355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анжел Вагенштайн » Двадцатый век. Изгнанники » Текст книги (страница 13)
Двадцатый век. Изгнанники
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:42

Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"


Автор книги: Анжел Вагенштайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 47 страниц)

Внизу у наших ног раскинулся зажатый меж хребтами Альп Зальцбург, великолепный царственный Зальцбург, с его дворцами и площадями, церквями и крутыми узкими улочками – отсюда, с высоты, он казался макетом или городом миниатюрных сказочных человечков. Эту сказочную красоту пятнали руины разбомбленных зданий и сожженные крыши высоких домов.

Сестра Эйнджел указала на соседний холм, густо поросший пышной зеленью.

– Видишь тот белый дом за изгородью, вон там, за деревьями? Знаешь, чей он?

– Откуда мне знать! – равнодушно ответил я.

– Стефана Цвейга!

Что-то во мне дрогнуло, разбудив воспоминания о ночах, проведенных за чтением его книг, когда мама Ребекка озабоченно заглядывала в дверь, проверяя, почему я еще не потушил керосиновую лампу.

– Стефана Цвейга… – повторил за ней я. – Он ведь уехал, кажется, в Америку. А где он сейчас?

– В раю для праведников, – ответила Эйнджел, не отрывая взгляд от белого домика. – Давно уже. Впрочем, не так уж и давно, но время в войну сгущается до предела: в сорок втором они с женой покончили жизнь самоубийством в Бразилии.

– Господи, мой Боже! Почему?

– Действительно, почему? И я задаю себе тот же вопрос.

Я глубоко задумался, и после долгого молчания сказал:

– Может, чтоб не получить после войны такое же письмо, как я… Кстати, ты знаешь, что статистически евреи занимают последнее место по совершению уголовных преступлений, в частности, убийств? И первое – по самоубийствам?

– Это что-нибудь означает?

– Может быть. Ведь говорят: сколько евреев, столько мнений, причем – различных. Не знаю, может, еще со времен Вавилонской башни мы воспринимаем собственное инакомыслие и разноязычие как нечто присущее нашему племени, и не стремимся устранять оппонентов путем насилия. Отсюда и заблуждение, что все евреи трогательно едины. Как банкир Ротшильд и выкрест-революционер Маркс, желавший его экспроприировать. Но, с другой стороны, самые глубокие и неразрешимые противоречия у еврея возникают с самим собой, поэтому самоубийство – единственный верный способ избавиться от надоевшего еврейского оппонента, который сидит в тебе, постоянно нудит и противоречит…

– Это не смешно, – сухо прервала мои разглагольствования сестра Эйнджел.

– А я и не стараюсь тебя рассмешить. Просто хочу сказать, что вполне понимаю Стефана Цвейга. И даже думаю, что это единственный разумный выход и для меня.

Она вздрогнула, словно я ударил ее по лицу, обожгла гневным блестящим взглядом – только у людей ее расы такие глаза – и ткнула меня в грудь указательным пальцем.

– Слушай, ты, еврейская сволочь! Я же вытащила тебя с того света, ты это помнишь? Ночами не спала, прислушиваясь к твоему дыханию! Баюкала тебя на руках как ребенка – обосранного, вонючего, вшивого, в блевотине и коросте! И вернула тебя к жизни, чертов ублюдок! А теперь ты откалываешь мне еврейские штучки с самоубийством!?!

– Это мое дело! – крикнул я.

– Ты так думаешь? Тогда иди ты в жопу, засранец!

– А ты заткни свою черную пасть!

К нам ленивой походкой двигался Джефферсон:

– Проблемы? – спросил он через свисавшую с губы сигарету.

– И ты иди к черту, не путайся под ногами! – с яростью крикнула сестра Эйнджел. Парень пожал плечами и послушно вернулся к своему джипу.

И тут Эйнджел вдруг расплакалась, что разом все изменило. Охваченный раскаяньем, я погладил ее по волосам и просительно произнес:

– Прости, я не хотел тебя обидеть. Это Стефан Цвейг виноват.

Она посмотрела на меня сквозь слезы и попыталась улыбнуться:

– Обещай, что не натворишь глупостей!

– Обещаю! – поклялся я.

– И что будешь мне писать? Где бы я ни была?

– Буду, – кивнул я. – По адресу: сестре Эйнджел, хлопковые плантации на берегу Миссисипи?

– Откуда ты это взял? Хлопковые плантации и так далее?..

– Мне так раввин сказал – что ты родом оттуда.

Эйнджел искренне расхохоталась, хоть слезы у нее на щеках еще не просохли.

– Похоже, вы, евреи, не читали ничего об Америке, кроме «Хижины дяди Тома». Я из Бостона, штат Массачусетс. И дам тебе адрес отца – он самый известный чернокожий адвокат в Новой Англии. А я изучала медицину в Гарварде, ушла с пятого семестра, чтоб завербоваться добровольцем в вашу гребаную Европу. Вот так. Значит, обещаешь писать? Договорились?

Мне пришлось встать на цыпочки, чтоб поцеловать в щеку эту стройную полногрудую негритянку. Сержант Джефферсон спокойно, без тени ревности, смотрел на нас, облокотившись на свой джип – я ведь годился ей в отцы, но отцы из другой, неполноценной и значительно более бледной расы.

6

Не знаю, слышал ли ты о Соломоне Кальмовице, гениальном венском скорняке, который из привозных заячьих шкурок делал великолепные дамские норковые и даже леопардовые шубы? Так вот, тот самый Кальмовиц, вернувшись из лондонской эмиграции в Вену, снова в свою старую квартиру на площади Шведенплац, в первое же утро, буквально на рассвете, бросился в газетный киоск и попросил продать ему свежий номер «боевого органа национал-социалистического движения», газету «Фёлькишер беобахтер», на что ему ответили, что с 30 апреля 1945 года выпуск этой газеты прекращен. Кальмовиц вежливо поблагодарил продавца, купил себе пакетик мятных леденцов и на следующий день снова появился в том же киоске с той же просьбой, продать ему эту газету. И так – каждое утро. На десятый день киоскер, не выдержав, заметил:

– Уважаемый господин, разве вы еще не поняли, что эта газета больше не издается и впредь не будет издаваться?!

– Конечно, понял, голубчик. Но как приятно начать день с доброй вести!

Не знаю, для кого эта весть была воистину доброй, а для кого – не очень, но я, во всяком случае, оказался совсем не в той Вене, какую запомнил во времена Первой мировой. Я помнил Вену искрометно веселую, самовлюбленную, склонную воспринимать жизненные невзгоды как исторический постфактум, короткую передышку для отдыха и обмена кавалерами в вихре вечного вальса. Может, тогда это выглядело так только со стороны, не знаю, но сейчас город показался мне мрачным, потерянным и потерявшим свою легкомысленность на фоне общей разрухи, лишений и оккупационного режима. На стенах домов еще сохранились обрывки плакатов с изображением мужественного гитлеровского солдата с квадратной челюстью в низко надвинутой каске, строго прижавшего палец к губам: «Шпионы подстерегают повсюду!», а мимо плакатов с ревом проезжали тяжелые американские, английские, французские и советские грузовики. Или маршировали советские солдаты, горланя с присвистом «Маруся, раз, два, три…» о разных там калинах и дивчинах, бесконечно чуждых этому миру, уютно устроившемуся в объятиях величественного дворцового комплекса Хофбург. Местные жители останавливались на тротуарах, дивясь этим инопланетянам с курносыми славянскими носами или раскосыми азиатскими глазами: одни с откровенным любопытством, другие – с тайной опаской, еще не вполне отдавая себе отчет в том, что же именно проскользнуло в их жизнь (как черная кошка в дверную щель) между двумя словами: «зиг» и «хайль», чтобы смешать все их планы, в том числе – планы Карла-Хайнца Мюллера на конезавод или, по крайней мере, небольшой пивзаводик под Ростовом-на-Дону.

Но случай с фрау Зигрид Кубичек был другим, совершенно другим. Она встретила меня в городской комиссии по устройству перемещенных лиц, расположившейся в конфискованном помещении национал-социалистической партии на задворках «Бургтеатра». Именно ей я вручил документы, выданные мне американскими военными властями Зальцбурга, из которых следовало, что я, как человек, родившийся на территории бывшей Австро-Венгерской империи, попадаю в категорию лиц, имеющих право претендовать на австрийское гражданство, пользуюсь правами и привилегиями жертвы нацизма и т. д., и т. п. Фрау Кубичек была редкой женщиной, всецело преданной своему делу, милой и подчеркнуто внимательной ко мне, особенно когда она узнала, что я чудом выжил в концлагере Флоссенбург, в котором погиб один ее единомышленник. Под единомышленником следовало понимать «член социальной комиссии», в свое время запрещенной, а ныне снова действующей Австрийской социалистической партии (что являло собой акт политического упорства, призванного устыдить еврейскую социал-демократию в Колодяче, если бы меж тем не произошли события, несравнимо превосходящие по трагизму ту памятную встречу еврейских социал-демократов в кафе Давида Лейбовича).

Так я оказался в небольшой квартирке старого, потемневшего от времени и пожаров здания на Маргаретенштрассе, которая впоследствии стала местом моего постоянного жительства (если не считать то время, когда мне пришлось прогуляться до Северного полюса).

На следующий день я снова заглянул к фрау Кубичек, чтобы поблагодарить ее за искреннее и действенное участие в жизни бывших узников концлагерей, а она угостила меня морковным чаем и редкостью послевоенного времени – венскими булочками с орехами. Настоящий краснодарский или индийский чай можно было купить только у русских или английских солдат, но фрау социалистка была убежденным яростным противником черного рынка (следует признаться, что я не вполне разделял столь догматическую позицию). За чашкой морковного чая я узнал, что ее супруг, Франц Кубичек, находится в плену в России, и она с нетерпением ждет его возвращения. Тот факт, что ее муж был в плену, ни в коей мере не повлиял на ее убежденность в справедливости действий антигитлеровской коалиции и в заслуженности кары, постигшей пехотинца Кубичека.

– Я восхищаюсь подвигом советского народа, – заявила она. – Честно говоря, в тридцатые годы, до аншлюса, мы с мужем были убежденными противниками жестоких сталинских репрессий, но сейчас я, как и вся Европа, изменила свое мнение.

– Неужели! – рассеянно пробормотал я.

Конечно, я разделял ее восхищение – ведь в этой битве пали и мои дети, но мне не хотелось ввязываться в споры относительно вспыхнувшего восторга всей Европы, потому что даже с моего жалкого наблюдательного пункта – ателье «Мод паризьен» в Колодяче, на уровне трех ступенек под землей, хорошо просматривалась эта самая Европа, которая с поразительной легкостью переходила от слепого отрицания или равнодушия к такому же слепому обожанию. И обратно, в том же порядке. Что же касается Сталина, действия которого семья Кубичек «ошибочно» оценивала до аншлюса, то тут я предпочел промолчать и взять еще одну булочку.

7

Горе, как утренний туман, постепенно тает в заботах очередного дня, боль притупляется, жизнь берет свое – вот так и травинка, тянущаяся к солнцу и надежде, пробивает асфальт. Послевоенная Вена тоже быстро преодолевала посттравматический шок, постепенно возвращая свое привычное бодрое настроение. Надо же было печь хлеб, отправлять в школу детей, приводить в порядок рассыпавшийся на глазах городской транспорт и муниципальные больницы. Одним словом, следовало жить.

Я здесь уже упоминал мельком о черном рынке (резко осуждаемом социалисткой фрау Кубичек), но ты, читатель, не торопись ничтоже сумняшеся клеймить позором это послевоенное явление. Честное слово, это не парадокс, что именно они – черный рынок и спекуляция – благодаря своей гибкости и цепкой жизненной силе, первыми преодолели фронтовые линии, границы и ненависть, именно они первыми помогли растопить лед оцепеневшей Европы.

«Лаки страйк» и консервированная свиная тушенка в желе стали первыми американскими посланцами доброй воли; времена «янки, гоу хоум!» были еще далеки, потому что сейчас эти янки тащили на рынок ветчину и бананы, презервативы и лекарства. Перемещались, разрываясь, а затем стабилизируясь, человеческие массы – как тектонические пласты, которые в итоге приходят в равновесие – перемещенные польские евреи за бесценок скупали разрушенные дома и участки земли в американском секторе Берлина; болгарские контрабандные сигареты превращались в контрабандные французские вина, зеленые английские военные одеяла, проделав сложный путь, трансформировались в недвижимость под Веной или Баден-Баденом. А награбленное военными преступниками золото становилось фальшивыми паспортами для нацистов, разыскиваемых по всему миру, что не слишком мешало им попивать свой джин с тоником под пальмами Латинской Америки.

Я поневоле, пытаясь заработать себе на жизнь, занялся торговыми операциями – сначала мелкими, связанными с кофе, шоколадом и «новым американским чудом» – пенициллином. Но постепенно игровой азарт возобладал, и пара-тройка более значительных и, к моему удивлению, успешных операций заложили основы моей новой мечты о небольшом предприятии по производству готовой одежды. Сознавая, что времена мелких портновских ателье типа «Мод паризьен» безвозвратно канули в прошлое, я очертя голову бросился в вихрь своего нового бытия на пятой по счету родине – пятой и последней, замыкающей круг хоровода родин и идеалов. По крайней мере, так я считал в то время, не подозревая, что мне будут предъявлены претензии на реституцию старой национальной собственности. Но не будем опережать события!

Порой я забегал в городскую комиссию по устройству перемещенных лиц, чтобы помочь фрау Кубичек в качестве добровольного переводчика с польского, украинского, русского и идиш: в те дни толпы иммигрантов прибывали в новую Землю обетованную – Австрию, где Дунаю, все еще не преодолевшему заблуждения, что он голубой, была отведена роль скромного дублера священной реки Иордан.

На берегу этого нового Иордана, по ту сторону выжженной пустыни, которую оставила по себе война, находился Мексикоплац – средоточие, пульсирующее сердце, неутомимая стихия спекуляции и черного рынка. Здесь с утра до вечера и с поздней ночи до рассвета на всех языках и наречиях продавалось и обменивалось все, что возможно – от семейных реликвий и православных икон до дребезжащих военных грузовиков «австроФИАТ»; от швейцарского сгущенного молока до русской водки. Но не думай, что речь шла об обычном рынке с прилавками и выложенными на них товарами – совсем наоборот, не было ни прилавков, ни товаров: люди прогуливались или сидели целыми днями над чашечками давно выпитого кофе и, казалось, не имели других забот кроме как поглядывать на небо в ожидании дождя. Особенно невидимо неискушенному взгляду происходил здесь обмен валют, причем курс на черном рынке всегда был более благоприятен, чем официальный. И если кому-то удавалось всучить покупателю фальшивые английские фунты, то и ему самому впоследствии случалось попасться на столь же фальшивые американские доллары. По этому поводу рассказывают историю о двух румынских евреях в обносках (снятых, вероятно, с каких-нибудь покойников, на полметра ниже одного и на 50 килограммов толще другого), но весьма опытных в мелких валютных операциях, которые рано утром прохаживались по Мексикоплац, и один, не шевеля губами, конспиративно спросил другого:

– Сколько?

– Пять! – прошептал в ответ другой.

Они разошлись в разные стороны, дошли до конца площади, а затем развернулись и пошли навстречу друг другу, небрежно сунув руки в карманы рваных брюк. Когда они вновь оказались лицом к лицу, первый осторожно поинтересовался:

– Чего – «пять»?

– А чего – «сколько»?

В связи с этой гибельной страстью, овладевшей Мексикоплац: купить-продать, а в основном – обменять все, что есть, на все, что можно, кто-то окрестил этот выдающийся фактор оживления торговли «маленькой Одессой». В этом была известная логика, так как и здесь имело место такое же коммерческое столпотворение этносов и языков с ощутимым еврейским вкраплением, как и в Одессе до гитлеровского нашествия. По этому поводу в Одессе бытовала такая хохма: поезд надолго остановился глухой ночью на какой-то станции. Сонный пассажир, опустив оконное стекло в своем купе, свесился наружу и спросил проходившего железнодорожника:

– Простите, это что за станция?

– Одесса, – отвечает тот.

– А почему мы так долго стоим?

– Меняем паровоз.

– А на что меняем?

– Как, «на что»? На другой паровоз, – удивленно отвечает железнодорожник.

– Тогда это – не Одесса, – отрезал пассажир и возмущенно поднял стекло.

Надеюсь, эта иллюстрация исчерпывающе объяснила тебе, мой читатель, что представляла собой площадь Мексикоплац, арена моих первых, первоначально – робких и неуклюжих попыток подключиться к марксистской круговерти «деньги – товар – деньги». Ведь часто все происходило по схеме «товар» – пауза, а на следующий день «куда делся тот хорват?», что, в свою очередь, означало, что до заключительной стадии «деньги» дело так и не дошло.

Разумеется, фрау Кубичек, и не подозревала об этой моей деятельности, считая, что я подрабатываю кантором в постепенно возрождающейся к жизни, разгромленной в «хрустальную ночь», синагоге (моя дурацкая ложь, в которой я сейчас с раскаяньем сознаюсь). Но иначе я провалился бы сквозь землю, стыдясь источника своего благоденствия. Ведь это теперь я угощал ее чаем, только не морковным, а настоящим, это я добывал и приносил ей булочки. Чай найти было проще – на Мексикоплац, разумеется, – а вот булочки приходилось покупать «из-под прилавка» в маленькой кондитерской напротив кафедрального собора Святого Стефана с устремленной в небеса колокольней, который жители Вены по-свойски называют Штефелем. У меня всегда перехватывало дыхание от восхищения этой мистической готической молитвой в камне, хотя сейчас бедный Святой Стефан из-за снесенной бомбой левой башни напоминал одноногого инвалида войны.

Однажды ранним вечером, предварительно захватив в знакомой кондитерской неизменные булочки, я направился на боевой пост фрау Кубичек – помочь в меру моих сил в ее трудном пути через языковые иммигрантские дебри. С порога я заметил странный взъерошенный вид моей фрау и ее беглый встревоженный взгляд в сторону капитана Советской армии, сидевшего в сторонке в потертом кресле и перелистывавшего какой-то журнал. Капитан поднял глаза, и фрау Кубичек глухо сказала ему:

– Это он, господин офицер.

Почему-то мне вспомнился щупленький итальянец в проволочных очках, который указующим Саваофовым перстом пригвоздил к месту дока Джо со словами: «Это он!»

Капитан встал и по привычке советских военных перегнал назад под ремнем складки своей гимнастерки.

– Гражданин Блюменфельд Исаак Якобович?

– Он самый, – ответил я, бросив озадаченный взгляд на побледневшую фрау Кубичек.

– Следуйте за мной, – по-русски приказал капитан.

– Куда? Зачем? – я тоже перешел на русский язык.

– В советскую военную комендатуру для выяснения обстоятельств. Прошу пройти вперед, гражданин Блюменфельд!

Я хорошо понимал разницу между холодным «гражданин» и общепринятым «товарищ», и именно она, эта разница, заставила застыть кровь в моих жилах.

На улице уже ждал советский военный газик, чтобы увезти гражданина Блюменфельда Исаака Якобовича, который еще не подозревал, что комендатура была лишь первым этапом его неповторимого волнующего путешествия к великому белому северному молчанию.

Прощай, Вена! Прощай, Мексикоплац! Прощайте, фрау Кубичек и булочки с орехами! Прощай и ты, мой бедный инвалид, собор Святого Стефана!

8

Я понял, что дело нешуточное, когда советский военный следователь холодно мельком взглянул на меня, затем опустил взгляд на лежавшую перед ним на столе папку с исписанными на машинке листами, вздохнул, небрежно перелистал содержимое папки и снова впился в меня ледяным взглядом. Я стоял перед ним ни жив, ни мертв, не понимая – я арестован или от меня требуются какие-то показания. Наконец, следователь произнес:

– Почему вы предали свою советскую родину?

– Что вы такое говорите, товарищ следователь! – ошалело возразил я.

– Гражданин следователь. Я вам не товарищ! – поправил меня он.

– В каком смысле предал… гражданин следователь?

– Почему в анкете вы ввели в заблуждение американские власти, написав, что родились в Австро-Венгрии?

– Потому что я родился в Австро-Венгрии.

– Львовская область – это Советский Союз!

– Но когда я родился, это была Австро-Венгрия!

– Может, вы еще скажете – Канада? Или Азорские острова?

– Я этого не говорил…

– Ваше последнее место жительства – Колодяч, Союз Советских Социалистических Республик!

– Мое последнее место жительства – концлагерь Флоссенбург в Оберпфальце! – парировал я.

Похоже, мои последние слова обрадовали следователя, он откинулся на спинку стула и торжествующе заявил:

– Вот именно, вот мы и подошли к главному. А теперь расскажите о своем предательстве в концлагере под названием «спецобъект А-17».

– Что вы имеете в виду?

– Знали ли вы заключенного по фамилии Стахович?

– Конечно. Его арестовали вместе с двумя нашими, советскими…

– Ах, так? Значит, советские стали теперь «нашими»? А вы знаете, что их расстреляли?

– Не знаю, но я предполагал.

– Это вы их предали!

– Я?!

– Вы!!!

– Я?!!!

– Да, вы!!! Это – ваши инициалы?

Он протянул мне ордер на арест, подписанный тремя буквами нашим комендантом Редиской: 1.1. В.

– Это подпись коменданта лагеря Иммануила-Йохана Брюкнера.

– А не Исаака Якобовича Блюменфельда?

– Господи, да как бы я мог подписывать документы в нацистском концлагере? Ведь я еврей!

– У предательства нет национальности!

Он был прав, этот гражданин следователь – у предательства, как и у идиотизма, нет национальности: это самые интернациональные вещи, заслуживающие объединения в свой собственный Четвертый или даже Пятый Интернационал!

И зачем мне рассказывать дальше, зачем тебя обременять, мой читатель, подробностями сенсационного раскрытия, сделанного этим следователем, которое, как он думал, меня окончательно сокрушит и сломит мое сопротивление, а именно: что в лагере я скрывался под фальшивым польским именем Хенрик Бжегальски. Для него (я имею в виду следователя, а не портье львовской офтальмологии) это отягчающее мою вину обстоятельство самым бесспорным образом доказывало, что я скрываю свое советское происхождение. Не говоря уже о точной и неоспоримой информации о том, что я жил в канцелярии лагеря, а не в общих лагерных бараках, и играл в шахматы с Редиской. Был ли смысл объяснять, что в этом замешан Иоганн Вольфганг Гёте и мой дорогой учитель во всех областях знаний, в том числе – и немецкого языка, незабвенный Элиезер Пинкус, мир его праху? Какой смысл? Ведь я, брат мой, лишь пылинка перед величием мироздания или, скажем, незаметный муравей во многомиллиардном муравейнике. Вряд ли История когда-нибудь обратит на меня внимание и рассмотрит случай, который есть ни что иное как капля в безбрежном океане событий. Но ведь и муравью свойственно суетное желание оставить по себе добрую память, поэтому я позволю себе привести здесь текст протокола дознания, подписанного мной в присутствии следователя. Копией этого протокола мне удалось разжиться гораздо позже через одну сотрудницу архивной службы Киевского городского суда за два пакетика американской жвачки и пару колготок – голубую мечту каждой советской труженицы того времени. Прости за хулиганские нотки, прокравшиеся в этот текст, но ведь ты помнишь мою юношескую склонность к дурачествам, и коль скоро следователь смотрел на меня как на дурака, обреченного посодействовать его быстрому продвижению по службе, почему было не доставить удовольствие хорошему человеку?

ПРОТОКОЛ

Я, нижеподписавшийся Исаак Якоб Блюменфельд, родившийся 13 января 1900 года в Колодяче под Дрогобычем Лембергского воеводства, которое сейчас – Львовская область, еврей, заявляю, что никогда и ни по какому поводу не предавал свою советскую Родину, как не предавал ни одну из своих родин, потому что, прошу прощения, их было пять. Родился я, как уже указал ранее, в прекрасном местечке Колодяч под Дрогобычем и был воспитан как верноподданный Австро-Венгрии. Указанную страну, которая к вашему сведению уже не существует, я считаю своей первой родиной и думаю, что это справедливо. Несколько позже, при обстоятельствах, которые я изложу в суде, когда придет время, не покидая свое родное местечко Колодяч, я оказался подданным Польши – моей родиной стала Речь Посполита. Я признателен своей второй родине за то, что в бытность гражданином Польши женился на Саре, о которой расскажу далее, а она родила мне троих детей – двоих мальчиков и девочку. Я верно служил Польше до того дня, когда мне снова сменили родину. Это произошло 17 сентября 1939 года, довольно внезапно (хоть я опять-таки не покидал свой Колодяч), когда моей Родиной стал великий Советский Союз, которому я честно служил, регулярно платя профсоюзные членские взносы, участвуя в первомайских и октябрьских (по случаю 7 ноября, Дня Великой Октябрьской социалистической революции) демонстрациях, а также регулярно поздравляя знакомых женщин с 8 Марта. Однако случились события, к которым (заявляю это самым ответственным образом) я не имею никакого отношения, и в которых нет ни капли моей личной вины: моей родиной стал Германский рейх, что, признаюсь, мне как еврею, доказанному представителю неполноценной расы, было совсем не по душе. Тогда впервые по не зависящим от меня причинам мне пришлось изменить как свое место жительства, так и документы, чтоб скрыть свою национальность. После моего непродолжительного пребывания во Львове по (чистосердечно признаюсь) подложным документам Хенрика Бжегальски, местом моего проживания стал сначала «спецобъект А-17» в ораниенбургском лесу, затем – пересыльная тюрьма при комендатуре города Ораниенбург Берлинской области и, наконец, концлагерь Флоссенбург (Оберпфальц), где я, заключенный номер У-20-05765, вопреки известному бытовому и иному дискомфорту, на который не жалуюсь, пробыл до конца войны. В данный момент проживаю в Вене по адресу: Маргаретенштрассе, 15, один, без семьи, потому что Саре с детьми было не суждено вернуться из санатория, куда я лично проводил их в июне 1941 года. Должен также уточнить, что имею разрешение на постоянное проживание в Республике Австрия (вид на жительство), а также расписки о внесении налогов и такс, согласно законам Австрии, но был бы благодарен Богу, если бы мне представилась возможность еще раз посетить свой родной Колодяч под Дрогобычем в Львовской области СССР.

С полной ответственностью заявляю уважаемому гражданину следователю советской военной комендатуры города Вена, что мои инициалы I.J.B. (Исаак Якоб Блюменфельд) и инициалы коменданта спецобъекта А-17 Иммануила-Йохана Брюкнера (I.J.B.) совпадают совершенно случайно, по причине чего, страшно извиняюсь, но я не являюсь никаким военным преступником.

Собственноручно написано и подписано Исааком Якобом Блюменфельдом.

Вена, 12 сентября 1945 г.

Итак, брат мой, мрачные тучи над моей головой сгустились, потому что к доказательствам моего предательства родины было прибавлено сокрушительное доказательство того, что я как человек, отправивший своей подписью на смерть троих узников концлагеря, являюсь и военным преступником. Если исключить отклоненную апелляцию моего служебно назначенного адвоката о проведении графологической экспертизы, что, по мнению обвинения, было бы напрасной тратой времени, то оставался еще один довод: я мог быть или евреем, или военным преступником! Но майор Грибов, военный прокурор, был человеком опытным (давали себя знать уроки великого государственного обвинителя Андрея Януарьевича Вышинского) и сумел совместить несовместимое.

Я не признал себя виновным, что было роковой ошибкой с моей стороны, потому что искреннее раскаянье, может, смягчило бы сердца особой тройки, которая без малейших колебаний со всем пылом революционного пафоса впаяла мне 10 лет исправительно-трудовых лагерей.

Итак – «шнат шмитта», все сначала!

А Ты, Господи мой Яхве, вершитель иудейских судеб, простерший защитную длань над головами избранного Тобой народа, не шепнул ли бы Ты мне на ухо – где твои окна?

9

А сейчас, брат мой, друг мой, разверни карту Евразии и найди на ней Уральские горы, границу между двумя континентами. Затем проведи пальцем дальше на восток, пересеки реку Обь, первую из великих сибирских рек. Продолжай свой путь на северо-восток и пересеки вторую великую реку – могучий Енисей, а затем, восточнее, – и Лену. Дальше мой маршрут идет все на северо-восток, за золотоносную реку Индигирку до скалистых берегов бурной реки Колымы. Спустись по ее течению к Северному Ледовитому океану до города Нижнеколымска у подножия дикого Колымского хребта, который смело можно назвать краем советской географии, так как за хребтом – только Усть-Чаун и Чукотка у Берингова пролива. Дальше двигаться не стоит, потому что попадешь на территорию Соединенных Штатов Америки. Здесь проходит 80-я параллель, и если из любознательности пройти по ней по часовой стрелке, то в обратном моему направлении тебе предстоит знатное полярное кругосветное путешествие по нашей планете: через Баренцево море, остров Новая земля в Карском море, мыс Нордкап (крайнюю северную точку Скандинавского полуострова), через центр ледяной Гренландии и далее, по легендарному маршруту Амундсена, мимо форта Юкон (которому до сих пор снятся золотые джеклондоновские сны), через Чукотское море, чтобы снова ступить на советскую землю, где как раз напротив Медвежьих островов сияет родное созвездие исправительно-трудовых лагерей. Под созвездием я подразумеваю красные пятиконечные звезды над строго охраняемыми воротами с караульными вышками из нетесанных сосновых бревен. А невзрачный заморыш на продуваемых ледяным ветром скалах, прикипевший взглядом к белому безбрежью Севера – это я, з/к 003-476-В, или проще говоря – заключенный лагеря Блюменфельд Исаак Якобович, предатель своей советской родины и по совместительству – нацистский военный преступник.

Прости, что повторюсь, утверждая, что не берусь оценивать весь лагерный архипелаг во всей его невообразимой пестроте и многообразии, подробно описанный русским парнем Солженицыным и другими, куда более талантливыми, чем я, бытописателями. Не могу и поклясться, что все то, что я здесь видел и пережил, аналогично тому, что видели и пережили другие, скажем, в другом лагере в пятидесяти, пятистах или пяти тысячах километров отсюда. Потому что эти ИТЛ различались по своему режиму, составу и предназначению – так, порой заключенные, работавшие на золотых приисках или в вольфрамовых рудниках за Анюйским хребтом, пользовались большей свободой и получали лучшую кормежку, чем дряхлые инвалиды, ветераны гражданской войны, в каком-нибудь задрипанном Доме престарелых в Костроме. Из других мест в наш лагерь поступали (сообразно неведомым и никогда не разгаданным мною схемам перемещения и переселения) лагерники с шатающимися зубами и кровящими от цинги деснами, не говоря уж о тех, у кого прядями выпадали волосы и опухали железы, попадавших к нам с урановых рудников, на которых выживали единицы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю