355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анжел Вагенштайн » Двадцатый век. Изгнанники » Текст книги (страница 15)
Двадцатый век. Изгнанники
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:42

Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"


Автор книги: Анжел Вагенштайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц)

И здесь, на очередной лагерной пересылке, в людском столпотворении, среди криков и хаоса, мы буквально столкнулись (ты уже догадался?) с моим добрым ребе, с милым моим Шмуэлем бен Давидом! И снова плакали, и снова целовались, не в силах поверить, что мы, две затерянные в пространстве пылинки, во второй раз встретились, что наши лагерные пути во второй раз пересеклись – однажды в Оберпфальце, в далекой Германии, а сейчас в произвольно взятой точке бесконечной Азии, у черта на куличках в Казахстане!

Мы сидели на выжженной степной земле и не могли насмотреться друг на друга.

– За что тебя? – спросил я.

– За связь с Эстер Кац.

– Неужели они вспомнили об этом только сейчас?

Он в ответ лишь грустно усмехнулся:

– Господни мельницы мелят медленно… Бог с ним, расскажи, как там на Севере?

– А что толку? На Севере, как на Юге. И как на Западе. И, может, как на Востоке. Впрочем, о Востоке не знаю – в китайском лагере я еще не сидел.

Ребе помолчал, закурил советскую папиросу «Беломорканал»…

– Ты научился курить?

– Нет, – ответил я.

– А чему ты научился?

– Не искать смысла в бессмыслице.

– Значит, ничему. Потому что все имеет смысл. Все дороги куда-то ведут, но нам не всегда дано знать, куда именно.

– А я и не хочу знать. Я уже поставил на всем точку.

– Такая точка дала начало нашей Вселенной. Человечество всегда ставило точку в конце пройденного пути, но за ней всегда следовало новое начало.

– Шнат шмитта?

– Да, все сначала. Но я позволю себе поспорить со своим любимым Екклесиастом: на этот раз того, что будет, еще не было. А того, что было – не будет. Все будет по-новому – иначе какой смысл?

– Я ведь об этом и спрашиваю, ребе: а есть ли вообще смысл?

– Конечно. Смысл – он в пути к той точке. Следующее предложение напишут другие – те, кто придут после нас. Хорошо, если они сохранят нашу веру, но они не имеют права повторять наши заблуждения.

Я молча посмотрел на него и ничего не ответил, вспомнив Семеныча: раввины по презумпции люди верующие.

Утром мы расцеловались на прощание – когда его колонна под конным конвоем уже выползала на пыльную степную дорогу. Я смотрел ему вслед – постаревшему, согбенному, придавленному к земле неподъемной тоской. И плакал.

Колонна таяла в пыли, но ребе ни разу не оглянулся – может, он тоже плакал и не хотел, чтоб я это понял. Что-то подсказывало мне, что больше мы не увидимся. Больше никогда. Предчувствие? Ведь тогда я не мог знать, что отсюда начинался его долгий путь на строительство Норильского комбината в Норильлаг – на еще одну «комсомольскую» стройку времен царствования «бессмертного» вождя.

Этот бессмертный вождь, как ты знаешь, умер 5 марта 1953 года, но это не стало той точкой, о которой мечтал ребе – всего лишь запятой. Потому что, когда стихла скорбь по поводу этой невосполнимой утраты, и люди немного пришли в себя, на собрании в Бердичеве один сторонник нового начала заявил:

– Теперь, товарищи, мы уже уверенно можем сказать, что совсем скоро мы будем жить лучше!

– А мы? – спросил дурачок Мендель.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ АПОКАЛИПСИСА, ИЛИ ОТКРОВЕНИЕ

Все это, брат мой, случилось так давно, словно никогда и не происходило. А, может, и действительно не происходило – кто знает, что в нашей жизни сон, а что – действительность, раз сама жизнь – это мимолетное видение, мираж в пустыне и суета сует?

Я снова живу в Вене, прекрасной мечте всей моей жизни. Я уже пожилой человек и, позволь уточнить, относительно состоятельный, если это имеет значение. Ведь можно ли насытить душу приобретенным, если она страдает о невосполнимо утерянном?

Вчера вечером я прогулялся по городскому парку, посидел у озера рядом с позолоченным Иоганном Штраусом – весельчаком Штраусом со скрипкой – покрошил булочку уткам в озере… А потом шаркающей походкой направился по Вольцхайле к старому своему другу великолепному собору Святого Стефана, который венцы любовно называют «Штефель». На углу улиц Грабен и Кертнер девушка в неприлично короткой юбке мило предложила мне:

– Папик, хочешь развлечься?

– Нет, – смутился я, – простите, благодарю вас.

Она махнула рукой и направилась к следующему «папику». Одиночество. Что подразумевал тот товарищ из Бердичева под «лучшей жизнью»? В самом деле, что он имел в виду? Ведь сказано, что не хлебом единым жив человек… Я пешком добрался до Маргаретенштрассе, спустился в роскошный подземный переход, полный наркоманов. Боже, Боже, эти несчастные мальчики и девочки! Дома по телевизору показывали очередную глупость, предназначенную для других – телевизионных – наркоманов. Может, и не глупость, но я этого не понимаю – я, как старый Бояджян, который чувствовал себя одиноким даже в Париже и, в конце концов, купил танк.

Да простит меня сестра Эйнджел с хлопковых плантаций на берегу Миссисипи, но, мне кажется, стоит задуматься об исходе из египетского рабства тем способом, который выбрал для себя Стефан Цвейг. И я держу его под рукой, в тумбочке рядом с кроватью: три флакончика снотворного «дормидон», по двадцать таблеток в каждом. «Будете спать, как ребенок после купели», – сказал мне мой врач. Шестьдесят выкупанных детей. Может, перед этим все же следовало развлечься с той девушкой? Да нет, благодарствую.

Я прилег на кровать – делов-то: стакан воды «Эвиан», тридцать таблеток. Еще один стакан и еще тридцать. Да это же целый детский сад выкупанных детей!

Закрываю глаза и снова вижу себя молодым в родном Колодяче под Дрогобычем. Я играю на скрипке, и мой мир оживает, вертится в веселой хасидской пляске. Вот моя мама Ребекка и мой отец Якоб – в красном мундире гусара лейб-гвардии Его Величества – вот дядя Хаймле и старый почтальон Абрамчик, вот вся симпатичная рать из кафе Давида Лейбовича, разматывающая бесконечный клубок неразрешимых проблем бедного Ротшильда. А вот пан Войтек, наш мэр, вручает букет желтых цветов коменданту Редиске – желтые цветы как желтые звезды. Видишь, Эстер Кац танцует с Левой Вайсманом, наш ксендз, лучась счастливой улыбкой, хлопает в такт еврейским ритмам, а вон там – мой Цукерл, постукивающий каблуками сапог в паре со смеющейся сестрой Эйнджел, моим черным ангелом! Док Джо втихаря дымит в кулак сигаретой – это ведь запрещено! – и щуплый итальянец в очках в проволочной оправе тычет в него пальцем со словами: «Это он!» Польский пан профессор, офтальмолог, обеими руками охватив фрау Кубичек, вертит ее в танце, как оглашенный; мои дети – Яша, Шура и Сусанна с автоматами Калашникова на плечах, схватившись за руки, танцуют вприсядку, а милый киносверчок Семеныч снимает все это камерой – наверно, для телевидения. Доктор Робер Бояджян рисует на побеленных стенах серпы, молоты и красные звезды. Солдатик-вохровец, глядя на них, крестится, сдернув с головы ушанку. А ведь за это исключают из комсомола, а в войсках МВД – строго наказывают. На возвышении, на сцене с облупившейся позолотой, где когда-то выступал коллега Моцарт, гордо выпрямившись, дирижирует всем этим сам председатель клуба атеистов, ребе Шмуэль бен Давид!

А где же Сара, спросишь меня ты, где моя Сара? Вот она, вот ее серо-зеленые глаза, как отблески вод Генисаретского озера. Это она, говорю тебе, хоть и такая молодая! Конечно же, она! Я бережно кладу скрипку на пол и обнимаю девушку с серо-зелеными глазами, обнимаю, и вдруг мы оба становимся легкими-легкими и взлетаем ввысь. И вот мы летим над нашим краем, словно нарисованным кистью нашего парня, Маркузле Сегала – или Шагала, если тебе так угодно. Он нарисовал нас с Сарой – влюбленных, летящих над нашим местечком Колодячем. Под нами, вон там, внизу – православная церквушка, вон – белоногие украинки, а вот кобыла с жеребенком в утробе, а мы с Сарой летим дальше, в будущее, пусть оно будет добрым для всех нас, амен.

Я открываю глаза, на ночном шкафчике стоят три нераспакованных флакончика «дормидона» – я к ним не прикасался. Прости, Стефан Цвейг, старый хитрец, учивший других, как жить, а сам сбежавший от жизни! Раз жизнь дана нам, чтоб жить, будем жить – куда денешься.

Лайла тов, а по-вашему – спокойной ночи!

Автор сердечно благодарит всех известных и неизвестных сочинителей, собирателей, хранителей и издателей еврейских анекдотов и хохм, благодаря которым мой народ сделал смех своей защитной броней, источником бодрости духа и высокого самосознания в самые трагические моменты своего бытия.

ВДАЛИ ОТ ТОЛЕДО (Жизнь Аврама Гуляки)

Анжел Вагенштайн.

Далеч от Толедо (Аврам Къркача).

София: ИК «Колибри», 2011.

Перевод Наталии Нанкиновой под редакцией Валентины Ярмилко


Историческая справка о корнях моей бабушки Мазаль, об особенностях характера моего дедушки Аврама, а также об обитателях квартала Среднее Кладбище

Не люблю повторять банальности и общеизвестные истины, но нельзя отрицать тот факт, что дерево начинается с корней и от них же, прежде всего, и зависит. Из одних корней вырастает дерево, годное лишь для дубинок, из другого можно сделать разные полезные предметы: например, корыта, детские колыбели или удобные трехногие табуретки, но есть и такие, из которых мастерят пастушьи свирели и даже скрипки. Это, в известном смысле, касается не только деревьев, но и людей. Особенно, если поразмыслить над поговоркой, которая гласит, что яблоко от яблони недалеко падает.

Если говорить о моей бабушке Мазаль, то я бы сравнил ее с деревом с крепкими, раскидистыми и глубокими корнями, из которого получаются только нужные и полезные вещи, тогда как из дерева моего деда, известного как Аврам Эль Борачон, или в переводе с испанского – Выпивоха, Гуляка, вряд ли вышло бы что-нибудь, кроме бочки для доброго старого вина.

Итак, о корнях.

У моей бабушки Мазаль, конечно же, была бабушка. У той также была… и так далее, и так далее. Вот таким генетическим образом и получился целый хоровод, эдакая цепочка бабушек, крепко держащихся за руки на протяжении многих столетий. Она образовалась в Толедо, на берегу реки Тахо, и протянулась до другого конца Европы, до самого Пловдива, что на берегу реки Марицы. Все мои бабушки сначала были молодыми и красивыми еврейками, но потом незаметно, по мере вторжения в их жизнь шумной босоногой ватаги внуков и правнуков, они становились такими, какими и должны были стать, – старыми еврейками.

Список моих бабушек весьма внушителен, но в самом его начале – молодая женщина с черными как смоль кудрявыми волосами. В ее глазах, темных и бездонных, как первый сон, блестят слезы. Она двумя руками вцепилась в тяжелое кольцо на воротах укрепленного еврейского квартала – худерии, и упорно отказывается выпустить его. Женщину в конце концов оторвут от этих ворот, да еще как – о-го-го! – и сделает это ее отец, старый кузнец Йоханнан бен Давид аль-Малех, чей род во времена халифата был известен как род Ибн Дауд. Они славились как мастера, делавшие красивые подсвечники и кованые кружевные решетки для окон и балконов. Так вот, этот почтенный и глубокоуважаемый Йоханнан, входивший в совет еврейских старейшин, силком – что тут скрывать – но и с грубоватой отцовской нежностью оторвал ее от злополучного кольца и водрузил на осла. Кстати, сей осел заслуживает особого внимания, хотя его имя не сохранилось ни в одной из хроник, ибо ему суждено было стать родоначальником поколений андалузских ослов в другой части света.

Все это произошло, если помните, в конце июня 1492 года, после эдикта Их Католических Величеств Фердинанда II Арагонского и Изабеллы I Кастильской, согласно которому всем иудеям, отказавшимся принять Христову веру, надлежало в определенный срок покинуть их земли, отправившись ко всем чертям или куда их душе угодно.

Если учесть то обстоятельство, что до этого рокового дня духовный наставник королевских особ, великий инквизитор и благочестивый доминиканец Томас де Торквемада уже успел сжечь на костре восемь тысяч осужденных, преимущественно евреев, не считая ведьм, еретиков, тех, в кого вселился бес, и тайно исповедующих ислам, то станет понятно, что отец той далекой моей бабушки, почтенный и глубокоуважаемый Йоханнан благоразумно предпочел убраться подальше от благословенной Богом земли его предков и отправиться вместе с домочадцами и слугами в черную, как говорится, неизвестность.

В древности покинутые евреями места назывались по-разному. Это были христианские королевства Кастилия и Леон, Наварра, Каталония, Арагон и Астурия, а до Реконкисты, то есть до того, как ислам окончательно был вытеснен с Пиренейского полуострова, к ним примыкали бывший Кордовский халифат и эмираты Севилья и Гранада. Так выглядел полуостров, расположенный к югу от владений франков и к северу от африканских знойных берегов, которому Провидение отвело роль колыбели новых миров.

Римские легионеры называли эти земли Гишпанией, арабские властители и мавры – Аль-Андалус, а евреи – Сфарад. Так вот там, в этом самом Сфараде или Аль-Андалусе, а если хотите – Гишпании, при диком кровосмешении этносов и религий, в условиях отторжения и притяжения, ненависти и взаимозависимости между вестготами, арабами и евреями, породившими великую нацию, свершилась жестокая несправедливость, сравнимая только с бесчинствами головорезов Эрнандо Кортеса.

Но не нам давать оценку неожиданным поворотам Истории или ее неумолимому ходу. Ибо вышеупомянутый Кортес, поддавшись безумному зову золотых миражей, храбро отправился с горсткой людей через океан на запад и все дальше на запад, к неведомым землям. В то время как отец той моей прапрабабушки, вместе с другими родителями других прапрабабушек, с трудом преодолевал горные хребты, держа путь на восток и все дальше на восток, к неведомым землям, неважно каким, возможно, даже населенным чудовищами и трехголовыми змеями, лишь бы уйти подальше от ненавистной и страшной Инквизиции.

Этот Кортес, с неслыханной храбростью (но не гнушаясь и подлых приемов) завладел Кубой, Мексикой, Гондурасом и Калифорнией, изменив тем самым орбиту Земли и судьбу всего человечества. А насильственный отрыв моей прапрабабушки от кольца в воротах толедской худерии, сколь бы жестоким ни был этот акт с точки зрения абстрактных представлений о справедливости и человечности, положил начало новому колену иудейского рода, который, несмотря на то, что испытал на себе все тяготы изгнания, достойно пронес сквозь века память о своей древней родине – Сфараде. Евреи-переселенцы из тех далеких земель именовали себя «сефардами», что можно перевести и как «испанцы».

Высокая Порта в Стамбуле или, как называли его византийцы, Константинополе – «городе городов» и «Втором Риме» – разрешила беглецам от Инквизиции поселиться на землях Османской империи. Решение это было разумным, поскольку вновь прибывшие отпрыски племени Израилева, которых правоверные мусульмане называли то «йехуды», то презрительным прозвищем «чифуты», кроме домочадцев, челяди и остатков имущества, принесли в эти места новые, незнакомые прежде знания и ремесла. Известно, что среди них были замечательные врачеватели, строители, финансисты, виноградари и виноделы, поэты, философы и торговцы. Нельзя не упомянуть также тех, кто внедрил в балканскую среду не только черенки незнакомых сортов фруктовых деревьев и винограда, но и некоторые секреты производства прославленной толедской оружейной стали. Не говоря уж о тонком, веками отшлифованном дипломатическом искусстве избегать войн, поскольку в них, как известно, главными виновниками и потерпевшими от обеих воюющих сторон всегда оказывались евреи.

Османы, как правило, воинственные, но с хорошо развитым чувством государственности, черпали нужные Империи умения прямо из первоисточника или, вернее будет сказать, из океана знаний, каковым в эпоху своего заката являлся арабский мир, уже всецело ими покоренный. Но пришельцы из далекой Испании предлагали новое, западное прочтение тех же умений, которыми не следовало пренебрегать.

Некоторые выходцы из Наварры и Каталонии, носители опыта, столь необходимого султану, не устояли перед соблазном, став советниками, визирями и пашами, приближенными властелинов огромной Империи, которая с восточной леностью раскинулась на трех континентах. Следствием смены веры и имен стало постепенное ослабление их сефардской памяти, впоследствии исчезнувшей в волнах исламского моря, как исчезает на прибрежном песке след маленькой улитки.

Однако следует подчеркнуть, что большинство пришельцев остались непоколебимо верны родовым традициям, фанатично следуя духу и букве Сефер Торы, то есть Книги Закона.

По традиции эти сефарды были лояльны турецкому султану – как когда-то халифу или католическому королю. В более поздние времена, после распада Империи, они верно служили и владетелям новообразовавшихся христианских государств, но всегда помнили о своем происхождении и о древней испанской родине, продолжая разговаривать между собой и петь песни на языке Сервантеса.

Этот язык, подобно маленькому одинокому плотику, качающемуся на волнах бушующего океана языков, уцелел и по сей день, спустя столетия после той июньской ночи 1492 года. И если бы вы спросили о нем бабушку Мазаль, она бы вас заверила, что этот язык был и всегда останется языком отцов – «ла лингва де лос падрес».

Когда-то, очень давно, таким было простонародное латинское наречие римских легионеров, и поэтому ученые-лингвисты дали ему название «ладино». Но моя бабушка, не сведущая в подобных академических определениях, называла его «жудезмо», то есть еврейский. Называла так, не подозревая, что разговаривает на языке проклятых крестоносцев, изгнавших евреев из средиземноморского рая; евреев, увезших на своих громоздких повозках не только второпях погруженное синагогальное серебро, но и обломки латинской языковой магмы (к ней относится и то воспоминание о языке, который некоторые ученые называют «иудео-спаньолит» и на котором перебраниваются еврейские бабушки в наших балканских городках, словно ничего не произошло и не было никаких Фердинанда и Изабеллы, и никакого Торквемады, и здесь не Пловдив, а Толедо или Севилья, и век не двадцать первый, а конец пятнадцатого!)

Впрочем, то же самое происходит и в тысячах миль отсюда, на другой стороне нашей обширной планеты, где на том же языке торгуются на овощном и мясном рынках мулатки Сантьяго-де-Куба, будто находятся не в самом сердце Карибов, а в балканском Пловдиве, причем обязательно в четверг, когда там шумит большой деревенский базар.

Вот такая странная, но вполне объяснимая языковая, а, быть может, и духовная связь протянулась от нашей маленькой синагоги в одном из пловдивских кварталов с турецким названием Орта-Мезар (что буквально означает Средняя Могила, но наиболее вероятный его смысл – Среднее Кладбище) назад, вглубь веков, вплоть до истоков легенды о печальном хозяине Росинанта. И даже еще дальше: до времен, описанных в балладе о еврейке Ракели – Фермозе Прекрасной, – в которую страстно влюбился католический король, храбрый рыцарь Альфонсо VIII, поправший все небесные и земные законы и предложивший своей возлюбленной поселиться в роскошном дворце Галиано, что по ту сторону Алькантарского моста над Тахо.

Моя бабушка об этом ничего не знала, и слыхом не слыхивала, да и вообще всякие рассуждения и размышления на тему языковых и духовных связей с Испанией ее не интересовали. Важнее всего ей было вовремя испечь баклажаны и перцы – «лас мерендженас и лас пеперисас» – в маленькой жаровне с древесными углями, устроенной прямо во дворе, поскольку вот-вот должен был вернуться из своей мастерской у Деревянного моста ее проголодавшийся супруг и мой дедушка Аврам, больше известный как Эль Борачон. Что, как уже было сказано, в переводе с испанского означает Гуляка, но некоторые жители нашего квартала предпочитали употреблять это слово в его более жестком значении – Выпивоха. Однако не следует слишком серьезно относиться к прозвищам, потому что в наших широтах они липнут к человеку, словно мухи к меду, (чтобы не упоминать нечто определенно зловонное), и человек без прозвища – что осел без седла или собака без блох.

Так вот, речь зашла о моей бабушке, не знакомой со своей историей, а также с историей своих соседок, таких же полуграмотных евреек, как она сама. Бабушка только и знала, что она – сефардка, что в шестнадцать лет по глупости влюбилась в этого фантазера и гуляку Аврама, и это сначала не встретило одобрения и благословения со стороны ее родителей по той простой причине, что на нее давно заглядывался Гершон, сын зажиточного лавочника Аарона Севильи. Но молодые были так упорны и непреклонны, что сватовство в конце концов состоялось, и именно так, как они того хотели. Случилось это не только из-за того, что молодые сердца были, так сказать, созвучны друг другу, но и потому, что переговорам способствовало сходство профессий ее отца, кузнеца Симанто Толедо и Аврамова отца, жестянщика Буко Алкалая.

Возможно, основоположник рода Алкалаев, как гордо утверждал мой дед, в испанские времена действительно был «алькальдом» – мэром или кем-то в этом роде, но сегодня уже никто не может это доказать, истина давно канула в Лету. Равно как и семья Толедо давно забыла, что происходит из семьи почтенного многоуважаемого толедского кузнеца, ковавшего изумительной красоты подсвечники и кружевные железные решетки для окон и балконов, Йоханнана бен Давида аль-Малеха, из древнего рода Ибн Дауд.

Потому и не должен вызывать недоумения тот факт, что пловдивский квартал Орта-Мезар или Среднее Кладбище, несмотря на мрачное название, необычайно и даже можно сказать, легкомысленно жизнелюбивый, кишел такими фамилиями, как Толедо, Севилья, Кордова, Бехар и Каталан. В этом не было ничего особенного, потому что в других местах встречались фамилии типа Франсез, Дойч, Швайцер, Холендер, Берлинер или Москович. Они подсказывают, что их носители – братья по крови и вере разных там балканских Толедо или Севильи, только из другой части Европы, где евреи в те же самые времена и при сходных обстоятельствах также были вынуждены уносить ноги, тем не менее бережно сохранив в душе память о родине предков.

Раз уж речь зашла о памяти, необходимо сказать, что у деда Аврама память была значительно лучше бабушкиной, хотя и несколько необычная, или, если уж быть откровенным, прямо-таки странная. Дед, безусловно, был начитан, он владел не только «ладино» и турецким, но и изящно матерился на болгарском, не говоря уже о цветистых вставках из цыганского, армянского и греческого языков, необходимых ему в повседневной битве не только за хлеб с запеченным яйцом, но и за шкалик анисовой водки. Он читал Цицерона и Песталоцци, утверждал, что заглядывал через замочную скважину в мистические просторы Каббалы, от которых веет космическим холодом, а также мог процитировать целые пассажи из книг и брошюр, полных никому не нужных знаний, скажем, о лунных жителях или способах извлечения золота посредством магических чисел. Но даже не в этом заключается странность его памяти, а в ее свойстве помнить вещи, которые никогда не происходили. Или, если происходили, то совсем не так, как это видели и запомнили другие, что нередко становилось поводом для жарких споров и даже скандалов в местных трактирах.

Так, например, он хорошо помнил происшествие во время Большого землетрясения, когда была разрушена половина Пловдива, в том числе и наш квартал. Речь идет о случае близ городского парка, где все, кто выскочил на улицу в ужасе не только от закачавшихся домов, но и от адского подземного гула, увидели, что белый минарет мечети переломился пополам, как сахарный леденец, и рухнул. Так вот, мой дед утверждал, что тогда земля разверзлась, и из нее забил фонтан с рыбами, какие водятся только в Амазонке. По мнению деда, такое природное явление самым недвусмысленным образом доказывало, что при землетрясении образовалась трещина в земном шаре, которая протянулась от Пловдива до Бразилии, и это вообще не подлежит сомнению.

Он также рассказывал, а люди слушали его, разинув рот, что вскоре после Балканской войны, в канун Рош Ашана, еврейского Нового года, ровно в половине пятого утра или, быть может, чуть раньше, пошел дождь и лил, не переставая, день и ночь, вплоть до праздника Йом Кипур, когда добрые евреи вот уже две тысячи лет желают друг другу: «Нынче здесь, а на будущий год – в Иерусалиме».

Но этому пожеланию и на этот раз не суждено было сбыться, поскольку вследствие такого невиданного бедствия Марица набухла, вышла из берегов, разрушила все мосты, залила город, а потом и вовсе унесла Пловдив прямо в Эгейское море вкупе с тремя мечетями, пятью холмами, часовой башней, католической и всеми православными церквями, а также синагогой на улице Родниковой. К счастью для пловдивцев, – и болгар, и евреев, и турок, и армян, да даже албанцев и цыган, ибо в это время все, включая албанцев и цыган, привыкших браниться и петь до поздней ночи, все спали, ничего не подозревая, – так к их счастью, как раз в том месте Эгейского моря, близ острова Самотраки, случайно находился болгарский эсминец «Дерзкий». Это именно тот легендарный миноносец, который подбил в войну турецкий военный корабль «Хамидие», из-за чего его пришлось позорно отбуксировать в Стамбул вперед кормой, покосившимся на бок. Об этом случае простодушные бедняки и хвастуны рассказывали, приукрашивая, тысячи раз, словно они лично совершили тот подвиг. И делали они это, прежде всего, чтобы подразнить своих добрых соседей по кварталу – турок, таких же бедных и простодушных, как и они сами.

Так вот, этот эсминец, которым командовал прославленный капитан первого ранга Добрев, взял Пловдив на буксир и, поднявшись вверх по течению Марицы, вернул город на прежнее место.

Скептикам, осмелившимся выразить недоверие к подобным образом описанному происшествию, а такие докучливые слушатели порой встречаются в пловдивских трактирах, дед Аврам, взъерошенный, как бойцовский петух, предлагал выйти на улицу и лично убедиться, что Пловдив стоит на месте со всеми своими гранитными холмами, тремя мечетями, часовой башней, католической и всеми православными церквями, да и синагогой на улице Родниковой, что доказывает правдивость его рассказа.

И только самые прозорливые подозревали, что Гуляка, если и не врет, то все же несколько преувеличивает или же проявляет своеобразное чувство юмора таким вот нестандартным образом. Но разве стоит из-за подобных мелочей разрушать компанию, собравшуюся в трактире вокруг шкаликов с благословенной богами ледяной анисовой водкой, с белыми кристалликами, плавающими в ней, как снежинки в рождественском сне!

Только моя бабушка ни разу не поверила ни единому его слову, не улыбнулась истории с бразильскими рыбами в городском парке, ни тому, что прадедушка моего деда был мэром в Испании, ни даже случаю с новым патриотическим подвигом болгарского эсминца «Дерзкий». Она от рождения была женщиной, как сейчас бы выразились, прагматичной, вроде деревьев, лишенных воображения, из которых делают только полезные вещи – такие, как корыта, детские колыбели и трехногие табуретки.

Бабушка безропотно принимала жизнь во всех ее реалиях, такой, какая она есть, – осязаемой и трехмерной. Она никогда не спрашивала, почему жизнь такая, а не иная, и может ли она вообще быть иной – более привлекательной или, скажем, более справедливой. Для нее жизнь была данностью, реальностью, бытом – с заботой о нашем пропитании, с походами в городскую баню в пятницу и посещением синагоги в субботу, с мелкими ссорами с соседками и сотни раз рассказанной историей своей помолвки с Гулякой, словно событие произошло в прошлую среду, а не более полувека назад. Именно об этом бабушка рассказывала охотно и со всеми подробностями взамен обязанности в сотый раз выслушивать известные всему кварталу такие же подробные рассказы о помолвках соседок, старых евреек пятисотлетнего возраста, к тому же с целым полком внуков и правнуков впридачу.

Бабушкины мечты не выходили за пределы нашего квартала, вернее за тот перекресток, где наша улица соединялась с бульваром Царя Освободителя, который вел к вокзалу и для удобства назывался просто Бульваром, так как другого в районе не было. Там стояла сапожная будка старого турка Исмета. После каждого жаркого лета и золотой фракийской осени наступало время грустных унылых дождей, и тогда пловдивские бездомные собаки, промокшие до глубины своих безропотных собачьих душ, поджав хвосты, задумчиво искали место, где в одиночестве могли бы лечь и умереть. Но всегда находился кто-нибудь, готовый походя пнуть их, и псы все никак не могли спокойно расстаться со своей собачьей жизнью.

Но не о собаках тревожилась моя бабушка, а о том, что с сезоном дождей наступала школьная пора. Когда вместо беззаботной прохладной пыли на улицах надолго воцарялась непролазная грязь, для которой позарез требовалась обувь. А ее-то у меня и не было по той простой причине, что мои ноги росли быстрее скромных бабушкиных сбережений, которые она держала в строгой тайне от деда Гуляки.

Короче говоря, в отличие от деда, она не увлекалась фантазиями, а мечтала о чем-то вполне реальном и иногда даже выполнимом.

Одним из таких выполнимых желаний евреек нашего квартала, как я уже упоминал, был рассказ о помолвке – любимая и неисчерпаемая тема, нечто наподобие латиноамериканского телесериала.

Мыльная опера о помолвке, давно уже знакомая всем соседкам, разыгрывалась обычно под виноградной лозой в каком-нибудь тихом дворике еврейского квартала. Там хозяйка, нередко это бывала сама бабушка Мазаль, угощала гостей кофе, чтобы соответствующим образом настроить их на пространную, исполненную волнующих подробностей романтическую эпопею. Кофе, разумеется, был сварен по-турецки – смесь из настоящего кофе и поджаренного нута или пережженной ржи. Давно установленная пропорция соблюдалась как нерушимая догма, как одиннадцатая Божья заповедь, и определялась по-испански как «уно и уно», что значит «один к одному». Но было бы большим заблуждением считать, что речь идет о соотношении одной части кофе к одной части турецкого гороха. В понимании старых евреек догматизированная пропорция означала количество кофе, купленного на один лев, и соответствующего суррогата – также на один лев. Образованному читателю, знакомому с азами элементарной арифметики, нетрудно сосчитать результаты подобной алхимии, если учесть, что зерна кофе стоили в двадцать раз дороже другого компонента напитка.

Хочется добавить, что благодаря нашим бабушкам, хлопотавшим у маленьких жаровен с древесным углем, их консерватизму и нежеланию изменить что-либо из того, чему они научились у своих бабушек, а также их упорству, с каким они пели свои ветхозаветные песни на языке «жудезмо», не желая выучить новые песни на каком-то другом языке, благодаря тому, что они упрямо следовали традиции и не исповедовали никакой иной веры, кроме веры наших дедов, сефарды – переселенцы из Испании – не были поглощены иноязычными, иноверческими волнами, которые нередко превращали скалы в песок, а целые народы – в воспоминание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю