Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 47 страниц)
Идите с миром, шабат шалом всем вам. Амен!
Думаю, никто кроме меня не понял, что эта проповедь была и молитвой за Эстер Кац. А может – великим заблуждением, миражом в пустыне? Кто знает…
7
Была середина июня, жаркое, сухое лето. Пшеничные поля вокруг Колодяча наливались золотом, ветер гнал по ним тяжелые волны. У Сары заломило спину, и уже не в первый раз – давали себя знать почки. И я категорически, даже со злостью, пресек ее попытки и дальше покорно и молчаливо сносить боль во имя забот о стариках и детях, ради стирок, уборок, готовки и полива георгин в палисаднике.
Врачи районной больницы в Дрогобыче записали в ее истории болезни, что гражданка Сара Блюменфельд нуждается в санаторном лечении и выдали ей путевку в санаторий с минеральными источниками – где-то севернее наших краев, под Ровно. Она не хотела уезжать, она вообще редко покидала Колодяч, на сердце у нее было муторно, ее мучили недобрые предчувствия, а я, дурак, сердился и настаивал на том, чтоб она ехала. Наконец, Сара с большой неохотой согласилась, тем более что дети предложили ее отвезти. Как я уже говорил, стояла середина июня, в наших краях школьные каникулы начинались рано – из-за жатвы, вот Шура с Сусанной и решили прокатиться. Не заблуждайся, они действовали не из бескорыстных соображений, хоть, конечно, любили свою мать. Просто на обратном пути дети хотели погостить у своей тети Клары и ее мужа, Сабтая Кранца, насладиться жизнью большого города, Львова, с его театрами и концертными залами. Думаю, ты помнишь, что мой зять был провизором в аптеке и в этом качестве являлся неоспоримым авторитетом во всем, что касалось здоровья и медицины. Подобно известным и дорогостоящим еврейским врачам, которые, живя, скажем, в Австрии, выписывают тебе лекарства, и чтобы их купить, тебе приходится заложить наследственную недвижимость, доставшуюся тебе от бабушки, да к тому же – и ее обручальное кольцо, а в России предписывают тебе настойку ирландского моха (ты, объездив все аптеки в области, наконец, узнаешь, что в последний раз такая настойка ввозилась в Россию еще в царствование Николая II и стала уже сентиментальным воспоминанием о былых временах), так вот, подобно им, и наш домашний фармацевт Сабтай Кранц горячо советовал заменить санаторное лечение и минеральную воду свежевыжатым лимонным соком (при том, что мы в Колодяче давно забыли, как выглядят лимоны) с чистым оливковым маслом, желательно греческим. Единственным доступным нам ингредиентом этого, без сомнений, чудодейственного лекарства был советский географический атлас с точным расположением Греции. Последний факт, в известной степени, склонил весы колебаний в пользу санаторного лечения минеральной водой.
На вокзале глаза Сары набухли слезами, и оба наших комсомольца, прижавшись к ней головами в окне отходящего поезда, ласково, но с явным чувством собственного превосходства (как же – молодая гвардия трудового народа!) объяснили ей, что скоро человек полетит на Луну, а Ровно – это куда как ближе. А я, стоя внизу, на перроне и желая подбодрить Сару, рассказал безнадежно устаревший анекдот о Розе Шварц и ее детях, уезжавших в санаторий на воды. Муж Розы сказал им на прощание:
– Если начнутся дожди, немедленно возвращайтесь!
– Зачем? – изумилась Роза. – Если они пойдут там, то будут лить и здесь.
– Конечно, но здесь дожди дешевле!
Дети переглянулись между собой, Сара вымученно улыбнулась – явно мой юмор проскользнул мимо нее.
Три минуты истекли – ровно столько стоял скорый поезд на нашей станции – и поезд тронулся. Я помахал им на прощание, они помахали мне в ответ. В серо-зеленых глазах Сары я прочитал глубокую необъяснимую тревогу.
8
Все это, как я уже говорил, происходило в середине июня, а через несколько дней 23 мужчины Колодяча призывного возраста (и я в том числе) получили повестки из военкомата с приказом явиться под знамена. Я показал свою повестку ребе – он, в свою очередь, с кислой улыбкой показал мне свою: австровенгерская и польская истории опять повторялись, наши судьбы были неразрывно связаны. Разумеется, ребе мобилизовали не как раввина и даже не как заведующего клубом атеистов, а как советского солдата, рядового пехотинца. А пехота, как тебе известно, она ведь царица полей. Правда, куда именно направляли Ее Величество, и на какое поля боя, мне растолковал поднаторевший в разгадывании подобных военных и других тайн бытия ребе бен Давид.
– Как пить дать, из Львова нас отправят на Дальний Восток. Японцы снова пошаливают на границе.
– А куда точно, чтоб я мог сообщить адрес Саре? – задал я идиотский вопрос.
– Помнишь вальс «На сопках Маньчжурии»? – мрачно спросил ребе. – Вот, куда-то туда. Есть такая грампластинка, можешь послать моей сестре.
Тебе, мой читатель, это может показаться странным, но я испытал душевное волнение, так сказать, патетический восторг: Бог мой, Маньчжурия – это ведь на краю света! В моих ушах зазвучали фанфары и барабаны, к ним подключился хор казаков с их звучными басами и баритонами, исполнявший церковную интерпретацию «Интернационала» – тогдашнего гимна моей Родины.
Разумеется, точный адрес я Саре не выслал и не указал точное название маньчжурской сопки – с одной стороны, никто нам этого официально не сообщил, а с другой, как ты помнишь, я был уже стреляный воробей, хорошо знавший, что такое военные перипетии и военная тайна. Саре я отписал, что меня ждут, скорее всего, обычные учения или, в крайнем случае, мелкие пограничные инциденты, которые заканчиваются, как это всем известно, полным разгромом япошек (да сколько им надо – одна оплеуха, и готово, прихлопнем, как комаров). По крайней мере, так это все выглядело на киноэкране. Еще я ей написал, чтоб она не тревожилась и спокойно пила свою минеральную воду – вполне возможно, что прежде чем окончится трехнедельный курс ее санаторного лечения, мы уже вернемся домой в Колодяч, увешанные самурайскими трофеями и гирляндами маньчжурских цветов. В своем письме я не исключил возможности, что японские пролетарии пожелают добровольно перейти на нашу сторону, отказавшись воевать с рабоче-крестьянским СССР. В таком случае некоторые из них захотят приехать с нами, чтоб навсегда поселиться в Колодяче, рядом с их еврейскими классовыми братьями. Последнее, конечно, было попыткой развеселить Сару – надеюсь, ты не забыл, что я с юных лет любил похулиганить (что всегда забавляло Сару, которая при подобных моих клоунских выходках кротко и снисходительно улыбалась, слегка покрутив пальцем у виска).
22 июня 1941 года, ровно в шесть ноль пять утра, мы стояли на вокзальном перроне, ожидая пассажирский поезд на Львов. Хоть назвать вокзалом этот беленький домик среди золотых пшеничных полей и темных ракит вдоль изгибов нашей речушки, с надписью «станция Колодяч» над входом, было бы сильным преувеличением. Пыльная проселочная дорога уходила полями и садами вдаль, к островерхой колокольне костела. Если у тебя возникли вопросы относительно места Колодяча в мировом железнодорожном движении, признаюсь, что до Парижа нашему местечку было далеко; как правило, поезда на нашей станции трогались дальше, не успев остановиться. И все же мы ухитрялись забрасывать свой багаж в открытые окна, ныряя вслед за ним, и прежде, чем машинист осознавал, что это и есть станция Колодяч, самые шустрые из нас, удобно расположившись в купе, уже откупоривали бутылки с пшеничным самогоном.
Итак, наш пассажирский, о котором принято говорить, что он останавливается у каждого столба, в то тихое солнечное утро лениво постукивал колесами среди пшеничных полей с алыми островками цветущих маков. По вагону прошел проводник – у нас, двадцати трех героев-борцов с японским милитаризмом, в рекордное время взявших вагон штурмом, билетов, конечно, не было – мы небрежно показывали свои повестки с гордостью избранных, призванных под знамена. Эти мобилизационные листки с напечатанным на них текстом со сплошными многоточиями, заполненными от руки фиолетовыми чернилами, в которых кроме указания пункта сбора – Львова – приказывалось иметь с собой запасную пару белья, портянок, зубную щетку и прочие бытовые мелочи, необходимые для очевидно короткой, но победоносной войны, именуемой в сводках пограничным инцидентом, и служили нам билетами. Итак, сначала – Львов, а затем – длинное бесплатное и, что самое главное, – приятное путешествие. По этому поводу мне вспомнилась история с Менделем, который решил съездить в Одессу на Рош Ашану (еврейский Новый год) – есть у нас такой праздник. И так как, в отличие от нас, у него не было права на бесплатный проезд, он встал в очередь у кассы Бердичевского вокзала. Когда пришла его очередь, Мендель вежливо поинтересовался у кассирши, сколько стоит плацкартный билет до Одессы. Девушка ответила ему: «Семнадцать рублей». Тогда Мендель, сунув голову в окошко по плечи, тихим шепотом поинтересовался:
– А что вы скажете за двенадцать рублей?
Кассирша рассердилась:
– Тут вам не базар. Что за еврейские майсы? Семнадцать рублей и ни копейкой меньше! Освободите окно, там очередь ждет!
Мендель, небрежно посвистывая, снова встал в конец очереди, а когда подошел его черед, снова просунул голову в окно кассы:
– Мое последнее слово – пятнадцать рублей!
Кассирша взвилась как ужаленная:
– Вон отсюда!
Он снова встал в хвост очереди, но в это время его поезд на Одессу, дав гудок, отошел от перрона. Тогда Мендель, нагнувшись к окошку, спросил с убийственным сарказмом:
– И кто из нас профукал пятнадцать рублей?
Время было полуденным, когда в наш вагон ввалилась новая веселая толпа мобилизованных из окрестных сел, ехавших в разные военные части, но в один конечный пункт назначения – Маньчжурия или где-то там, а с ними – и новый поток информации о событиях в тех местах. Нужно сказать, что наш ребе был задумчив и мрачен как никогда; его искрящееся дружелюбие и привычка тут же подключаться к разговору – настолько же еврейская черта, насколько и готовность дать совет по любому вопросу, о чем я уже не раз упоминал, – куда-то испарились. Он молча смотрел в окно, и я понимал, что душа его сейчас не здесь, она сопровождает Эстер Кац в ее одиноком и страшном пути через Пустыню. Пополнение бодро рапортовало о боях на Халхин-Голе и у озера Хасан, о том, как мы дали там прикурить самураям и как себя показали наши великолепные Т-26, а также о том, что если бы не предательство маршалов Тухачевского и Блюхера, мы уже давно сушили бы портянки под цветущими вишнями на Фудзияме.
И здесь уместно напомнить тебе о Мухаммеде, который если не идет к Фудзияме, то Фудзияма идет к нему (кажется, в оригинале это звучит иначе, но сейчас ты сам все поймешь). Потому что вдруг с оглушительным ревом прямо над крышами вагонов нашего поезда пролетели самолеты, а через секунду загрохотали взрывы бомб. Поезд остановился среди горящего пшеничного поля, кто-то надсадно кричал:
– Всем покинуть поезд! Ложись на землю! Мать вашу, да в окна сигайте, в окна!!!
Слава богу, мы давно уже усвоили типично русское искусство запрыгивать и выпрыгивать из вагона через окна, потому что минуту спустя нас накрыла вторая самолетная волна, и несколько вагонов разлетелось буквально в щепки. Невероятно – как быстро удалось японцам добраться до Дрогобыча, в другой конец огромной нашей страны, а мы об этом ничего и не слышали! Теперь я знаю, что отчасти в запоздании этой информации были виноваты те самые усеченные черные конусы, так называемые «репродукторы», которые зачастую репродуцировали (воспроизводили) международные новости с опозданием – когда на несколько часов, когда – дней или месяцев, а иногда совсем не репродуцировали.
Что уж тут объяснять, брат мой, ты ведь человек догадливый и давно уже понял, о чем идет речь, что и почему обрушилось на наши головы. Знаешь, что в тот час, когда наши вагоны щепками и запчастями летали в воздухе, Молотов сообщал по радио о вероломном нападении германских войск и призывал советский народ к священной войне. Само собой, мы этого не могли ни знать, ни слышать – среди горящей пшеницы, в густом облаке дыма. Только через несколько часов нам стало окончательно ясно, что противник пересек не реку Халхин-Гол на Дальнем Востоке, а реку Буг в противоположном конце географии. По той же причине вальс «На сопках Маньчжурии» сменило танго «Лили Марлен».
9
Моей первой мыслью была мысль о Саре – я должен был любой ценой добраться до Ровно и помочь ей вернуться домой, в Колодяч. И не называй меня дураком (не то, чтоб я это отрицал, отнюдь), но я не уверен, отдавали ли себе отчет даже там, в Кремле, и лично товарищ Сталин, в том, что апокалипсис уже грянул. Поэтому прости мне мою наивность и мысли о том, как купить билет на поезд и добраться до Сары. Это было тем менее возможно, что меня ведь призвали под знамена, а отклонение от маршрута, ведущего к этой высокой цели, в советской стране строго наказывалось. Да и достаточно было перехватить взгляд моего раввина бен Давида, в котором не сквозило ничего, кроме примирения с моим безграничным дурацким оптимизмом, чтобы понять, как же были неправы наши дети, когда убеждали свою мать, что поездка в Ровно – куда более легкое испытание, чем полет на Луну (согласно их комсомольским представлениям о ближайшем будущем).
Чудом при этой бомбардировке никто не погиб, но все пассажиры, в том числе мобилизованные, направлявшиеся в разные военные части, группками разбежались в разные стороны в панике, вызванной очередной волной низко летящих самолетов, оставивших за собой на холмистом горизонте букеты взрывов – явно, бомбы упали на склады с оружием, бензохранилища или что-то в этом роде.
Я по сей день не знаю и, вероятно, не узнаю никогда, не были ли наши повестки просто дезинформацией, в ответ на которую Гитлер просто опередил события? Или же советские власти действительно позволили застать себя врасплох, так сказать, в одном исподнем, и нападение Германии для них оказалось полной неожиданностью? А, может, они загипнотизировали себя бодряческими заявлениями ТАСС о том, что все в полном порядке, «все хорошо, прекрасная маркиза»? Не знаю, не знаю, но если последнее верно, то помня, как немецкие танки, самолеты и дивизии вермахта – как горячий нож в масло – входили на неподготовленную к обороне советскую землю, я задаюсь вопросом: как вышло, что в Кремле не знали и не предвидели того, что знали и предчувствовали почтенные наши старики в Колодяче, озабоченные вечными проблемами семьи Ротшильдов?
Поэтому я не исключаю, что власти все-таки знали – как стало ясно позднее, их предупреждал и доктор Зорге, наш человек в Токио, и советские разведчики в Берлине, и даже один высокопоставленный болгарский генерал, сообщивший день и час нападения, за что и был расстрелян. В таком случае, может, Сталин до последнего лелеял идиотскую надежду на то, что его коллега Адольф передумает и воплотит, наконец, в жизнь мечту и германцев, и советов: обрушится на Англию? Совершенно так же, как четыре года спустя тот же Адольф до последнего верил (когда русские бомбы уже взрывались над его бункером в Берлине), что англичане и американцы обрушатся на Россию, и что для него расплата обернется легким штрафом за неправильную парковку танков за пределами Германии?
Если внутреннее чувство меня не подводит, я снова несколько отошел от темы, поэтому возвращаюсь к горящим пшеничным полям.
Во всем нашем крае царили неописуемые паника и хаос, в памяти остались лишь обрывки этого кошмарного сна, лохмотья изрезанной картины, в которой нельзя было отличить земли от неба. Мы понимали одно: нам непременно следовало добраться до Львова. Только благодаря ребе бен Давиду, не потерявшему присутствие духа, нам удалось выбраться живыми и невредимыми из огненной стихии с дымными волнами и летящими хлопьями сажи, пожиравшей поля и села. Нам навстречу пыльными разбитыми дорогами потекли первые ручейки беженцев, стремившихся уйти на восток, а в обратном направлении хлынули потоки пехотинцев, пушек на конной тяге, кавалеристов и бесконечные вереницы добровольцев в гражданском, почти без оружия, и старые дребезжащие колхозные полуторки, забитые защитниками отечества – редко в военной форме – с красными ленточками на рукавах. Не было ни музыки, ни маршей, не было даже песни о трех танкистах – трех друзьях веселых; люди шли в бой в полном молчании, сосредоточенные и мрачные. Беженцы делились противоречивыми слухами – то говорили, что наши уже под Варшавой, то – что немцы под Киевом, или что немцы сдаются в плен целыми дивизиями (неувядающее наше заблуждение по поводу того, что пролетарии всех стран, которые каждое утро объединялись над названием газеты «Правда», не посмеют поднять руку на рабоче-крестьянский СССР). Преобладали все же благоприятные слухи; оно и понятно: в такие минуты люди скорее поверят неправдоподобной, но желанной лжи, чем горькой истине.
Наша группа окончательно затерялась в этом хаосе, мы с моим добрым раввином переночевали в каком-то заброшенном шалаше – наверно, сторожа на баштане – выглядевшем как картинка из мирной детской книжки: на поле легкомысленно огромными ярко-желтыми цветами цвели тыквы; стояла жаркая ночь, оглашаемая песнями влюбленных сверчков, кокетливо мигали светлячки, а вдали время от времени раздавались сухие пулеметные очереди, но так далеко, словно в лесу упорно трудился дятел. Ребе куда-то исчез и вернулся через час с большой горбушкой темного сельского хлеба и куском сыра. Сейчас мне все это кажется странным, но тогда я даже не поинтересовался, где он все это взял – в той кошмарной ирреальности я не особенно удивился бы, если б ребе вернулся на мотоцикле, облачившись в пасхальные раввинские одежды, или, скажем, в форме политкомиссара танковых войск Красной Армии. Он устало опустился на лежанку из вербовых прутьев, застеленную потертым украинским домотканым половиком, и молча протянул мне еду. И я, голодный дурак, впился зубами в хлеб и сыр, не догадавшись спросить его, где, на каких заборах, в каких колючих кустах или на какой проволоке ребе так изодрал руки и одежду. А даже, если бы спросил – что толку? По этому поводу вспомнилась история об Абрамовиче, вернувшемся домой после долгого и трудного пути и рассердившегося на жену, не обратившую внимания на его истертые в кровь ноги:
– Ты даже не поинтересовалась, как я себя чувствую!
– Ладно, – ответила ему жена, – и как ты себя чувствуешь?
– Ох… И не спрашивай!
10
На попутных обозных телегах, реже – на военных грузовиках, а чаще всего – пешедралом, пыльными сельскими дорогами, вымотавшись до предела, мы, наконец, добрались до Львова. Вечерело, но фонари на улицах не горели, город сотрясали глухие взрывы, на севере небо алело пожарами. Советские солдаты на бегу тащили тяжелый пулемет, две санитарки, при свете масляных зажженных тряпок, дававших больше дыма, чем света, бинтовали голову раненому, – на наш вопрос, что происходит в городе, они даже не ответили.
Что уж тут говорить – в этот вечерний час единственной нашей надеждой было как-то добраться до моей сестры и ее провизора, где, может быть, еще находились Шура с Сузанной – наивные романтики, приехавшие аж из Колодяча, чтобы посмотреть «Отелло» и послушать Рахманинова, не подозревая, что судьба подготовила для них совсем другой спектакль.
Мы шли мимо перевернутых трамваев, опутанных проводами, мимо дымящейся легковушки с раскрытыми дверцами, оказавшейся неизвестно как в центре фонтана. Среди бульвара наткнулись на готовый к торжественному концерту рояль «Петрофф», который убегающие, наверно, куда-то несли, но бросили на полпути. В школьном дворе цементный Ленин, держащий одну руку в кармашке жилета, а другой указывавший дорогу в светлое будущее, лежал боком на земле, и рука, указывавшая в упомянутое светлое будущее, была отломана – из нее прозаически торчала железная арматура. Из глубины выпотрошенного и выгоревшего обувного магазина доносились неумолкающие истерические телефонные звонки. Вот такая картинка опустошения и панического бегства, которая (как мне представляется), вероятно, была обозначена в сводках ТАСС как «планомерная организованная эвакуация населения», а в передачах Берлинского радио как «восторженная встреча освободительных немецких войск».
На следующем перекрестке мимо нас снова пробежали три солдатика с пулеметом, укрепили его на мостовой и залегли за щитком. Я дружелюбно им крикнул:
– Здравствуйте, товарищи!
Солдаты ничего не ответили, и только я было решил расспросить их о ситуации и о том, о сем, как мой ребе, до боли сжав мой локоть, потащил меня дальше.
– Мишигинэ! – прошипел он. – Ты что, не понял: это немцы!
Как я мог понять это в темноте, тем более что в кино нам показывали в основном японских самураев, а не немецких солдат? Мы торопливо зашагали прочь, вздрогнув от выкрика в спину на полу-русском, полу-немецком:
– Эй, русский, хальт! Стой! Стой!
За спиной загрохотали подкованные сапоги, мы замерли, не смея оглянуться, в ожидании выстрела в спину. Но зловещего выстрела не последовало, а догнавший нас солдатик, пыхтя, спросил:
– Спички есть? Спички! – и для убедительности чиркнул пальцами одной руки по указательному пальцу другой.
Раввин сунул руку в карман и протянул ему коробок, произнося с салонной вежливостью, редкой в нашем Колодяче:
– Битте, майн херр!
Мне показалось, что рука раввина чуть дрожала, но парень оказался хорошо воспитан, потому что вежливо сказал «Данке!» и, чуть косолапя, побежал обратно, к своим, которые непонятно зачем залегли за пулеметом (учитывая, что вокруг кроме них и нас не было ни души, и царила мертвая тишина). Не знаю точно, но подозреваю, что в первый и последний раз за всю историю Второй мировой войны представитель победоносного гитлеровского вермахта и раввин вступили в такой вежливый и доброжелательный диалог.
Наконец, мы добрались до старой многоэтажки, в которой жила моя родня, из последних сил поднялись по темной лестнице, и не имея даже спичек под руками, ощупью нашли входную дверь – звонок, разумеется, не работал (он умолк уже давно, если мне не изменяет память, весь советский период своей жизни в этом доме семья Кранц безрезультатно ждала техника, который должен был его отремонтировать, и вероятно, так и не появился бы до полного торжества коммунизма). Мы долго стучали в дверь, до тех пор, пока на нас не упало тусклое пятно света из приоткрывшейся соседней двери. На ее пороге стоял человек, держащий перед собой керосиновую лампу, которая слепила ему глаза. Присмотревшись к нам, человек поинтересовался:
– Кто вам нужен, господа?
Я тут же отметил слово «господа» – настолько чуждое советской жизни, что оно прозвучало как реплика из чеховской пьесы. От соседа мы узнали, что провизора Кранца мобилизовали, моя сестра эвакуировалась со своей поликлиникой, в которой работала санитаркой, а что касается моих комсомольцев – «молодого господина и мадемуазель», гостивших здесь, то, насколько ему известно, они в первый же день войны записались добровольцами. Мы молча стояли на лестничной площадке у руин нашей последней надежды на встречу с близкими, пока сосед, вновь подняв лампу, не нарушил наше молчание:
– А кем вы им приходитесь?
И вот мы уже сидим в огромной гостиной с великолепной старинной мебелью – из тех, с высоченными гипсовыми потолками, строившихся в неэкономные австро-венгерские времена. Краем глаза я заметил и католическое распятие в стенной нише, и фарфоровую фигурку Мадонны под ним.
– Наверное, вы прибыли издалека? – спросил хозяин дома.
Ему не требовалось подробно объяснять, через что нам пришлось пройти на долгом пути «в Маньчжурию» – в тусклом свете керосиновой лампы из большого настенного зеркала на нас смотрела парочка пыльных, мятых и довольно подозрительных субъектов. А вот на нашего хозяина стоило посмотреть: в домашней клетчатой куртке, с гладко причесанными серебристыми, некогда светло-русыми волосами и высоким бледным лбом, он был воплощением польского аристократа древнего рода, неизвестно как уцелевшего под ударами революционных секир.
– И, наверное, вы голодны? – так же вежливо поинтересовался он.
Мы с ребе переглянулись. Я был готов пробормотать что-нибудь фальшиво-вежливое типа «не стоит беспокоиться», как это предписывали правила хорошего воспитания в нашем Колодяче под Дрогобычем, но ребе бен Давид, не мудрствуя лукаво, простодушно кивнул головой:
– Да, очень. Мы не ели со вчерашнего дня.
И нам тут же была предложена яичница с сосисками. Хозяин наблюдал за нами с откровенным любопытством.
– Вы ведь евреи, не так ли? Раз семья Кранц – ваши родственники…
Я утвердительно кивнул головой и в свою очередь поинтересовался:
– А вы – поляк, да?
Он улыбнулся:
– Акцент выдает, правда? Да, поляк, профессор офтальмологии местной клиники. Моя жена – тоже врач, сейчас она на специализации в Ленинграде. Бог знает, когда свидимся и свидимся ли… а каковы ваши дальнейшие намерения? Простите, если мое любопытство кажется вам чрезмерным, но если верить немецким радиостанциям, Львов уже за линией фронта, к завтрашнему дню сопротивление ваших в городе будет сломлено.
Моя сигнальная система отметила это «ваших», и я украдкой бросил взгляд в сторону ребе, когда хозяин дома предложил нам заночевать у него. Не уверен, что со стороны моего доброго раввина это не было легкомыслием, но он охотно принял предложение. А я, честно говоря, опасался, что этот, так сказать, чуждый элемент, распахнет окно и позовет с улицы немецких солдат – тех, которые задолжали нам коробок спичек. Вскоре я в очередной раз убедился в здоровом чутье ребе бен Давида на порядочных людей, разительно отличавшемся от классовых представлений товарищей из Центра, потому что этот профессор-офтальмолог оказался настолько же порядочным и благородным, насколько он был и антикоммунистом с еле уловимой ноткой антисемитизма (как доброе старое вино с горьковатым привкусом).
Разговор за моментально проглоченным ужином не получился, потому что мы валились с ног от усталости, и пан профессор отвел нас в давно пустующую комнатку для прислуги – милое воспоминание об иных временах.
Спали мы как убитые, а наутро – умытые, выбритые и благоухающие одеколоном, подвернувшимся нам в хозяйской ванной, получили на завтрак от нашего клетчатого хозяина прекрасный чай и гренки с маслом. Он даже извинился за то, что к чаю не было молока – выходил утром в молочный магазин, но тот оказался на замке. Представляешь? Родина наша горела в огне, миллионы людей перемещались в пространстве из ее конца в конец, а господин профессор извинялся перед нами за то, что молочный магазин на углу не выполнял своих обязательств перед обществом! Мы завтракали в кухне с медной утварью над плитой и печкой в сине-белых изразцах, на которых ветряные мельницы чередовались с голландками в деревянных сабо. Хозяин поглядывал на нас с прежним любопытством – словно впервые видел галицийских евреев.
– И вы собираетесь явиться в свою военную часть и защищать советскую власть? – внезапно спросил он.
– Да, – кротко ответил ему ребе.
– А, простите за любопытство, кто вы по профессии?
– Раввин, – кротко сказал ребе.
Профессор закашлялся, захлебнувшись чаем, и снова, но уже тихо, спросил:
– И намереваетесь драться за советскую власть?
– Да. И сейчас намереваемся – если с Божьей помощью доберемся до наших.
– До наших… да… – бессмысленно повторил профессор и с новым интересом обратился ко мне:
– А вы?
А что я… Пока ребе курил на балконе, на мои слабые плечи выпала тяжелая ноша расплести перед профессором запутанный клубок еврейских родственных связей – между мною и раввином, молодым господином и мадемуазель, ушедших добровольцами в Красную армию и, не в последнюю очередь, между их матерью Сарой, сестрой раввина и, как выразились бы в профсоюзном докладе, по совместительству – моей супругой, которая сейчас находилась в санатории где-то под Ровно из-за болезни почек. Коротко и ясно. Не то чтобы у поляков отсутствовали подобные родственные связи, но у евреев родство сплетается в такой патологический узел пуповин, взаимозависимостей и притяжений, что эдипов комплекс бледнеет, выглядя еле заметным психическим отклонением от нормы, вроде дергающегося века. Ситуация усложняется еще и тем, что все евреи – буквально все, начиная с продавщицы семечек Голды Зильбер и кончая бароном Ротшильдом – родственники по со-реберной линии (я имею в виду ребро адамово, с которого началась вся эта родственная напасть).
Мне показалось, что профессор рассеянно пропустил мимо ушей все мои генеалогические хитросплетения, начинающиеся с соседней квартиры провизора Сабтая Кранца, и тянущиеся к санаторию под Ровно, потому что прервал меня деловым тоном:
– Вы сказали «Ровно»?
Я молча кивнул. Он посмотрел на меня прозрачными голубыми глазами, помолчал и после долгой паузы сказал:
– Мне очень жаль, но вчера вечером Ровно заняли немцы.
В тот же миг вся тщательно выстроенная родственная пирамида обрушилась на меня и погребла под руинами весь авраамов мир с заботой обо всех родственниках – от Ротшильда до Голды Зильбер и Альберта Эйнштейна. Осталась только Сара, моя Сара, которая молча смотрела на меня своими серо-зелеными глазами. Сара… Господи Боже! Ведь это я заставил ее поехать в санаторий! Я должен, должен был добраться до нее, до этого неизвестного мне места под Ровно и спасти ее – вопреки всему, вопреки всем армиям, дивизиям «СС» и штурмовым отрядам Шикльгрубера!
11
Разумеется, это было просто первым душевным порывом, и ребе не пришлось долго убеждать меня в безнадежности попытки благополучно проехать по оккупированной немцами территории и разыскать где-то под Ровно какой-то санаторий. Раввин бен Давид протянул мне соломинку, за которую я ухватился в отчаянной надежде: что пациентов санатория успели эвакуировать вглубь страны. Тогда главной проблемой становилась не Сара, а мы, дурачье, на пути к Дальнему Востоку оказавшиеся в капкане Ближнего Запада.
Коль скоро я упомянул капкан, стоит сказать, что наш профессор принес с улицы листовку, напечатанную на трех языках – немецком, украинском и польском, в которой объявлялось, что, благодаря победоносному германскому оружию, мечта всей нашей жизни сбылась: Львов и Львовская область освобождены от большевистского гнета и присоединены к восточным территориям Рейха. А кроме того, нас вежливо информировали, что в трехдневный срок все функционеры-коммунисты, евреи и скрывающиеся советские офицеры должны зарегистрироваться в комендатуре, в противном случае, по законам военного времени, их ждет… – уточнить, что именно, или ты сам уже догадался?