорит Шломо, – но кажется случилось что-то хорошее! Друзья, я должен в честь этого чего-нибудь немедленно съесть! Я готов даже на веганскую питу с фалафелем, я пойду себе закажу… Может быть, я съем даже две… Я ведь с утра ничего… Ты что-нибудь будешь? Ну почему?!
Я говорю:
– Шломо! Хочешь я сейчас в секунду докажу тебе на твоем собственном примере подлинность Евангелий?
Шломо хохочет:
– Боюсь, на моем примере ты ничего никому не докажешь!
Я говорю:
– Именно, – говорю, – на твоем примере и докажу! Именно на твоем голодном еврейском примере! Вспомни, в Евангелии, когда рассказывается, что к апостолам, после их призвания Христом, повалил народ исцеляться – там есть выражение, что народу приходило так много круглые сутки, что у них «времени не было даже поесть»! Это ведь мог написать или рассказать только подлинный аутентичный голодный еврей-апостол, который на себе это испытал!
Шломо, радуясь параллелям, делает шаг по направлению к прилавку с начинками для питы, – и тут звонит его мобильный:
– Да, мама, – говорит Шломо, чуть напряженно. – Нет, мама. Нет, мама. Как?! – кричит вдруг Шломо – и выскакивает с телефоном на улицу.
Я выношусь за ним. У Шломы такой вид, что он сейчас съест собственный смокинг, но не от голода, а от отчаяния. Через минуту бурного (с восклицаниями, ойойойканьями, расхаживаниями, жестикуляцией) разговора с матерью, в ходе которого Шломо переходит то на итальянский, то на йидиш, разговор (видимо по вине матери) обрывается.
Шломо, красный, с размягчившимся застенчиво-хохочущим взглядом, сообщает мне:
– Мать всё перепутала! Невеста со свахой ждали меня не у той синагоги, а в Сток-Ньюингтон. Они пять минут назад оттуда ушли и матери позвонили – они до сих пор там торчали меня ждали! Как я теперь этой материной подруге на глаза покажусь! Нет, питой тут дело уже не поправишь! Я должен немедленно как следует поужинать! Ох, у меня кружится голова… Кэб, мне надо поймать кэб! Я кажется падаю в обморок… – грузно опускается вдруг и вправду на асфальт Шломо, и так и сидит на корточках, арестовав лоб руками, пока я останавливаю кэб.
– Вы русская? – вызывающе и очень обиженно спрашивает водитель кэба, когда мы уселись уже в салон. – Меня сегодня один русский, которого я подвез до Харродза, оскорбил! Я ему показываю на счетчик – двенадцать фунтов двадцать пенсов, а он мне, вышел из кэба и сует вот сюда вот, в окно, пятидесятифунтовую бумажку и говорит: «сдачи не надо, у меня мелких просто нет». Я смотрю – а у него в бумажнике пачка этих новых пятидесятифунтовых. Я ему начинаю отсчитывать сдачу – а он и вправду уходит, не берет у меня сдачу. Я его догнал, сую эту пятидесятифунтовую бумажку ему обратно, говорю: «Вы что же это меня оскорбляете?!» А он отмахивается, говорит: «бери, бери, мне не жалко!» Хам какой, представляете! Я говорю ему: «Как вы смеете меня оскорблять, я честный человек, я зарабатываю своим трудом!» Я так разозлился, что ему эту бумажку пятидесятифунтовую его под ноги бросил! И уехал.
Я несколько внутренне сжимаюсь, не зная, что отвечать водителю.
– Извините, – говорю.
Водитель, вдруг смилостивившись, но всё еще на взводе, явно обиженно, говорит:
– Ничего, когда тридцать лет назад к нам в Лондон арабы начали переселяться жить, они тоже не знали, как себя вести. За тридцать лет мы их научили. И ваших невеж научим.
Шломо, держась за голову, стонет:
– Я, кажется… У меня, кажется, действительно сотрясение… Я не намерен отменять рейс завтра, как мать просит, из-за этих куриц! Я не намерен! Я взрослый человек, в конце-то концов! Меня ждут в Афинах!
Я говорю:
– Шломо, расслабься, и сиди молча. Доктор Цвиллингер говорит, что…
– Кто такой доктор Цвиллингер? – живо интересуется Шломо, вдруг даже отняв руку ото лба и взглянув здоровым вполне глазом.
Я говорю… Нет, я молчу… Я говорю:
– Не важно, Шломо. Расслабься. И помолчи секундочку.
– Нет-нет, Guoman Hotel, который у Тауэр-бридж! – говорит Шломо водителю. – А вы куда едете? А? Объезд? А сколько это будет стоить? Вон – рожковое дерево между прочим, – сообщает мне весело, позабыв про обморок, Шломо, когда доехали до Тауэра.
Я говорю:
– А откуда ты знаешь, как выглядит рожковое дерево?
– Мне ли, сыну ювелира, – говорит Шломо, – не знать, как выглядит рожковое дерево!
Я говорю:
– А при чем здесь…?
Шломо говорит:
– Ты, что, не знаешь про караты?! Слушай, дай мне, пожалуйста, десять фунтов, у меня не хватает наличных… А вы карту не принимаете? А еще это дерево называют Хлебом Иоанна, ты разве не знаешь?!
Я вытаскиваю из кармана десять фунтов, и говорю:
– Как?! Шломо! Так значит, Иоанн Креститель действительно плоды рожкового дерева ел, а никакие не акриды! Не насекомых, не саранчу?!
Шломо говорит:
– Конечно не саранчу! Он же все-таки еврей, а не вьетнамец!
Десять фунтов держу перед собой и машинально разглядываю портрет Дарвина, замещающий изображение кесаря, говорю:
– Знаешь, что я сейчас вот подумала, глядя на специфические черты лица Дарвина?
Шломо говорит:
– Знаю: что некоторым людям надо просто верить на слово, когда они уверяют, что лично они произошли от обезьяны. А знаешь, что у него и дед, и отец, и он сам – заикались?
– Нет, – говорю, – про запинание я не знала.
– Бог шельму метит, – говорит Шломо. – Кроме того у него были психиатрические припадки после общения с людьми, он не выносил общения, ты в курсе? Но там не только он, но и вся семейка, похоже, была не вполне психически здорова: его дед воровал с кладбищ трупы, выкапывая их из могил, а также заранее приглашал общественность на вскрытие трупа заключенного, которого собирались через несколько дней казнить. Этот некрофил дед, на самом-то деле, и являлся настоящим изобретателем идеи естественного отбора и постепенных превращений обезьян в Чарльза Дарвина.
Я говорю:
– Нет, Шломо, подумала я, глядя на его портрет, совсем не это. Я подумала: какой-то есть ужас в том, что он умудрился, заразив своими богоборческими бреднями весь мир, посмертно спрятаться в Вестминстерское аббатство, под пол, под плиты, хоронясь от Страшного Суда.
Шломо говорит:
– Дай мне, пожалуйста, десять фунтов.
Я говорю:
– Как страшно: я вот читала его дневники – жуткое чтиво! Страшно читать тот момент, как он описывает свой отход от веры в Бога – это же действительно была как сатанинская атака, как настоящая одержимость, так, как он это описывает. Страшно, просто страшно. И самое ужасное: ведь из дарвинистского именно гнезда выползли все гадюки двадцатого века – и Гитлер, и Ленин, и Сталин были самыми верными почитателями Дарвина, верили в обезьянью эволюцию и в необходимость уничтожать слабейших, и, собственно, именно Гитлер, Ленин и Сталин и были самыми последовательными в истории дарвинистами, на практике воплотившими идеи Дарвина в жизни, на практике реализовавшими его сатанинскую идейку «естественного отбора»: «выживает сильнейший»! Разница разве что только в том, что Гитлер дарвинистский «натуральный отбор» устраивал по расовому принципу, а Ленин со Сталиным – по классовому. Маркс, так тот вообще Дарвину не только в любви признавался, но и «Капитал» посвятил. Смотри: Ницше в философии, Фрейд в психологии, Маркс – в теории насильственного переворота и физического уничтожения противников, Ленин, Сталин и Гитлер – в практике сатанинского «отбора» и уничтожения «непригодных» и несогласных – все они выползли из одного и того же гадючьего гнезда Дарвина, все эти маньяки – горячие поклонники Дарвина! Невероятно, как сатана умудрился отравить жизни уже двух веков, и замахивается на новый – через одного шизика с бредовой обезьяньей звериной идейкой! Вот же он – настоящий апокалиптический «знак зверя», который многие люди приняли под разными личинами! И до сих пор ведь Дарвин смердеть там, из-под пола Вестминстерского аббатства, продолжает по полной! Все ведь эти новейшие модные замораживания и уничтожения «лишних» человеческих эмбрионов при искусственном экстракорпоральном оплодотворении – это ведь дарвинизм в действии тоже! Потому что раз человек не Божье творение, а зверь, обезьяна – то, как ласково убеждают общественность ученые-дарвинисты, почему бы и не убивать его эмбрионы? Почему бы не замораживать в пробирках уже зачатого человека? А потом и вовсе убивать за ненадобностью! Доктор Менгеле из концлагеря, где была твоя мать, Шломо, очень позавидовал бы такой невиданной свободе для фашистских садистских опытов над людьми и живыми человеческими эмбрионами, которая становится доступна теперь! И европейская модная завуалированная концепция о человеке, не как о создании Божием с вечной бессмертной душой, а как о высокоорганизованном животном, которому прежде всего нужно удовлетворить свои животные инстинкты – это ведь гадюка из того же Дарвиновского гнезда! Как страшно, – говорю, – что Дарвин до сих пор души этим ядом отравляет! Лежит, спрятался под пол Вестминстерского собора, и воняет до сих пор – почти как Ленин из Мавзолея! Не известно еще, кому сложнее – тем людям, которых прямые идеологические выкормышы Дарвина, маньяки-большевики атаковали в открытую, убивали в Советском Союзе – или тем людям, которым сегодня фанаты Дарвина сладко, мирно, бескровно, соблазнительно и гламурно внушают, что люди – это звери, что главное – это физиология и физиологические удовольствия. Как же люди не понимают, что человек, в настоящем, Богом задуманном смысле – это всё, что кроме животных инстинктов?! Как же можно не понимать, не чувствовать всем сердцем, что Божественное достоинство человеческой жизни и души важнее, чем сама даже человеческая жизнь? Что человек ценен только и исключительно в той степени, в которой он является усыновленным и искупленным дитём Божиим!
Шломо говорит:
– Дай мне немедленно десять фунтов, мы приехали уже, вот мой отель. Я сейчас умру с голоду. Ты зайдешь, со мной поужинать? Ну почему нет?!
– Встреча, Шломо, – говорю я очень уверенно. – У меня встреча. Я не могу, правда, мне пора.
Водитель отказывается везти меня в центр – говорит, что принял решение русских больше не возить.
Напротив рожкового дерева удается поймать другой кэб. У маленького старенького водителя руки перекручены артритом, так что не понятно даже, как он умудряется вести машину. Меня мучает ощущение, что я не просто неудачно соврала Шломе про встречу, а что я действительно куда-то опаздываю. Я сделала ошибку – как только кэб тронулся, я закрыла глаза, откинув голову – и от этого, в промежутках неудачных тысячнодольносекундных заездов попыток заснуть, мучительное неясное чувство опоздания еще больше усугубляется. У Сэйнт Пола, на ступеньках собора – шествие с факелом, готовящееся войти в раскрытые центральные двери внутрь собора. Я быстро открываю стекло кэба, чтобы вздохнуть воздуху и не заснуть, и слышу, что священники поют, хоральным распевом, джазовку: «Let my people go!»
Я задираю голову назад: как я люблю вот этот вот волшебный момент, когда Сэйнт Пол как будто бы исчезает, а потом, как только проедем следующую площадь – выпрыгивает опять – да во весь рост! Волшебство нагорного рельефа! И видное мне полукуполье Сэйнт Пола похоже сейчас на выгнутую спину лондонской серебряной белки!
– А я здесь и родился и вырос, возле Сэйнт Пола, между прочим, – говорит мне, включив громкую связь, но тихим, очень кротким доверчивым голосом, водитель кэба. – Здесь ведь, когда мы мальчишками после войны росли, домов половины не было: как зубы у старика – один есть, а следующего нету, потом еще два есть – а потом опять провал, домов нету. Чудо, что собор не разбомбили! Я был маленьким во время войны, но всё прекрасно помню. Знаете, как было страшно! Я помню, каждую ночь были бомбардировки, мы слушали с мамой радио би-би-си, и каждую ночь в трансляцию новостей би-би-си вламывался в эфире этот страшный оборотень, лорд Хо-Хо…
Я пытаюсь закрыть окно, потому что дико дует, и прошибает озноб, как бывает с бессонницы. Кажется, окно уже задвинуто, но ветер с моря все равно бешено звенит и свистит между раздвижными стеклами: здесь очень дует, в моем номере, когда ветер с моря. Красный оптический фонарик компьютерной мыши (чем-то напоминающей раскраской Божию Коровку, и подогнанной под ладонь почти так же удобно, как Иерусалимская наладонная масляная лампа) пробивает сквозь окно наружу и, дважды отразившись в двойном стекле, указывает на горящие пирамиды софитов на песке у кафе на самой кромке чуть волнующегося моря. Я так устала, что у меня уже даже не хватает сил, чтобы заснуть: как у компьютера, когда зарядка на нуле, уже не хватает сил выключиться с соблюдением приличий – он просто вырубается без всяких предупреждений. Я беру лэптоп и выхожу к морю. У дальнего кафе, где меня не видно с набережной, я беру из свального месива составленных на ночь пластиковых стульев один, сажусь в самом первом зрительном ряду перед надышанным сизовато-млечным экраном, и средиземное чудовище как ручное облизывает мне мыски.
Водитель говорит:
– Неужели вы не знаете, кто такой лорд Хо-Хо?! Это же переметнувшийся к гитлеровцам англичанин, который стал гитлеровским пропагандистом! Этот лорд Хо-Хо… Гитлеровцы как-то научились взламывать эфир би-би-си… Ужас, я до сих пор помню его страшный голос и смех! Лорд Хо-Хо каждый вечер взламывал эфир би-би-си, врывался в трансляцию новостей, и говорил: «Хо-хо-хо! Мы летим бомбить Сэйнт Пол!» Этими словами он начинал каждую свою пропагандистскую программу! Выла сирена, мы с мамой бежали в бомбоубежище – в метро. Прятались там, со всеми вместе, по многу часов, иногда и спали там! Я помню: мы сидим в темноте, люди вокруг нас сидят тоже все напуганные, а мама моя, чтобы мне не было страшно в темноте, поет мне песню – чтобы я все время слышал ее голос и не боялся в темноте: знаете, та-та-татам… Я до сих пор слышу мамин голос! Вот я сейчас говорю вам это – и слышу ее голос! Та-та-татам… Моя мама сейчас в раю меня слышит, я знаю, когда я пою! Та-та-татам! Знаете эту песню? Я не помню слов! Но мелодия такая: та-та-татам! Знаете? У меня не очень с голосом… Мама моя, конечно, куда лучше пела! Но я вот попытаюсь сейчас: та-та-татам! Знаете?
Я говорю:
– Ой, нет, не знаю, спойте еще раз, пожалуйста! Не стесняйтесь! У вас очень хорошо получается. Я хотела бы запомнить, чтобы потом у кого-нибудь спросить!
Водитель говорит:
– С поцелуем будет триста пятьдесят шекелей, а без поцелуя – четыреста, потому что сейчас шабат!
Я говорю:
– Не могли бы вы включить громкую связь, что-то я все время слышу как будто какие-то помехи в эфире, спойте еще раз, я не вполне могу разобрать, и шум, как будто море! Я не могу разобрать уже ваш мотив! Вот, кажется, сейчас тихо стало – вы не могли бы спеть еще раз?
Но какая-то стерва снова шумит и стучится ко мне в экран – я открываю глаза и вижу усталое, но живое лицо лэптопа. Мигающее, звенящее, пиликающее позывными скайпа. Как странно – иногда, когда разговариваешь по скайпу, не включая видео, в чате, кажется, что буковки на экране, вернее с той стороны экрана, появляются сами собой, что там, с другой стороны экрана, никого на самом деле нет – что это компьютер так сам как-то эти буковки случайно генерирует в ответ тебе – но тут же говоришь себе, что сомневаться в наличии собеседника по ту сторону экрана в скайпе, из-за удаленности, невидимости и неосязаемости этого собеседника – это не более умно и уместно, чем сомневаться в наличии вечной жизни и реальности бессмертия душ по ту сторону экрана. Но сейчас, когда все немножко перетасовывается с недосыпу, я все-таки предпочту, пожалуй, услышать живой голос собеседницы.
The Voice Document has been recorded
from 11:01 till 23:17 on 19th of April 2014.
LENA SWANN – MOBILE WISDOM – SKYPE voice chat session, started at 23:17 on 19th of April 2014.
MOBILE WISDOM: Подруга, ты просила позвонить тебя разбудить. А мобильный у тебя выключен. Ты где?
LENA SWANN: Это бессовестный, неправильный, провокационный вопрос, Анечка. Откуда я знаю. Здесь темно. И сыро.
MOBILE WISDOM: Включи видео тогда, я сама посмотрю, где ты.
LENA SWANN: Дудки. Я думаю, я ужасно выгляжу.
MOBILE WISDOM: А по сторонам оглядеться слабо́? Что ты видишь, например, перед собой?
LENA SWANN: Экран лэптопа, что же еще. Ох, Аня, я же опаздываю, действительно. Как хорошо, что ты позвонила. Ты получила от меня e-mail?
MOBILE WISDOM: Нет, а что, ты мне разве что-то посылала?
LENA SWANN: Да нет, ничего, не важно. Проверь все-таки e-mail на всякий случай, может быть, дошло. Который сейчас час, я не могу понять? У меня часы в компьютере, кажется, сошли с ума, причем не в лучшую сторону! Который час?
MOBILE WISDOM: Который теперь час – это зависит от того, в каком ты часовом поясе, ты не находишь, подруга? А если ты мне не говоришь, где ты, то я не могу тебе и сказать, который у тебя час.
LENA SWANN: Хватит умничать, стервозина.
MOBILE WISDOM: Подруга, будь любезна, оглядись все-таки по сторонам и скажи мне, что ты видишь?
LENA SWANN: Пирамиды. Неужели я уже опоздала? Что же делать?!
MOBILE WISDOM: Я тебе скажу, что тебе делать: берешь лэптоп под мышку – взяла? – выходишь на ближайшую проезжую часть и машешь ручкой. Удачи.
User MOBILE WISDOM went offline at 23:21 on 19th of April 2014.
Успеть уже нет, конечно же, никакой возможности, но я все-таки говорю водителю:
– Какой шабат?! Шабат закончился несколько часов назад!
Таксист говорит:
– А всё равно налог: за темное время суток. Платите четыреста шекелей или не поеду!
Я говорю:
– Я готова заплатить хоть пятьсот шекелей, если вы успеете за тридцать минут.
Водитель верещит, что невозможно, но набирает реактивную, авиационную скорость. Немного закладывает уши, когда начинаем подниматься в гору. Халва, криво взрезанная слоеная подсолнечная халва по обе стороны от дороги. От скорости уже забываю все тревоги: успеть, конечно же, невозможно – и именно от этой невозможности чувствую сердцем, что чем невозможнее, тем вероятнее. Вот уже и улитка, сверкающая в черной мягкой ночи огнями, закручивающаяся спиралью по разноуровневым холмам. Улитка на сизой запотевшей от ночного холодка масличной ветке. От вида которой захватывает дух. И вот уже, в темноте пережаренная маца камней городской стены с кивающими маками – и пролом узеньких Яффских ворот.
Минуты две-три все-таки осталось в запасе, я должна успеть. Бросаюсь к David Street – и в ужасе вижу запруду, устроенную полицией: какой-то светский клобук пожаловал, никого не пропускают! Бросаюсь направо, в армянский квартал, чтобы оббежать, в квадратурного круголя, тайными, партизанскими, давно родными (и, к счастью, давно известными наощупь до камушка – потому что иначе бы не нашла сейчас в темноте), лабиринтами-проулками. Бегом, вслепую, с городской стеной поводырем на правом плече. В пустынном очень узком, тесном каменном городе с некоторым изумлением и отстраненным гулким эхо слышу грохот своих же сандалей по отшлифованным камням. Налево, я прекрасно помню, что главное успеть с разбега нырнуть налево в Сэйнт-Джеймс к Арарату перед аркой, распихивая каменные стены ладонями – иначе никакого ковчега не будет, главное не пытаться разбирать семантически всех этих бессмысленно звучащих памятных фенечек, а доверить тактильной памяти. Зубы каменной городской стены в непонятной злобе вгрызаются в кобальтовый прозрачный янтарь, в который превратилось небо. Сколько осталось? Минута? Успею? Чувствую себя немножко как внутри какой-то компьютерной игры, стремительно приближающейся к завершению. На крупных камнях низеньких домов – ледяная изморось, камни дышат холодом, холодно, жутко холодно ночью в этом городе. Я только сейчас понимаю, что на самом-то деле побаиваюсь этого города, что он страшен, что вот сейчас, ночью, он показывает мне на секунду страшное свое лицо, в этом городе нельзя жить – здесь все наэлектризовано, здесь зашкаливает, как будто тебя включили в розетку, в какую-то неземную супернапряженную сеть, раз вкусив напряженья которой, ты больше никогда не можешь жить обычной земной жизнью, здесь нельзя просто жить мещанской жизнью, здесь вообще нельзя жить – сюда можно только прийти совсем ненадолго и умереть. Или воскреснуть. Но размышлять об этом сейчас уже поздно – потому что мне надо успеть, а поэтому надо бежать, а я как раз в той развилке самых узких проулков в мире, где я путаюсь иногда даже днем, а бежать все равно надо. Дальше – пинг-понгом эха от стен – главное чтобы меня не забило от скорости в одну из отверстых луз из дерева, в дверцу в камне, в пол-роста, для тайного выплеска полночных армянских помоев полов. Двойным отскоком от борта на повороте по центру – и дальше – уже легко – по центральному стоку, аки по суху, под критическим склоном скоком по валунам, следя уже только за тем, чтоб не смыло от скорости и скользкости камней кубарем через голову. Еврейский квартал. Еще поворот – рывок – в объятья к Давиду Бар Леваву, живому, мертвому, нет, все-таки живому – вот здесь, на углу, у Кардо, где была когда-то, земную вечность назад, его антикварная лавка – и дрожит, звенит на ветру чечетка подсохших пальцев пальм – у самого сердца! Теперь по прямой. Узкая, но все-таки забивающая собой весь переулок чистящая машина. Водитель тормозит и дает мне протиснуться с боку. Границу кварталов узнаю по запаху, по свирбенью в носу. Завороток пути. Базар Муристан. Мало, что есть страшнее на свете, чем пустынный базар Муристан ночью. Звон пяти осушенных бутылок, вздернутых, как поводырь для слепых, на леске смотровой крыши закрытого, запертого ресторана. Пасти лавок задвинуты ржавыми железными масками. Здесь главное не увязнуть в пейзаже. Здесь главное вовремя нащупать лаз в сужающейся бегом булыганной кладке низеньких домов – и вот уже я в защищенном высокими каменными стенами большом квадратном дворе Храма – проверяю, как всегда, идиотка, взглядом, не сдвинул ли никто недвижимость – двухсотлетнюю истлевшую кедровую пятиступенчатую лестницу снаружи от вылаза из узкого высокого стрельчатого окна на древнем втором этаже? Дрожа от холода и бега, бросаюсь к каменному крыльцу – и, странным образом, музыкальный строй звуков изнутри Храма говорит мне, что я не опоздала: этот особый лад рыдающе-ликующих греческих напевов – за которыми явственно чувствуется прямая эстафета от подслушанных греками у входа в пещеру воплей, песен, рыданий и ликований укрывшегося на островах от репрессий еврейского апостола. Я сажусь на каменный порожек у правой распахнутой створки двери: здесь удивительно хорошо, свет и тепло из Храма уже обнимают авансом; но странно – я так бежала – а теперь вот, поняв, что минутка еще есть, медлю, не решаюсь войти, борюсь с ощущением, что что-то еще должна доделать здесь снаружи… Чертог вижду украшенный, и одежды не имам да вниду в оный. Я выкладываю любимую красную беспроводную мышь от лэптопа на плиту порожка Храма, отшлифованную слезами и коленями молящихся, наколотую ударами посохов кавасов – и включаю лэптоп. Почему у меня смешное ощущение, что ты до сих пор всё еще меня слышишь? Где, где может быть жучок, прослушка? Я нахожу выключенный мобильный и на всякий случай еще и разламываю его, выдергиваю змеевик сим-карты: ну, и где твое жало? Все разговоры с тобой, встречи, разборки – всё это кажется сейчас уже почти не существующим – как великопостные сны, в которых всегда борьба, – и проснувшись после которых я всегда чувствую себя как будто вернулась с войны – и не могу надивиться, что ничего больше нет страшного. Лэптоп? Неужели же ты все-таки исхитрился внедрить жучок-маячок в мой новый компьютер? Знаешь, я, пожалуй, оставлю лэптоп здесь, на пороге, снаружи. Но перед этим надо успеть раздать все компьютерные долги: нажать в ICQ и скайпе «ignore user» напротив твоего секретного ника – раз уж произнесение мною в твой адрес «Abrenuntiо» покажется тебе чересчур старомодным, непонятным, и несоразмерным с твоими убористыми масштабцами.