355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Беленков » Рассвет пламенеет » Текст книги (страница 30)
Рассвет пламенеет
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:05

Текст книги "Рассвет пламенеет"


Автор книги: Борис Беленков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)

XXIII

В тысяче метров от земли, в голубой бесконечности с металлическим звоном рокотали «мессеры», сопровождающие бомбардировщиков. Со стороны Орджоникидзе мелкие группы вражеских самолетов шли обратным курсом.

– Генерал Фибих злобствует, – сказал Рождественский, обращаясь к Бугаеву.

– Как же, всю гизельскую операцию проспал. И вдруг летная погода! Но поздно, не наверстает…

– Поздно не поздно, а хлопот будет.

Со стороны Беслана ветром принесло отдаленный рокот. Рождественский быстро оглянулся.

– Павел, а ведь это наши «ястребки».

– Это они! Звеньями!

– Идут наперерез бомбардировщикам.

– Будет драка, – сказал Бугаев, поспешно натягивая сапоги.

Они сидели на отлогом берегу, оба продрогшие и злые. Перебираясь через реку Радон, промочили ноги – пришлось разуться, чтобы выжать и просушить портянки. Продолжая наблюдать приближение советских истребителей, глядя на солнце, Рождественский вдруг ощутил резкую боль в глазах, схватился за лицо.

– Ох ты, черт! – проговорил он тихо, испуганно. – Ты знаешь, Павел, очень тяжело сознавать, что так вот можешь оказаться вне дела.

– Не понимаю, – удивился Бугаев.

– К сожалению, я начинаю понимать.

Бугаев уставился на Рождественского, обеспокоенный его тоном.

– Я плохо вижу, дорогой мой. Взглянул на солнце – резкая боль в глазах, словно слепну.

– В чем же дело? Раньше-то этого ведь не было?

– Не было, конечно, но вот есть… началось после того, как в Санибе под нами взорвалась мина.

– Может, пройдет постепенно?

– Ох, если бы так. – Осторожно ощупывая прикрытые веки, Рождественский спросил: – Сближаются самолеты?

– Да.

– Сколько наших?

– Двенадцать. Эх, лихо в атаку пошли!

– А чего же, правильно делают.

Рождественский слушал гул, уже не рискуя поднять голову, опасливо пряча от солнца глаза.

«Ястребки» смело атаковали группу «юнкерсов». С обеих сторон вспыхнули трассирующие линии пулеметных очередей.

Размахивая руками, бугаев кричал увлеченно:

– Вот здорово! Отчаянные ребята… Смотри-ка… Смотри!

Но Рождественский сидел с опущенной головой. Прикрывая ладонью глаза и морщась от боли, говорил:

– От бешенства бомбят Орджоникидзе. Много они захватили, и вот – полное крушение… Отдают захваченное и свое оставляют…

– Отскочили с треском! – согласился Бугаев.

– На карту было поставлено все, чем Клейст здесь мог маневрировать. И – результат… Теперь-то ему уже не выпрямиться! Под Гизелем был слишком сильный удар – колоссальные потери в технике, в людях. Солдаты перестали верить в себя, как в завоевателей. Поэтому фибихи и злятся. Пусть еще не полное, но решающее поражение гитлеровцев на Северном Кавказе уже состоялось. Это факт! Пойдем-ка… Хватит сидеть, Павел.


* * *

Из окопа бронебойщиков Рождественский долго вглядывался в занятую противником высоту, словно висевшую в синем воздухе над участком всей обороны первого батальона. Уже темнел горизонт; зарытые на высоте в землю танки противника молчали. Медленно вставала луна, и степь становилась серой и холодной.

Обычные спутники ночи – ракеты противника холодили мрак. Они висели в высоте, капая сгустками неласкового света.

Неподалеку от Рождественского в окопе лежали Серов и Серафимов, как видно, давно уже ведя ленивый разговор.

– Филька, – басил Серов, – почему это у тебя глаза иногда делаются как у замороженного судака? От страха, что ли?

– Перестань, честью прошу, – отмахивался бывший замковой. – И откуда ты на мою голову свалился?

Серов продолжал невозмутимо:

– Эх, дорогой артиллерист! Сдается мне, страхом протаранена твоя душа…

– Гляди, гляди, как бы тебе язык-то не протаранили, – уже дрожащим полушепотом отвечал Филька.

– Я еще рейса не кончил, что ты, мил человек!

– Будут ждать… рассчитывай.

– Подождут, – твердо заявил Серов. – Я-то пришвартуюсь к Берлину… А вот ты с такими глазами…

– Ну, помолчал бы, ей-богу, – уже смиренно упрашивал Серафимов. – И что тебя тянет молоть языком?

– А подержи собаку на привязи год-второй, взбеситься может. Ты это способен уразуметь? Особенно вот, если на консервах да сухарях… как мы.

Вздохнув, Серафимов проговорил:

– Неладное за тобой давно уже примечаю, но я не думал, что это у тебя от сухарей…

Помолчав, Серов заметил самым непримиримым тоном:

– Твоей-то головой разве можно думать о серьезных предметах? Не душевный ты человек, а потому и назван Филькой. Порой язык у тебя скачет впереди твоего разума. Любопытствую, мать имеется у тебя?

Филька молчал. Позже Рождественский слышал, как Серов покрикивал:

– А ну, что плечом… всей стеной приваливайся. Грейся, любезный…

Усмехнувшись, он подумал: «Милые бранятся, только тешатся».

Утром он увидел: два друга в сидячем положении спали в обнимку.

Неподалеку от Рождественского, над окопами, передвинулся ствол противотанкового ружья, потом показалась стриженая голова Рычкова.

– Доброе утро, товарищ капитан… – тихо приветствовал он Рождественского.

– Здравствуй, Коля. Почему так рано?

– Не спится, не знаю даже, почему так…

Некоторое время они молча смотрели на восходящее солнце. В окопах все еще таился сумрак; ночная тень не торопилась уходить. Со стороны гор тянуло холодком и туманом, низко расстилавшимся над рекой Ардон и над заиндевевшей землей.

Вдруг Рождественскому показалось, будто перед ним совершенно видимо заструился воздух, а дальше по небу сверкнула огненная полоса, сверкнула и сразу померкла. В первое мгновение, когда перед лицом разостлался какой-то дымчато-влажный туман, ему почудилось, словно он внезапно очутился где-то на дне глубокой пропасти, в полном мраке.

– Я ничего не вижу! – простонал он, опускаясь на дно окопа. – Ничего…

– Товарищ капитан, что с вами? – просыпаясь, схватился Серов.

– Подождите, вот… – Рождественский помолчал, осторожно приоткрывая глаза. – Вот, кажется, прошло – вижу! – с облегчением приговорил он и тихо засмеялся от радости.


* * *

Окопные будни – пожалуй, самое мучительное, что переживается и переносится солдатом в тягостные дни войны, – сидит человек да постреливает и ждет – может, будет команда в атаку?.. И она казалась менее страшной, чем копошиться на дне в зябкой яме. До ночи и не ахти кто рискнет выползти на поверхность, чтобы на просторе поразмять затекшие ноги. Так и сидят, и никто не знает, откуда грозит опасность. Коротая время, солдат то прикорнет в промерзлом уголке, то, насупившись, думает о своей семье, вспоминая бывалую вольность и мир на родине.

Но были и такие, как Никита Пересыпкин, – для него молчание – злейший враг. И все же порой он умаивался; голос его затихал с каждым словом, и весь он смирел постепенно, словно объятый грустными воспоминаниями. В то же время покориться этому невольному унынию Никита никак не хотел. Он тотчас доставал губную гармошку, – а играть на ней был мастер, – и начинал выводить что-то. Грустная это музыка выходила. Но только Симонов появлялся в землянке, Пересыпкин тихонько вздыхал и тотчас заматывал гармошку в тряпицу и прятал ее в вещевой мешок.

– Эх, Андрей Иванович, напрасно не любите музыки, – обиженно сказал он как-то. – Вон у вашего ездового-кавказца какая есть!.. Зурной, кажись, называется. Я вчера побывал у них – вынул из мешка этот сердечный, ну чистая требуха из барашки! Приловчился он, ка-ак дунет на ней!.. А она – ууу, уу-у! Эх, мать честная. Животы надорвали хлопцы. Он даже, кажись, маленько обиделся на них. «Ай, ай, зачем смеешься?». И я с ним согласен, – музыка для души, – что чарка водки для солдата, так и несет тебя, так и приподнимает!

– Это для такого, как ты! – с добродушной усмешкой заметил Симонов.

– А то как же!.. И для такого, как я, Андрей Иванович, – нарушая обычное правило, пререкался Пересыпкин, закатывая под лоб небольшие хитроватые глаза. – Чарка в теперешней жизни – дело не лишнее.

– Ты что-то про уток хотел рассказать мне однажды? – напомнил Симонов. – Охотником был, да? Давай.

– До войны, Андрей Иванович, я в колхозе работал. Охотой не занимался. А про уток вспомнилось вот по какому случаю. В воскресный день, как раз в день войны, мы с батей картошку колхозную подпахивали по первому разу. Конь распашню тащит – шагает себе покорно да пофыркивает, хвостом овода лупит. Остановишься – он тянется к зеленой травке. И все было как-то мирно и очень тихо. И знаете, какое в тот момент небо над головой висело?.. И какие жаворонки трепыхались, песни про себя разводили? Прямо грудь распирало от радости, честное слово! В тот час такое во мне состояло чувство, рассказать никак не возможно. Вспомнишь, засосет под ложечкой. И больно, и горестно делается.

– О-о!.. – протянул Симонов, грустно глядя на связного. – А раскисать-то нам с тобой не положено… – Затем, помолчав, тепло спросил: – По семье соскучился, да?

«Кажется, и в самом деле соскучился», – хотел было ответить Никита, но вместо этого постарался придать своему лицу боевое и даже развязное выражение. Затем вдруг ему в голову пришла мысль: «Напрасно, Никита, хочешь выдать себя за смелого!». Связной в глубине души считал себя совсем малополезным на войне человеком и тайно мучился этим.

– У каждого болячка на свой манер, Андрей Иванович, – уклончиво ответил он Симонову. – Вот я, например, про уток завел разговор. И знаете, почему?.. Как мы тогда с батей подпахивали картошку, – это было далеко от нашей деревни. У нас приволье!.. Слышу это я – утка потихоньку кряк да кряк, – любопытство разобрало. Дай, соображаю, погляжу – где это она? Ну и пополз, ружьишко было при мне, – после работы собирался пробежать за дичинкой какой-нибудь. Озеро там огромное-преогромное. Из травы выглядываю – на берегу семейка крякв отдых сотворяет. Малыши где как, а мамаша – та поближе к воде. Сперва страсть какое у меня было желание стрельнуть, да залюбовался ими. Наверное, слышит старая беду. Вынет голову из-под крыла, поводит ею, послушает и опять, дура, сунет ее под крыло. А тут ястреб! Э, думаю, утки пусть подрастут, а вот этого гада сейчас прикончу, – бац я по нем!.. А тут откуда ни возьмись жинка моя – бежит!.. У меня сердце замерло – что это она, как угорелая? «Никита, война!». Да ка-ак заголосит! Тут уж мне не до ястреба стало. Баба у меня ничего себе – прижалась ко мне, дрожит вся целиком, смотрит на меня, а глаза у нее, как у очумелой. Знаю, за меня, за детей боится! Ну, а что ей можно было сказать? Чем ее успокоить?.. Тянется, хочет поцеловать меня… и я тоже было подался к ней. Потом черт-те знает, как-то защемило в груди, что даже отвернулся, чтобы не видеть у бабы страшных от перепуга глаз. Тут батя подошел, степенно, спокойно так… Присели мы все рядком, потолковали о том, о сем, но про войну ни слова, – страшно было о ней. Дня через три или четыре вот и пошел!.. И вот теперь жена пишет, – а письма закапаны слезами – я знаю, какие они у нее соленые… «Скоро ты вернешься домой, Никита?» – спрашивает. А разве я знаю, разве сейчас пора!.. Но жинка в новом письме опять за свое. Приду, – написал я ей, – изничтожим гитлеровцев, приду!.. сказано тебе. Ведь я и сам рад бы хотя глазом глянуть на вас, да больно далеко нахожусь.

Сказанные Пересыпкиным слова больно отдались в сердце Симонова: в каждом письме из дому и у него мать-старушка постоянно спрашивала: «Андрюша, может, на побывку бы ты постарался?».

Но он моментально овладел собой.

«Вот оно как, не сразу человек познается! – подумал он. – Обычно нас сразу пленяет солдат-герой, человек находчивый, ловкий, – неплохо, чтобы и красивый при этом, – за которым, как цепочка, удачливость тянется. А Никита, ну что он?.. Думалось – так себе, балагур и выпивала, – обыкновенный… А копани его, – с душой человек. И о семье, как это хорошо у него. Теперь уж пусть и не прогневается – от выпивки отучу его, не будь я комбатом!.. Одурманивать свою голову – это ему ни к чему. Если ты человек хороший, так стремись-ка быть еще лучшим».

Перед обедом Симонова вызвали в штаб полка, – а когда он вернулся, Пересыпкин развел руками и сокрушенно доложил:

– Беда, Андрей Иванович, поварята нас с вами оставили без горячей пищи!

– Как же это так могло случиться? – с добродушной усмешкой спросил Симонов. – Нас с тобой и без обеда оставили!

– А вот как случилось: сижу я тут и поджидаю повара. Вижу, кто-то ползком с тыла нажимает на наш окоп. На спине у него, прямо как башня у немецкого тигра, термос… А фрицы, кто во что горазд, дуют по нашему переднему краю. И слышу: и-и-у-бах! Запахло потом маленько. Но вот слышу – рядом уже сопит. Потом Мирошкин, чисто подбитая танкетка, так и скатился в окоп ко мне.

– Так что же с нашим обедом все-таки? – нетерпеливо поморщившись, спросил Симонов.

– Я же к тому и клоню, Андрей Иванович, – глядь я на него, спина у этого Мирошкина чисто вся в разваренном пшене. Рассупонился он и чуть не обомлел: разворотило его посудину осколком – в дырищу Москву можно увидеть. Что, говорю, накрылся наш супик? – Молчи, говорит, не то наверну я тебя…

– Ну, в общем так, – не дав Пересыпкину закончить, сказал Симонов, – это не беда, что нам с тобой обеда не досталось. Бежать будет легче до высоты. Наступаем сегодня, Никита.

XXIV

Вечером заговорили дивизионные батареи. Заколыхались задымленные фонтаны взрывов; вся высота задышала огнем. На огромном протяжении по фронту засверкали огненные столбы.

– Ракетницы заряжены ли? – спросил Симонов у Пересыпкина.

– Так точно, товарищ гвардии майор! – отчетливо, но немного волнуясь, доложил тот. – Все, как положено…

Над головами, разрывая воздух, свистели снаряды, словно теснили друг друга.

– Наши дают жизни, Андрей Иванович, а?

Взглянув на высоту, Симонов ответил с напускной строгостью:

– Подтяни-ка ремень да помалкивай…

– Есть подтянуть… да помалкивать!

Но как только в действие вступили реактивные минометы, Пересыпкин не выдержал:

– У-у-у!.. Вот это банька, ого! Кабы не промахнулись маленько, по своим бы не поклали, а?..

– Хватит, хватит тебе, Никита!

– Вас к проводу, – позвал Симонова телефонист.

Майор Булат коротко распорядился в трубку: «Время, Симонов, начинай!».

– Есть начинать, – ответил Симонов, медленным движением опуская трубку. Ему хотелось, чтобы еще прошла минута, чтобы взрывы снарядов отодвинулись за высоту.

– Пошли, значит? – спросил Пересыпкин.

Симонов выпрыгнул из траншеи. Через несколько шагов, когда почти приблизились к окопам, он приказал:

– Пересыпкин, ракеты – сигналь!

– Есть ракеты!

К небу взвились оранжевые сполохи. Симонов опрометью рванулся наискосок. Пересыпкин, подскакивая, бежал рядом. Из окопов, из траншей, от угрюмых гор до горизонта на север поднялась могучая советская пехота. Ощетинившись штыками, живая лавина шквалом рванулась к зловещей высоте.

В отдалении Пересыпкин узнал Рождественского, бежавшего впереди второй роты. Взблески снарядных разрывов отдалялись в глубину обороны противника. Артиллерия уступала пехоте вражеский передний край. Но неожиданно по гвардейцам в упор ударило орудие. Снаряды шарахнулись у самой земли. И бег замедлился, люди почувствовали, как сухим дымным жаром задышала земля.

– Впере-ед! – вскинув автомат, закричал Симонов. – Вперед!

Загрохотали гранаты. Где-то за окопами тоскливо защелкал пулемет. Сквозь шевелящийся багрянец дыма Пересыпкин увидел, как впереди из орудийного жерла метнулось страшное жало огня.

– Танк! – закричал он. – Танк!

Где-то близко загудел голос бронебойщика Серова:

– Закопанный в землю танк! Ложись, Филька!

В автоматном треске один за другим раздались три выстрела из противотанкового ружья. Орудие смолкло. Но из серой громады, от ее боковой выпуклости продолжали вспыхивать бледные огоньки пулеметных очередей.

У Пересыпника пронеслась страшная мысль: «Убьют Андрея Ивановича!». Тело его напряглось, и сердце налилось злобой. Он покатился к танку, навстречу свинцовой струе, неудержимо впиваясь взором в серую броню. «Успеть бы, только бы успеть!..» – мелькнуло в голове.

А позади и по сторонам все нарастал грохот. Из вражеских траншей и окопов взлетали комья пламени. И крики, и человеческий стон точно повисли в воздухе, не находя места, где опуститься.

«Скорей, скорей…» – Пересыпкина щипнуло за плечо. Почувствовав боль, он жадно вдохнул воздух. Резануло в бок. «Вот уже близко. Только бы сердце не разорвалось!» – подумалось ему. И наконец, последний изо всех сил отчаянный прыжок. «Успел, замолчишь ты, гад!..».

Напрягая остаток сил, Пересыпкин вскинул руки и повалился грудью на замасленный борт, животом прикрывая дуло дрожащего от стрельбы пулемета.

– Полный, самый полный вперед! – прогремел Серов, рванувшись с автоматом ко второй линии вражеских окопов. – Ружьишко тащи, Филька!

Навстречу сверкнули вспышки ручного пулемета. Над головами свистнули пули – свистнули затем ниже – это уже были винтовочные.

– Ракету! – обронил Симонов, оглянувшись. Пересыпкина рядом не оказалось. «Положат людей!» – мелькнула мысль.

Но вот третья рота понеслась вперед. Опасаясь замешательства, Симонов рванулся и сам, обгоняя солдат. Оглянувшись, он вскрикнул:

– Быстрей!

Мельком он увидел залегшего бронебойщика Рычкова, на ходу приказал ему:

– По пулемету!

Почти в тот же миг грянул выстрел противотанкового ружья. Тяжелое, страшное отстукивание вдруг оборвалось, пулемет захлебнулся. Симонова подгоняла настойчивая мысль: «Быстрей, быстрей!..». догнав Метелева, он крикнул:

– Забирай правее снарядных воронок, Метелев! Правей – значительно…

– Хорошо, я вижу… – откликнулся тот.

Но внезапно будто отпрянул грохот стрельбы и взрывов, отхлынули темные волны чада и пыли. Тяжело дыша, Симонов остановился.

– Н-ну, – с трудом проговорил он, взглянув в потное лицо Метелева. – Взяли! Поломали к чертовой матери их оборону, вот что!

– Вперед надо, товарищ майор.

– Держи! – закричал пожилой гвардеец, показывая автоматом на запад. – Они удирают, смотрите!

– Принимайте решение, товарищ гвардии майор, – произнес Метелев настойчиво. – Ведь в самом деле удирают!

– Сидящих в окопах бить было легче, чем в поле ловить, когда они спасаются от смерти, – с усмешкой заметил Симонов. – Приводите роту в порядок, Метелев. И двинемся… Да россыпью чтоб…

Под ногами зашуршала трава. Навстречу подул трепетный ветер. Солнце, опускаясь все ниже, красноватыми лучами ложилось на желто-серую стерню пшеницы. Несмотря на усталость, Симонов чувствовал себя словно в канун большого праздника. «Сдвинули мы их!.. – думал он, идя позади рот. – Сдвинули с высоты…».

Симонова догнал Мельников. Трудно перевел дыхание, сказал:

– Отвоевался наш комиссар, Андрей Иванович.

Симонов вздрогнул и остановился:

– Как… отвоевался? – спросил он так тихо, что еле расслышал собственный голос. – Убит?

Мельников опустил голову:

– Он жив, но такое случилось… Комиссар навалился на офицера, чтобы взять живым. Это в траншее произошло. А тот под собой взорвал гранату. Сами понимаете, – пламя, взрыв. Рождественского увезли в тыл. Он ничего не видит.

– Я должен продвигаться вперед, Метельников, – сказал Симонов. – Возвращайся к месту боя. Нашего Пересыпкина нет… Не знаю, что с ним. Разыщи. Эвакуируй раненых.

XXV

Как ни тяжело было Магуре видеть Рождественского в таком состоянии, она говорила с ним спокойно.

– Вы говорите, что это временное явление… Но долго ли так будет? – спросил Рождественский.

– Не думаю, Александр Титович, что это у вас надолго. Здоровые нервы – главное в таком состоянии. Вы честно дрались. Долг перед Родиной вами выполнен. А теперь нужно верить, что вы будете видеть… Мне кажется, в спокойствии и заключается главная процедура лечения…

Рождественского усадили в кабину санитарной машины. Некоторое время Магура стояла на подножке.

– Главное – спокойствие!.. – повторяла она.

– Я чувствую, что сами вы не спокойны, – сказал Рождественский, печально улыбнувшись. – Передайте Андрею Ивановичу: если я увижу свет, вернусь в батальон. И только в этот батальон, слышите? Так всем и скажите…

В медсанбате Рождественского раздели, приготовили для купания. Санитарка стала на колени, притронулась к его ногам. Он отдернул их, словно в испуге. Рядом кто-то засмеялся.

– Смелей, смелей, капитан… Я в третий раз попадаю в госпиталь, привык.

– Кто вы? – спросил Рождественский.

– Полковник Сафронов. Из штаба Северной группы фронта. Помните, вы были у меня.

– Вы ранены?

– Я же сказал: третий раз попадаю в госпиталь. Нас угостили в одном и том же бою. Я был в соседней с вами дивизии вашего корпуса.

– Куда же вам угодило?

– Все в ногу. Второй раз, представьте! Все в одну и ту же. Но, кажется, кость не задело. А вы… совершенно не видите?

– Ощущаю свет, но очень смутно…

– Да, вот что: полковника Руммера не ваш батальон схватил?

– Наш. А что?

– Полковник – сволочь. Сначала – раскис, потом замкнулся. Отказался отвечать на допросе. Ну, и дьявол с ним, без него обошлись.

– А как же с генералом Фельми, с его африканским корпусом, товарищ полковник?

– Ну, там, как полагается… Тогда же штаб группы, штаб фронта, вплоть до генерального штаба, все на картах отметили: «Ачикулак. Экспедиционный корпус. Военно-политическая задача: ударно-штурмовая группа прорыва в Иран, в Индию».

– Меня интересует, какие меря были приняты? Все-таки корпус Фельми – крепкий орешек.

– В обход ему песками двинулся казачий Кубанский кавкорпус. А после гизельской операции туда же пошел и кавкорпус донских казаков. Так что господину Фельми туго сейчас.

Затем оба они очутились в палате. Сидя на кроватях, склонившись друг к другу, старались не выдавать боли.

– Но что же все-таки произойдет в результате битвы за Сталинград? – задумчиво проговорил Рождественский, обхватив колени руками.

– Наши не пустят гитлеровцев за Волгу, – твердо сказал Сафронов. – Вот увидите…

– К сожалению, не уверен, буду ли иметь такую возможность, – встряхнул головой, сказал Рождественский.

– Подлечат, наберитесь терпения. Что вам врачи сказали?

– Почти ничего. Завтра эвакуируют в глубокий тыл. Боюсь остаться в потемках.

– Вы вот что, капитан, – помолчав, посоветовал Сафронов, – веселей, веселей все же! Не надо замыкаться в самом себе. Будете много думать, хуже получится. Держитесь, вы на это способны, понимаете?

– Я все это понимаю, полковник, – согласился Рождественский, – но давайте начнем лечение с того, что прекратим говорить о моем положении…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю