355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Трегубова » Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 » Текст книги (страница 26)
Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:59

Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2"


Автор книги: Елена Трегубова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 49 страниц)

Выяснилось всё же, что это – шлюзы где-то открыли.

Дразня Ольгу «Страхом Божьим» – Елена все-таки уговорила ее впредь купаться подальше от толпы: и едва началось лето, ездили на заре окунаться в малиновую гладь залива уже за Строгинским мостом, гордясь тем, что входят в воду самыми-самыми первыми – пока там не начали сновать сёрфинги.

Татьяна, приехавшая в Москву из Варшавы по делам всего на неделю, не успела ни с кем из них повстречаться: тем не менее, каждому позвонила – растормошить с августом, с поездкой в Польшу, про которую они все как-то уже и забыли:

– Упустите же такой шанс! Глупо ведь… Бегите скорее записывайтесь.

Батюшке Антонию дали тем временем собственный храм – запущенный донельзя, посреди пустыря – на окраине Москвы.

В первую же их встречу на новом месте, после исповеди, Антоний, пригнувшись к уху Елены, манерно и прочувствованно зашептал:

– Погибает наша Татьяна-то Евгеньевна!

– Как?! Что случилось?! – у Елены аж всё ухнуло внутри.

– Погибает: вон за поляка замуж вышла! За католика! Ах… Погибает.

«Погибает наш батюшка Антоний… – с невыразимой грустью подумала Елена, отходя от него. – Как же он может так ненавидеть своих братьев во Христе! Ведь разделение христиан – это дьявольская работа! Как же батюшка Антоний может дьяволу помогать в этом разделении, да еще и пытаться заразить вокруг всех своей ненавистью! Ведь еще апостол Павел строжайше запрещал крещеным говорить «Я – Павлов» или «Я – Кифин» – а велел говорить всем только «Я – Христов!». Так же точно ведь и «православные» и «католики» – эти ведь слова должны быть только прилагательными к главному и единственно важному определению: «христиане»! Как же он так может…?! Неужели он забыл про «В главном – единство; в спорном – свобода; во всем – любовь»?! Даже если Антоний считает, что католики в чем-то ошибаются – значит надо, ровно как заповедовал Христос, для начала самим покаяться, вытащить из собственного, православного глаза бревнище сергианства, бревнище пресмыкания перед сатанинской богоборческой советской властью, бревнище сотрудничества с КГБ и стукачества – и тогда тут же, по заповеди Христа, увидим, как выплакать, с братской любовью в сердце, песчинку и из глаза католиков. Ведь Христос вообще ни слова не говорит про необходимость традиций и обрядов – а говорит только про главное! А в главном, в исповедании Христа Господом и Мессией католики нам братья! Как же можно против братьев своих Каиновы чувства испытывать?! Как же так вышло, что антихристовы слуги – параноики-изоляционисты гэбэшники, ненавидящие весь мир, вдруг Антонию роднее оказались по духу, чем братья-христиане по всему миру?! Неужели Антоний забыл, что не в крови и не в плоти, и не в почве и не в территории, и не в обрядах и не в национальности – а только в Духе Христовом, в Христовых истинах, в имени Христовом и христианских делах – единственное подлинное, единственно благословлённое Богом для христианина, вечное родство?!»

Оглянулась вокруг вдруг в секунду повзрослевшими глазами: а паства-то, подобравшаяся вокруг него, состоит, в основном, из девиц и женщин, мармеладово приклеивающихся к нему глазами, и ходящих за его подолом, и самозабвенно играющих в какую-то камерную бальную игру: поклончики-поцелуйчики. Сводящие жизнь к этому завязыванию на голове платочков и вырабатыванию, смолоду, особенной сгорбленной сектантской походочки, как подбитые перепелки.

Да еще, вон, чей-то рыхлый хиленький муженёк («полукровка», как не преминул бы нагло ввернуть Дьюрька, если б его сейчас видел) – с бутафорской, плохо приклеенной, козловатой бородкой, смачно и звучно рассуждающий по углам о русском воинском братстве – и всё мечтающий отвоевать уходящие из-под советской пяты территории назад: словно трусливый слабак-мальчишка, боящийся драться сам, а науськивающий на драку бандитскую свору. И едва не дошедший до сестроубийства, когда Елена попыталась намекнуть ему, что эта «похоть земли» и похоть махать булавой и захватывать территории – это, все-таки, прямо противоречит всему, что говорил Христос; и что едва ли люди, призывающие к этому, могут одновременно утверждать, что они – христиане.

– Что значит «христиане»? Мы – православные! Это – главное! – не моргнув, возразил браток.

Стараясь не судить батюшку Антония по обратному принципу «Каков приход – таков и поп», все-таки, после его страшных слов о Татьяне, Елена как-то к нему ездить перестала. Недоумевая, как быстро, совсем молоденький, вроде бы, Антоний умудрился подхватить режимный вирус ксенофобии в каких-то сусально-елейных палатах.

«Как же удивительно точно все было рассчитано Господом в моей жизни! Буквально по секундам! – изумленно оглядывалась она на совсем ведь недавнее прошлое. – Ведь если бы я подошла к крещальной двери секундой раньше – или секундой позже – я бы в эту дверь уже не вошла. Даже дух захватывает! – с бесконечной благодарностью повторяла Елена. – Если бы бедный батюшка Антоний был в его теперешнем, зараженном, пораженном состоянии, когда я его впервые встретила – я бы к нему креститься не пошла».

«С другой стороны – Господь ведь нарисует и сотворит дверь ровно в ту секунду, и ровно там, где и когда Ему угодно. Даже в глухой стене. И ты успеешь войти в этот разверзшийся специально для тебя вход – за секунду до того как ворота вновь обернутся глухой стеной у тебя за спиной, – поправляла себя тут же она. – Дверь ведь ткется ровно в ту секунду и в том месте – где и когда ты смеешь ее заметить – где и когда ты смеешь возжелать войти. Придверник отворяет перед тобой дверь. Отворяет по велению Господа. Но придверник ведь – не всегда святой… Что ни в коем случае не умаляет святости самого крещения от Господа».

Все эти рассуждения, впрочем, не угашали душераздирающей боли – как будто поминок по Антонию – как будто на ее глазах что-то живое вдруг превратилось в окаменелость.

И ходила на Нежданову – в храм к тем, кто (по крайней мере, вслух и ей лично) не нес пока никакой сектантской чуши про погибельных католиков. И ловила себя на том, что как-то уже заранее старается не рассматривать священнослужителей слишком пристально в упор, не персонифицировать, с грустью думая: «Ну что можно ожидать после семидесяти лет поголовного физического уничтожения всего священства – и чудовищного, растаптывающего унижения богоборческой властью священников, выживших ценой встраивания в страшную, человеконенавистническую богоборческую государственную систему…»

Только изредка искренне удивлялась мрачности и безрадостности некоторых священников – выглядевших так, как будто у них никто не воскрес – а все только умерли – и с концами. И в такие секунды и церковь выглядела окаменелостью – и больно было видеть это – душой помня (и до сих пор так живо, живо чувствуя!), как здесь лилась жаркая лава Духа.

Как-то раз в воскресенье утром подняла глаза к куполу, и – оторопела: а стул-то, многомерный стул Неккера, заплутавший в вечности, на который сразу запала Ольга Лаугард в первый свой приход в храм – закрасили! Замалевали! И стало чуть неуютно от того, как буквально материализовались ее внутренние, никому даже и не высказанные метафоры о дверях, окаменевающих у тебя прямо за спиной, обращающихся в непроходимую стену.

– Даааа, видел бы нас сейчас наш бедный батюшка Антоний! – улыбнулась Ольга, когда они с ней входили в костел, догуляв от станции метро Кировская (только что очистившейся, только что переименованной в Чистые пруды!) – сдавать деньги на железнодорожные билеты в Варшаву и Ченстохову.

Записали свои имена в путешествие – в какую-то длиннющую буллу.

Ольга, старательно приклеивая к лицу послушническую гримасу, уселась на молельную лавку с лысоватым ксёндзом – любезно выяснять какие-то детали про предстоящее паломничество.

А молодой служка, тем временем, гостеприимно повел Елену по всему храму – показывать алтарь и статуи.

– А это что за дворник? – умиленно подстёбывала над ним Елена, указывая на большую деревянную скульптуру какого-то юного святого с высокой метлой, и со щенком и котенком, наглейше усевшимися у его ног. – Как приятно, что вы здесь ставите памятники дворникам!

И тот, смутившись, с забавным акцентом (твердо чеканя гласные, отчетливо отделяя согласные) серьезнейше объяснял про святого; а потом – размашисто и приветливо указал на цветную композицию в дальней части костела:

– А это – Божий отчим. Иосиф.

– А! Не избежал, все-таки, славы! – живо удивилась Елена. И уже собиралась было сострить, что это – зримое опровержение Бродского, – как Лаугард подлетела сзади и принялась настырно и нервно дергать ее за локоть:

– Леночка, пошли скорей отсюда… Я всё выяснила! Пошли только отсюда уже!

– Да что с тобой?

– Умоляю – пошли, выйдем скорее! – тащила ее Лаугард. И уже на крыльце, снаружи, под колоннадой, разразилась возмущением: – Ужас. Ужас. Он та-а-ак ужасно говорил со мной!

– Да объясни же толком, что случилось?

– Да он просто… Вдруг начал мне выговаривать – что я в мини-юбке в храм пришла!

– Ну, он прав, если честно – ты бы еще вообще без юбки пришла! – с хохотом взглянула Елена на Ольгину кожаную, чисто условную, набедренную повязочку, сколотую впереди с левого бока огромной золотой булавою. – На Нежданову к нам в храм тебе бы так не пришло в голову заявиться.

– Я же не на службу зашла – а на секундочку, по делу! Ты бы видела, с каким он взглядом это сказал! И еще – главное! – говорит мне: «А если, – говорит, – вы какого-нибудь священника введете в соблазн этим!» А сам вылупился на мои ноги! Мне даже неловко стало!

– Слушай, человек тебе честно сказал: не вводи в искушение! Значит, впредь ты будешь это иметь в виду.

– Да, но я-то об этом даже и не думала! А он…!

Пока бурно выясняли, кто прав, кто виноват, оказались уже на бульваре.

И Елена даже уже и не удивилась, приняла как должное – когда тут же увидела идущего им навстречу по бульвару Крутакова.

«Наверное, от Темплерова идет. Как же я давным-давно у Темплерова-то не была…», успела подумать Елена.

И – странное дело – как только Евгений подошел к ней, ровно в секунду всё вокруг разом как будто перестало существовать. Как будто разом отретушировали картинку и отключили все побочные шумы. И Ольга (которой Елена про Крутакова ничего никогда не говорила), слегка удивившись этому зримо захлопнувшемуся рядом с ней полю, явно разом почувствовала себя словно вытесненной из картинки:

– Ну ладно! Я смотрю, у вас тут свои разговоры… Я пойду! Пока! – чуть обиженно-кокетливо глянула на Крутакова Лаугард, и отправилась к метро.

– А чего! Хорррошее дело! Лёлик Войтыла – классный парррень! – панибратски комментировал Крутаков их будущего визави в Ченстохове, когда они с Еленой уже вдвоем бежали вниз по Рождественскому, вздымая песок ногами. – А знаешь, как Войтыла как-то ррраз в Польше фуррроррр устррроил? Еще в самые ррразмахррровые советские вррремена – когда Валенса уже в тюррряге отсидел, «Солидарррность» вне закона объявлена была, тысячи оппозиционеррров арррестованы, в Польше военное положение…

И вдруг как-то разом все дурацкие тупики, засады и ловушки в прошлом как будто бы стерлись. И ей опять стало так хорошо вдруг скакать с Крутаковым рядом и слушать его картавые рулады – точно так же, как когда-то, как когда она прогуливала школу. Весело и просто.

– Так вот! Прррикинь! Пррриезжает диссидент Войтыла в Польшу! – мелодично и негромко пробегал Крутаков по всем нотам лада, даже не смотря на нее, быстро шагая рядом, но выпевая слова тем самым своим удивительным тембром, как будто сказку рассказывает ей одной на ухо. – Уже после того, как его Ррримским Папою избрррали! А не впустить его тамошние советские хмыррри не могли! Потому что Польша-то, все-таки, на самом-то деле, католической стррраной всегда оставалась – несмотррря на коммунистов. А ведь военное положение же еще, прррикинь! Ну, совковые власти Войтылу впустили – но взяв с него честное слово, что ни слова не скажет о политике. И вот, прррикинь – собирррается в Варрршаве огррромный митинг – перед сценой, где Войтыла выступал. Коррроче, собрррался миллион. И тут Войтыла говорррит: «Здррравствуйте. Я пррриехал, – говорррит, – чтобы… – тут Войтыла делает актерррскую паузу – он же актеррром прррекрррасным был в молодости! Так вот: говорррит: Я пррриехал… чтобы выррразить вам свою… – пауза! – Solidarność!» Пррредставляешь, какое ликование там поднялось! Конечно, поляки какую угодно диктатуррру бы после этого бы смели! Не то что у нас эти… Цуцики… Так что – перрредай мое почтение Лёлику Войтыле!

Елене вдруг пришла в голову шальная идея.

– Женьк, а может, ты со мной поедешь в Ченстохову?

– Сдурррела совсем! Старрр я уже для «встррреч молодежи»! – иронично прошамкал он, тряся скрученными обеими ручками, и изображая немощного старикашку.

Елена засмеялась – неужели он и правда так про себя думает – или дразнит ее?

– Крутаков, а сколько тебе лет, кстати? Ты никогда мне не говорил.

Крутаков, легко подпрыгнув, и пластично процитировав, скорее, Тарковского, чем Данте, смешно, с хулиганскими подскоками, взметая пыль на бульваре, пропел:

– Земную жизнь! Пррра-а-айдя! До половины! Но, еще, пррравда, не совсем!

Поразительно: какая-то крепость так и перла из него. И улыбался он как-то уверенно – и за всем этим чувствовалась явственно загадочная внутренняя опора.

И Елена, как будто заново, как будто впервые в жизни, разглядывала его. Нет, никаким заросшим он не был, как ей почудилось по телефону. Не брит всего-то лишь дня два-три. И эти его смешные, блестящие, чернющие ровно подстриженные локоны ниже плеч, чуть завивающиеся на концах – так забавно отлетающие, когда он мотает головой, дуралей. Разглядывала – и изумленно, в восторге, пыталась разгадать – что же за радостная сила из него хлещет!

– Крутаков! Ты, по-моему, наконец, в кого-то влюбился! – не выдержала Елена, решившись проверить самую счастливую догадку.

Евгений повернулся и на ходу ловко отвесил ей подзатыльник. Хоть и шутливый, но пребольный.

– Молчи, на-а-ахалка! – и тут же обнял ее за плечи – и чуть качнув, притянул к себе. Но при этом так, что никакой угрозы независимости она от этого, почему-то, не почувствовала – и не вырвалась. И так и дошли почти до самой Трубной – до ската с горки, откуда уже, как на блюдце, виднелись луковки Петровского монастыря.

– А я, между прррочим, гениальный ррра-а-аман дописал почти! – прокартавил Крутаков вдруг и втянул воздух всей грудью каким-то невероятно знакомым ей (по яснооким утрам после причастия, что ли) вздохом вселенского счастья. – А ты так и не записываешь ничего, по-прррежнему?

Но она уже не слушала ничего дальше:

– Женечка! – выскочила тут же из-под его руки и, сияя, развернулась к нему. – Чудо какое! Дай мне скорей почитать! Пожалуйста!

– А ты дай мне еще паррру-тррройку месяцев. Я, честное слово, поехал бы с тобой в Польшу. Но уже не могу от пррравки оторррваться! Ррработаю кррруглые сутки. Ты не пррредставляешь себе, что это… Здесь теперррь сижу, на Цветном, у Юлы́ в кваррртиррре – перрребрррался только что. Аж до сентябррря! Она на целое лето в Питеррр свалила. По-моему, у нее, все-таки, ррра-а-аман с этим Мафусаилом!

Взяв ее за манжет рубашки, и подвесив ее кисть в воздухе, Евгений задумчиво, как будто не видя ее, водил ее рукой в такт своим словам:

– У меня там, в ррромане, есть некоторррый человек… Умный – и слегка несчастный, потому что вокррруг мрррак. И вдррруг появляется в жизни некая молоденькая ка-а-аза… Вот такая же пррримерррно, как ты, – Крутаков продолжал расфокусированно вырисовывать ее рукой в воздухе плавные какие-то кренделя. – И есть некий генерррал КГБ, которррый пытается внедррриться в секррретную диссидентскую орррганизацию, которррой ррруководит главный герррой… Но когда тот кагэбэшник уже почти у цели, то вдррруг понимает, что ему всю жизнь врррали, что у него укрррали жизнь – и пытается соскочить, и перррейти на сторррону диссидентов. И тайно пррриходит к главному герррою – ночью, как Никодим – ну, знаешь, непрррибррранный стол, чашки чая между стопками книг, кухня – и начинает с какой-то мелкой ерррунды, с каких-то глупых никому не важных вопррросов, а потом вдррруг как-то запррросто, с ужасающей пррростотой в голосе, после ррразглагольствований о книжке Хайека, ррраскрррывает карррты, пррризнается, что он ррработает на Конторрру – кается, и умоляет спасти его, перрребррросить его на Запад. Говорррит, что до смерррти боится – потому что Конторрра уже грррозится его пррришить, что там-де догадываются, что он пррробует соскочить…

Елена, вперив взгляд в странно отсутствующее сейчас – хотя и выразительно играющее мимикой (словно про себя проигрывающее каждую воображаемую картину) лицо Крутакова – до дрожи испугавшись за него, вдруг почему-то подумала: «А что, если это – не выдумка, не литература?! Что, если Евгений вот так вот, запросто, впервые, как будто случайно, под маской вымысла, приоткрывает передо мной ту тайную часть своей жизни, о которой никогда прежде со мной не говорил?!»

– Главный герррой рррешает дать ему шанс, – с таким же отсутствующим, и каким-то предельно-конкретно мечтательным выражением лица, словно видя перед глазами незримые для нее сцены, продолжал Крутаков, держа ее манжет в плену. – Кагэбэшника вывозят за ка-а-арррдон, по пррриглашению на пррравозащитную конферрренцию, КГБ не прррепятствует – считает, что тот вполне их задание выполняет. А там – западное крррыло диссидентской орррганизации уже в курррсе – ему помогают, дают прррибежище. Там он сррразу сдается западным спецслужбам. И идет психологическая игррра – мы так и не понимаем: ррраскаялся кагэбэшник действительно, или это его тррройная игррра. И оказывается, в рррезультате, увы, что, все-таки, нелюдь всегда остается нелюдью – кагэбэшник все-таки пррродолжал все это вррремя ррработать на Конторрру – и таким обррразом пррросто отрррабатывал задание Конторрры по внедрррению на Запад… Но это, конечно же, всё не главное – лишь канва, заманка ррра-а-амана… А наш прррекррраснодушный герррой, тем вррременем…

Елена вглядывалась в его лицо, все так же напряженно пытаясь разгадать: «Правда это всё – или – так – выдумка – для интриги, для фабулы?»

Крутаков вдруг взглянул на нее и как будто проснулся:

– Только не вздумай никому ни слова! Чтоб меня не укокошили, пока я книгу не доделал! Я все-таки дожить хочу, до того момента, пока ррра-а-аман будет дописан. Такая, знаешь, крррошечная авторррская пррричуда! – весело расхохотался он – и у Елены разом отлегло от сердца: «Да нет, не может быть – если б была правда – он не рассказывал бы об этом мне вот так запросто сейчас – и не хохотал бы!»

И тут Крутаков бросил ее манжет и поймал в воздухе ее ладонь – и легко, короткой рифмой, подбросил на своей ладони.

– А вообще-то – знаешь… Может, зайдешь? Я тебе кой-какой отрррывок прррочитаю… Ты мне с пррравкой поможешь!

Она в шутку, строго, чуть отстранилась от него:

– Знаешь, Жень, мне мама еще в детстве подробно объяснила – что если какие-нибудь дяди незнакомые на улице будут приглашать к себе домой – и будут обещать показать, там, кошечек, собачек, марочки, картиночки, книжечки…

– Дурррында… – расхохотался Крутаков. – Вали тогда отсюда! – выпустил ее руку, и вдруг как-то совсем неожиданно жарко сгреб Елену в охапку с совсем другим уже выражением чёрно-черешневых глаз.

Она вырвалась, отпрыгнула, отбежала от него метров на пять – и, испытывая в эту секунду взрыв небесного счастья, оглянулась, и уже с безопасного расстояния весело выпалила:

– Я жду от тебя текста, Женька! Понял?!

И, чувствуя, что еще секунда – и ей уже никуда от него сегодня не уйти – ни сегодня, ни завтра, никогда – не оборачиваясь больше на него, побежала наутек через дорогу – и оттуда уже вниз, к Пушкинской.

VIII

Анастасия Савельевна, решив, кажется, попытаться настигнуть неумолимо уходившую в прошлое детскую между ними дружбу (а может быть, втайне надеясь заодно дочь еще и хоть немножечко откормить) – увезла Елену на пол-лета в Ригу – где, на взморье, в Булдури, у Анастасии-Савельевниного старого неудачливого поклонника институтских времен был крошечный пустовавший деревянный дом на песке между красными соснами.

В Риге (казавшейся заграницей только по степени чистоты мостовых) Елена сразу же сделала неожиданное открытие, что все главари коммунистов в мире, по-видимому, были латышами – судя по окончаниям их фамилий – потому как самый главный проспект в Риге назывался улицей «Ленинса»: «Ну, правильно – тогда вся цепочка кликух латышских бандюг выстраивается четко: Марк-с, Энгель-с, Ленин-с!» – любовалась Елена.

И никак не вырисовывался у нее почему-то ровно (тончайшей, дарёной смешным загадочным мистиком-миниатюристом-старичком-французом Дэви Тушинским, гелиевой ручкой), на последнем чистом листке прихваченного с собою зачем-то, по дурной привычке, чтобы хоть как-то скрасить бедненький концерт, блокнота с немецкими стихами, феноменально сложный эскиз перемычек верхней, заостренной части витражей рижского Домского Собора – несмотря на всю свою, вроде бы, геометричную очевидность и воздушное равновесие; а когда, наконец, зарисовала, – в отъединенном от цветных стекол, ставшем объемном абрисе замерещилось сразу и солнце за тремя далекими, нездешними горами – и море в пригоршне.

Зайдя вместе с матерью за ключами (вот он – секундный нырок в довоенную Ригу: подъезд без лифта со светлой взвесью пыли в воздухе; подзолоченный витражный близоруко расфокусированный луч из приоткрытого окна в верхнем пролете; просторная лестница с широкими темно-коричневыми мореными перилами, округляющимися на поворотах – с желобами таких причудливых форм, как будто на них помимо людей катались вороны; и очень бледный, очень высокий, мощный, грузноватый даже, толстоватый широкоплечий человек, с нервным, но подмороженно-вежливым лицом, с невпопад очень часто моргающими почти альбиносными светло-рыжими ресницами и напряженными рыжими бровями – который из какого-то странного прибалтийского чувства такта, отдав Анастасии Савельевне в руку вспучившийся конверт со связкой ключей и инструкциями, с ними даже и не поехал), сели уже в традиционную, по-советски загаженную электричку и отправились разыскивать по впопыхах нарисованному Лаурисом плану загадочное бунгало.

Дом оказался насквозь продуваемым, и почти совершенно пустым – ежели не считать двух узеньких кроватей в двух спальнях через стенку, двух абсолютно пустых платяных шкафов, и широченного прямоугольного обеденного стола на маленькой кухне с газовой горелкой. И абсолютно весь дом и весь жизненный инвентарь, включая аккуратный туалетный домик на улице под козырьком, навесные полочки для посуды, и даже кубические ножки ночных ламп – казались сколоченными ровно из тех же сосен, которые подпирали корнями дом со всех сторон. И на полу, на кухне, на подоконниках – везде – на зубах у дома был альбиносный соль-перец-песок. Подсыпанный ветром, поддутый под дверь.

В первую же ночь обнаружилось, что дом еще и неспокойный: едва они с Анастасией Савельевной разложили вещи и разлеглись читать по своим спальням, как тут же кто-то принялся ходить в кухне, разгуливать в холле, а то и нарочно хлопал и скрипел дверями и половицами по всему дому – причем по звуку шагов отчётливейше, геометрически верно, можно было проследить на слух последовательное продвижение невидимого, но нагло хозяйничавшего гостя.

Как только они с Анастасией Савельевной обе, не сговариваясь, выскочили в холл («Ленк, это ты тут что ли шастаешь? Я уж даже испугалась было…») – движение на кухне немедленно прекратилось. Как только опять пожелали друг другу спокойной ночи и вернулись по своим комнатам – минут через пять представление началось заново. На этот раз кто-то явственно, с хозяйской дотошностью, переставлял тарелки на кухне.

– Да что ж это такое, наконец?! – Анастасия Савельевна, скрипнув сначала своей дверью, постучалась и засунула голову в комнату к Елене: – Я думала, это ты меня, Ленка, дурачишь! Это ты на кухню сейчас выходила?

– Ухажёр твой, небось, проверить пришел – как мы тут устроились! – подтрунивала над ней Елена. Сама, впрочем, чувствуя себя тоже как-то неуютно в этом доме в незванной компании с разгуливающим незримым хулиганом.

Зажгли всюду свет. Сходили и проверили замок на входной двери. Заперлись еще и на нижний замок – ключ от которого приятель Анастасии Савельевны на связке показал, но сказал, что его можно и не трогать – что он-мол сам никогда на него дверь не запирает. Прощупали все окна на кухне – открыли и передернули снова защелки. Ну конечно! Ничего и близко не напоминало, чтобы кто-то действительно мог залезть незамеченным в дом.

Свет потушили.

Вернулись опять, успокоенные, каждая к своей книжке. На этот раз обе заперли еще и двери своих комнат изнутри на задвижки.

Через минуту наглые звуки посыпались снова – явно было слышно, как кто-то прозрачно проходит сквозь входную дверь и потом начинает тяжело разгуливать по дому, упрямо сворачивая, причем, почему-то все время на кухню, явно одержимый навязчивой идеей зачем-то среди ночи завершить, что ли, какие-то мелкие хозяйственные дела – с какой-то одному ему известной целью. Приспичило ему, видишь, ли. Заняться больше нечем.

К ним, впрочем, в комнаты никто не заходил. И даже к их дверям, судя по отдаленному скрипу половиц, ни разу не приблизился.

Они с матерью с деланной веселостью перебрасывались через тонкие стенки репликами.

Мать, повздыхав, все ж таки захрапела.

А Елена вскочила, и, стараясь не испугать Анастасию Савельевну, медленно, но все равно с чудовищным скрипом, вскрыла шкап и извлекла свой свитер, а потом, с секунду поколебавшись – и шерстяные носки (хоть и со смехом, но привезенные, по мудрому, для рижского июля, совету Лауриса) натянула на себя, рухнула обратно в постель и снова зарылась в одеяло, потому что сквозило, казалось, изо всех щелей.

Кровать, доставшаяся Елене, стояла самым глупейшим образом – вдоль фронтальной стены дома, так что окно – черно-фиолетовое, плотно заклеенное с той стороны оберточной бумагой ночи вместо шторы (под которую, при аккомпанементе этого призрачного радиоспектакля на кухне, ей все равно сейчас как-то совсем не хотелось бы заглядывать) – начиналось ровно посередине кровати – с выпирающим шершавым подоконником прямо под коленом.

А носом же она упиралась в пахучую сосновую стену – так смешно выделанную (казалось, вручную, рубанком, причем, ребенком), что от кривенького свежего узорца широких брусьев ни взгляд, ни нос оторвать было невозможно. Перелети перекрести перезвезди пере-что-хочешь – так и оставшийся не у дел маленький сборничек хоть и трогательных, но не ахти стихов голодного Ходасевича оказался незаметно спихнут локтем на пол – а доставать Елена его уже лезть поленилась.

Щупая ладонью залитые медовым светом ночника, кой-где неровно обструганные, с лабиринтами концентрических пенёчков, сосновые доски стены́, по этим картавостям древесины Елена пыталась представить себе смоляной запах текста и шероховатость буквиц, которые вот сейчас вот где-то там за столом на Цветном, на кухне, или в Юлиной комнате, вырисовывает Крутаков.

Неужто он весь роман так тайнописью и настрочит? Он же ведь не сказал мне «Пойдем, я тебе покажу отрывок», он сказал: «Пойдем, я тебе прочитаю!» Нет, не может быть, глупости. Ему же как-то издателю текст передавать придется. Не переводить же его заново потом! Наверняка, наконец-то, пишет человеческими буковками. Просто прячет рукописи куда-нибудь, когда из дома выходит. А прочитать мне вслух хотел – ну, потому, наверное, что интонации ведь всегда как-то завораживают, даже когда слова ставят подножки.

Она потушила ночник на полу.

Втянула еще раз удивительный смолистый запах, подбила подушку, вытянулась и прижалась к стене щекой. И предчувствие его прозы, которую она, казалось, уже листала вот по этим вот закладкам стены с каплями незастывшего янтаря, ласково смыло ее в полусон, а приятная шершавость его текста как-то незаметно перешла в черную небритую шершавость его щеки – и тут она моментально же распахнула глаза и захлопнула целомудренную заслонку воображению: из какого-то, скорее благоговейного, страха спугнуть счастье чересчур буквальным прозрением, запрещая себе даже представлять: как-то они встретятся с Крутаковым снова, в следующий раз.

И, с некоторым изумлением, она спрашивала себя – что же изменилось? Почему вдруг как будто вспыхнуло что-то внутри, откликнулось… На что? На что был этот отклик? И проверяя свои чувства, вдруг нашла странный ответ: что наибольший резонанс вызвал вот тот вот именно Крутаковский вздох счастья – вернее, не сам конечно, этот вздох, и не то, что чувствовал Крутаков себя как-то загадочно закулисно счастливым – а тот внутренний, небесным золотом звенящий, духовный опыт, который за вздохом этим угадывался – и который-то и находил такой явственный, необъяснимый почти – но несомненный (как и все важнейшие вещи на свете!) – родственный отклик в ней, в ее душе. И опыт этот, несомненно, был как-то связан с работой его над книгой.

И то ей вдруг становилось страшно: а вдруг он там катает какой-нибудь безмозглый триллер? Кагэбэшники, соскоки, убийства…

То, наоборот, закрыв опять глаза, так явственно видела она уже в его книге все нити натяжения судьбы, по которым танцуют обитатели его романа – нити, которые, собственно, собираются в пучок только в руке главного героя, которому, в свою очередь, только кажется, что он пытается распутать последовательность на первый взгляд случайных и мелких событий, цепляющихся одно за другое – потому что все эти внешние происшествия отражают исключительно невидимые, вневременны́е, запредельные, баталии и ежесекундный внутренний его же собственный выбор – словом, всё по-настоящему, всё как в жизни.

И в одном она почему-то ни секунды не сомневалась: в следующий раз – в яркой вспышке небывалого дня, где они с Евгением вместе окажутся, как только он допишет свою книгу, и как только ей эту книгу даст прочитать – они будут говорить с ним уже совсем на другом языке: так же – и не так. О самом главном. Взрослыми точными словами.

Утром, когда и Анастасия Савельевна, и Елена одновременно вышли на кухню (от холода никакого будильника было не надо) – мать ахнула: вся правая щека Елены была исцарапана, как теркой.

– Наверное, о подоконник… там кровать так неудобно стоит… – вдруг как-то расстроилась Елена. – Слушай, зачем мы сюда приехали… Может, ну нафиг, поменяем билеты – и в Москву? Тут даже ведь купаться в такой дубняк наверняка невозможно! Тоже мне… Лето…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю