Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 47 страниц)
…Официальное представительство Третьего рейха располагалось недалеко от ипподрома, в центре уютного немецкого квартала. Ослепительно белый, будто выстроенный из рафинада, двухэтажный коттедж скорее французского, чем обычного для этих мест английского колониального стиля, стоял в глубине ухоженного парка. Два боковых крыла с высокими окнами как бы обнимали аккуратно подстриженный газон, в центре которого высился флагшток с лениво повисшим в безветрии красным – но со свастикой – знаменем. Прямо позади резиденции, на Грэйт-Уэстерн Роуд помещалась элитная немецкая школа, в которую пять лет тому назад перестали принимать еврейских детей: в том числе и тех, чьи родители могли себе позволить непомерно высокую плату за обучение.
Воздух был холоден, свеж и промыт недавним дождем (уже наступил сезон муссонов), он был пропитан запахом свежескошенной травы и цветущего жасмина. Очевидно, даже природа по эту сторону реки была более ясной и приветливой.
О том, что этот клочок земли принадлежал Германии, недвусмысленно свидетельствовали двое облаченных в форму полицейских перед ажурными воротами из кованого железа. Они как братья-близнецы походили на тех, что в тысячах километров отсюда охраняли Рейхстаг в Берлине. Уже почти ступив на территорию Рейха, Теодор Вайсберг вдруг заметил топтавшегося на углу Шломо и поманил его пальцем. Тот вздрогнул, заозирался и, когда убедился, что жест относится именно к нему, выплюнул соломинку, которую грыз, и резво подбежал, всем своим видом выражая готовность к услугам.
Скрипач мягко пожурил его:
– Опять ты тащишься за нами, Шломо. Ведь я же просил – перестань!
Толстый коротышка шмыгнул носом, помолчал, потоптался на месте и виновато бормотнул:
– Стерегу.
– Кого ты стережешь? От чего?
Шломо пошарил в недрах своего потрепанного, тесноватого для его порядочного брюха пальтишка, выудил оттуда бумажник и протянул его Вайсбергу все с тем же виноватым выражением лица:
– Это ваш, господин Вайсберг. Вы не заметили, как какой-то плоскомордый тип увел его у вас еще в Хонкю. Правда, он тоже не заметил, что у него за спиной был я.
Очевидно, здесь имело место столкновение двух школ, азиатской и европейской. Пока что результат был один-ноль в пользу европейских карманников.
Ребе Лео и профессор так и прыснули, а Теодор сконфуженно убрал бумажник и тихо пробормотал что-то, отдаленно напоминавшее извинение.
27
В этот субботний полдень у Теодора Вайсберга были все основания для подавленного настроения и кислой физиономии. Сегодня Элизабет потребовала серьезного разговора наедине, так что ранним утром он не отправился на поиски работы, как это делал каждый Божий день. Разумеется, речь не шла о работе, которая отвечала бы его квалификации и способностям и приносила бы удовлетворение. В Шанхае он мог рассчитывать лишь на какую-то случайную поденщину за полдоллара, вроде мытья автомобилей или вылизывания тротуара перед одним из дорогущих магазинов в Концессии. Что же касается классической музыки – области, в которой Вайсберг был общепризнанной величиной, то она вообще никак не фигурировала среди возможностей. Она перестала кого-либо здесь интересовать с самого начала японской интервенции, т. е. платить за нее стало некому. Рассказывали, что во Френчтауне некогда имелся приличный камерный оркестр, но Франция объявила всеобщую мобилизацию и многим музыкантам пришлось вернуться на родину, в результате чего оркестр распался. Незадолго до бомбежек и последовавшей за ними японской оккупации здесь гостил оркестр Пекинской филармонии – приличный, хотя и не блиставший звездами первой величины коллектив. На этом все кончилось – оккупированный Шанхай стал по-кабацки бездуховным городом, готовым платить только за пустые забавы. Были еще ресторанные оркестры, главным образом в больших дорогих отелях с дансингами, но и там толпы музыкантов ловили любой шанс занять редко освобождавшееся место перед пюпитром. Причем местных, азиатских музыкантов среди безработных было гораздо больше, и нанимали их более охотно, поскольку те соглашались на значительно меньшую оплату. Теодор, конечно, был общепризнанным виртуозом, но хозяев заведений, особенно китайцев, не интересовало, чем ты славился в Европе. Кроме того, среди талантов Вайсберга начисто отсутствовала способность адаптироваться к новым условиям, столь отличным от тех, в которых он некогда пожинал успехи. Ему претило лабать румбу под стук вилок и ножей и крики подвыпивших гуляк.
Его коллеги-музыканты, занятые, как и он, мелкой поденной работой в почти безнадежной битве за кусок хлеба, предложили собираться по вечерам и играть, однако реализация их идеи тоже оказалась ему не по плечу. Так что эту задачу взвалил на себя Симон Циннер, которому пришлось навсегда расстаться со своей любимой флейтой из-за того, что его изувеченные в Дахау пальцы срослись неправильно. Симон оказался классным организатором: днем бывший флейтист мыл посуду на кухне одного из больших отелей в Концессии, но по вечерам во вторник и четверг ему удавалось – ценой невероятных усилий и упорства – собирать коллег на очередную репетицию. Люди возвращались в Хонкю изнуренные, без всякой охоты музицировать, но упрямая настойчивость бывшего флейтиста превозмогла их апатию. Постепенно репетиции вошли в привычку, превратились в ритуал, который вносил немного разнообразия в их серое бытие, возвращал музыкантам забытые волнения и радости. Первый публичный концерт в полуразрушенном цеху завода металлоконструкций был приурочен к завершению еврейского праздника Йом Кипур. Люди плакали, когда Теодор Вайсберг срывающимся от волнения голосом объявил о рождении Шанхайского филиала Дрезденской академической филармонии. Первый ряд, куда усаживали почетных гостей, отвели монахиням ордена кармелиток, среди которых были и «коллеги» из их духового оркестра. И уж конечно там была светившаяся гордостью за своих подопечных беженцев мать Антония. Этот концерт свидетельствовал, что жизнь впавших в отчаяние людей начинает входить в нормальную колею.
Дирижером и первой скрипкой, разумеется, был Теодор Вайсберг. Исполнение Концерта для скрипки с оркестром Чайковского прошло, как написали бы газеты, «с бешеным успехом». Опять были слезы – на этот раз слезы радости – и долго не стихавшие аплодисменты: публика была безмерно благодарна за возможность хотя бы на час отрешиться от своих шанхайских забот. Этим, однако, и исчерпывался потенциал Теодора Вайсберга по преодолению тех невиданных ранее трудностей, с которыми жизнь сталкивала беженцев каждый Божий день. Чего никто не сказал бы о его жене Элизабет.
Судьба с непрошенной щедростью подвергла ее испытаниям, которые Элизабет встретила не просто с достоинством, но мужественно. К тому времени, когда они с Теодором добрались до Шанхая, их средства к существованию практически иссякли. Нацистские власти разрешали вывоз не более десяти рейхсмарок на человека, а те доллары, которые еврейская благотворительная организация Джойнт вручала беженцам по прибытии через пароходную компанию, таяли раньше, чем получатели успевали опомниться. С присущей ему наивностью, Теодор поверил в рассказанную женой небылицу о том, как все ее драгоценности пропали, когда их дом был ограблен во время его отсидки в Дахау. Да и сам дом на улице Данте Алигьери им продать не удалось – не нашлось выгодного покупателя. Впрочем, они его особо и не искали, глубоко в душе веря, что рано или поздно наступит день, когда они смогут вернуться под свою крышу. Они не знали, да и не могли знать, что их любимый дом в стиле ампир и весь Дрезден в целом превратятся просто в кучу дымящихся развалин.
Главную тревогу вызывало не безденежье, поскольку Элизабет при содействии аббатисы Антонии вскоре получила место учительницы музыки и немецкого в семье видного «багдади» Йонатана Басата. Господин Басат, из рода знаменитых александрийских банкиров Басатов, не вышел ростом и был полноват, что никак не мешало его природному оптимизму. Его крупная экспортно-импортная контора располагалась на авеню Эдуарда VII. В обязанности Элизабет входили ежедневные уроки двум его детям, мальчику и девочке. Нет, дело было совсем не в деньгах, хотя при головокружительном, никогда не прекращавшемся росте цен в Шанхае того, что она зарабатывала у Басатов, едва хватало на скромное существование.
Даже молодые китайские фашисты не смогли привести Элизабет в смятение. Когда они ворвались в их «дортуар казарменного типа» и с криками «Нагони!» принялись крушить все вокруг своими короткими бамбуковыми дубинками, она не запаниковала. По-китайски «нагони» – пренебрежительное наименование иностранцев, в данном случае это касалось евреев, а конкретно, евреев, недавно прибывших из Германии. Мужчин в этот час в казарме не было, женщины и дети в ужасе кричали, а Элизабет, видя как хулиганы бьют окна и крушат и без того жалкие кровати, схватила попавшуюся ей под руку трехногую табуретку и замахнулась на молодчиков.
– Вон отсюда, грязные негодяи! Я сказала вон, проклятые вандалы!
Фурия, да и только! Но результат ее гневной реакции превзошел все ожидания: раздалась команда по-китайски, и молодчики быстро ретировались. Последний из них – молодой китаец в фуражке гейдельбергского студента (возможно, лидер) с уважительным любопытством взглянул на эту статную, зеленоглазую и медно-рыжую даму, которая не поддалась страху. А ведь именно за этим они сюда и явились: нагнать страху на этих сучек «нагони».
– Вы несправедливы к вандалам, – сказал он на приличном немецком. – Они были германским племенем, а не еврейским сбродом!
Она швырнула в него табуретку, но молодой китаец со смехом увернулся и поспешил захлопнуть за собой дверь.
Словом, проблема заключалась не в фашистах, вломившихся в их казарму, а в самой казарме.
Элизабет была не избалованной, а храброй и сильной женщиной, готовой к любым испытаниям. Почти к любым. Но влачить жалкое существование в этих отвратительных, коммунальных «дортуарах», похожих на проходной двор, она не могла. Ей были невыносимы шум, храп, рев, ежеминутно хлопающие двери. Кто-то шептался, какой-то ребенок заходился в кашле, кто-то проголодался и посреди ночи хрустел сухарями… Хуже всего, что в бывшей прядильне шелка-сырца не было канализации: когда она была еще в строю, промышленные отходы спускались прямиком в Сучоу. Теперь эти помещения были забиты беженцами, и дежурным приходилось по утрам выносить из казармы деревянные чаны с нечистотами. Снаружи, в любое ненастье, они должны были караулить прибытие никуда не спешившей, запряженной буйволом арбы-«говновозки»: огромного ящика на двух колесах, куда старый китаец опорожнял параши. Он вывозил свой «товар» в Пудун, на рисовые поля, а остатки выливались в болота дельты. Его услуги стоили пять центов за ведро.
На этом ожидание не кончалось: через некоторое время трещотка возвещала приход продавца горячей воды. «Десять центов за галлон кипяченой горячей воды, мэм. У меня родниковая, для питья в самый раз, мэм. Очень хорошая. Всего десять центов».
Пить только кипяченую воду и тщательно мыть в ней овощи было даже важнее, чем регулярно питаться. Местные обходились отвратительной водой, от которой несло илом. В ней так и кишели микробы. Тому, кто решился бы ее употреблять, были обеспечены тиф, дизентерия и целый набор других кишечных заболеваний. Среди них – зловещая, неизвестная в Европе амеба, которая уютно устраивается в печени и медленно ее пожирает.
Вот этого-то Элизабет и не могла вынести: существования без туалета и проточной воды, без пусть скромного, но только на них двоих жилья. В прежней жизни она не терпела пылинки на крышке рояля, неуместной складки на занавеске, невытряхнутой пепельницы, небрежно брошенного журнала. Да она даже душ принимала дважды в день… а теперь?!
Они присели на скамейку неподалеку от «дортуара», на улочке Сучоу, которая заслуженно носила то же имя, что и река: улица послушно повторяла все ее изгибы, а жидкая грязь, в которой она тонула, по цвету мало отличалась от глинистых вод этой сточной канавы. Здесь-то Элизабет впервые разрыдалась. Теодор беспомощно огляделся, взял ее холодные руки в свои, покрыл поцелуями.
– Я так больше не могу! – всхлипывала она. – Я на любую работу согласна – пойду хоть прислугой, хоть судомойкой после уроков у Басатов… но больше так продолжаться не может. Нам нужна собственная комната – пусть комнатенка, пусть кладовка со спичечный коробок. Но я должна знать, что, закрыв за собой дверь, я оставляю снаружи всех, кроме тебя и меня!
Теодора опять затрясло от собственной беспомощности и неприспособленности. Все ежедневные заботы об их существовании легли на плечи Элизабет – сам он вносил лепту в семейный бюджет лишь от случая к случаю, и его доля была смехотворной… Бессонными ночами его снова и снова терзало чувство вины перед Элизабет, на которую все эти страдания обрушились только потому, что он был евреем! Ей, немке, ничего не грозило, если бы не он. Эта мысль причиняла ему острую, почти физическую боль – она пронзала его сердце, как острие кинжала, оно на миг замирало и Теодору казалось, что вот-вот оно перестанет биться.
В который уже раз он с отчаянием вернулся к этой теме:
– Элизабет, милая моя… Если бы ты знала, как глубоко, как искренне я сожалею, что стал причиной всего этого… Но я не представляю, действительно не представляю, как…
Она нервно оборвала его:
– Прекрати нести эту чушь! Прекрати, иначе я перестану тебя уважать! Пойми раз и навсегда, что я – твоя жена, твоя супруга. Ты не тащил меня за собой против моей воли, и уж конечно ты никоим образом не виноват в тех безобразиях, которые творят эти идиоты в Германии. Так что прекрати, слышишь? Не выводи меня из себя! Я ничего от тебя не требую, кроме жилья: человеческого жилья!
Легко сказать: Хонкю в принципе был перенаселен, да еще и наполовину выгорел во время бомбардировок, так что найти в нем приличное пристанище было практически невозможно. Что же касается европейских кварталов, то там цены как на аренду жилья, так и на гостиницы, были астрономические – совершенно не по карману едва сводившим концы с концами Вайсбергам. Как раз в тот момент, когда разговор принял неприятный, но вполне предсказуемый оборот, судьба привела к скамейке, где он происходил, Шломо Финкельштейна. Какой удобный предлог для Теодора отложить разговор на потом! Тем более, что в последние несколько месяцев он возникал не раз. Лишь с незначительными вариациями.
Пухлый коротышка шел со стороны реки, прижимая к груди огромный букет жасмина.
– Позвольте преподнести вам, уважаемая фрау Вайсберг… – почтительно забормотал Шломо.
Элизабет попыталась напустить на себя строгость:
– Спасибо, конечно, Шломо, ты очень мил, но скажи-ка: где ты их нарвал? Только не пытайся врать!
– В Английском саду, – с младенческой невинностью ответил Шломо.
– Ты что, не понимаешь, что это кража?
– Какая же это кража, мадам?! У кого? Сад публичный, значит – ничей!
– Вот схватят тебя и бросят в каталажку – сразу узнаешь, чей он!
– Не беспокойтесь, мадам. Я сунул полицейскому, который его охраняет, двадцать центов, и он сам помог мне нарвать жасмину.
Она рассмеялась сквозь слезы.
С надеждой в голосе Теодор спросил:
– Шломо, что-нибудь слышно насчет жилья?
Шломо вздохнул и виновато развел короткими ручками.
– Ничего. Совершенно ничего, господин Вайсберг. Да откуда ему взяться, жилью-то, в этом разрушенном и сожженном квартале? Даже местные, и те ютятся по десять человек в одной комнате. Даже китайцы! Я бы предложил вам свой чулан, но ведь в этой норе лиса, и та задохнулась бы до смерти.
Увидев отчаяние, проступившее на лице его подопечного, Шломо поспешил добавить:
– Потерпите еще чуток, господин Вайсберг. Совсем недолго. Мне объяснили, что наступает сезон, когда многие китайские семьи перебираются на юг, в горы – к родственникам. Это у них так принято. Вот, может быть, тогда…
Тут Шломо не врал. Безлунными ночами на исходе зимы целые караваны семей со своим жалким скарбом тайком покидали город и отправлялись на юг, в сельские районы вокруг горы Ханьджоу, где уже поспевал рис для первой жатвы, и сравнительно легче было прожить. Японские власти закрывали глаза на эти нелегальные (поскольку те территории оставались в руках националистов Гоминьдана) перемещения. Благодаря им, коммунальные проблемы города ощущались не так резко. Плюс освобождалось жизненное пространство для иммигрантов из задыхавшейся от перенаселенности Японии. С началом японского вторжения на северную часть Хонкю стали волна за волной накатывать переселенцы, которые образовали нечто вроде компактного японского гетто на 70 тысяч человек, получившее наименование «Литтл Токио».
28
У входа в резиденцию их встретила личная секретарша барона – блондинка, чья типично нордическая красота сразу бросалась в глаза.
Со сдержанной вежливостью она пригласила их войти, извинилась, что господин барон вынужден задержаться: его беседа с японской деловой делегацией несколько затянулась. Прямо-таки сюрприз: их впервые принимали не настороженно, как раздражающих просителей, а доброжелательно, с подчеркнутой, хотя и несколько холодной, любезностью. Причем не где-нибудь, а в самом официальном представительстве нацистской Германии, куда они явились, чтобы предъявить протест против его же действий.
– Могу я предложить вам чашку чаю? Или прохладительные напитки?
Слуга-китаец в традиционной робе «ао» из черного шелка налил чай, поклонился и бесшумно, словно тень, исчез.
Ребе Лео с наслаждением пил зеленый ароматный чай и с нескрываемым, почти детским любопытством рассматривал изящную чашку из костяного фарфора под черным лаком, расписанного золотыми драконами. Везло же ему на драконов… может, и правда, они отводят беду? Пока что ему нечего было предъявить в доказательство правоты этого поверья. А может, эти огнедышащие существа оберегают только китайцев? Неведомы и непостижимы, как сложный китайский иероглиф, тонкости дальневосточной мистики! Он бросил беглый взгляд на секретаршу и обнаружил, что она тоже – причем пристально – на него смотрит. Она листала какие-то бумаги, но то и дело задумчиво поднимала глаза на них троих, будто пытаясь проникнуть в их мысли. Интересно, что такого любопытного находит в них эта немка, подумал ребе Лео. Может, она никогда не видела раввина в традиционном одеянии. Вполне возможно: в Шанхае раввины были диковинкой почище амурского тигра-альбиноса. А может, она вообще ни с какими немецкими евреями в жизни не сталкивалась? Такое ведь тоже могло быть, если она росла в расово «чистой» по понятиям нацистской антропологии арийской среде.
Профессор Мендель не разделял благожелательной заинтересованности Лео Левина. Он был типичным невротиком: на его высоком белом лбу вечно пульсировала вздувшаяся вена, как будто бывший главный хирург все время пытался поднять непосильную тяжесть. Сам того не замечая, он теребил какую-то бумажку и скатывал из ее обрывков шарики, которые тут же ронял. Мендель тоже украдкой бросил взгляд на секретаршу, но его немедленной реакцией было настороженное недоверие. Кто знает, может, она из тех лощеных эсэсовских сук, которые на поверку часто оказываются куда фанатичнее и беспощаднее, чем мужчины?
Она первой нарушила молчание:
– Как вы себя чувствуете здесь, в Шанхае, господин Левин? Извините, не знаю, как следует обращаться к раввину…
Раввин оторвал взгляд от своей чашки:
– Титулы не имеют значения, фройляйн. Я, как принято говорить, всего лишь слуга Всемогущего. Куда важнее, как я обращаюсь к Нему. Уверяю вас, к этому я подхожу со всем старанием!
И он весело добавил:
– А так я чувствую себя чудесно. Особенно в последнее время, когда упали цены на сушеных кузнечиков.
Профессор Мендель мрачно вмешался:
– Не принимайте его слова всерьез. Живем плохо. Хуже быть не может!
– Может, может! – ребе Лео с его неиссякаемым оптимизмом процитировал старый еврейский анекдот.
Секретарша засмеялась, но улыбка ее быстро погасла.
– Знаю. Знаю, что живется вам плохо. Вы давно в Шанхае?
– Это как посмотреть, фройляйн, – ответил раввин. – Мы с профессором Менделем из первых, с прошлого лета. Господин Теодор Вайсберг здесь уже… пять месяцев, если не ошибаюсь?
– Семь, – поправил Теодор.
– Теодор Вайсберг? Скрипач? – изумленно воскликнула молодая женщина.
Теодор смущенно кивнул:
– Извините… мы знакомы?
– О, нет. Но я вас слушала, видела. Была на вашем концерте в Потсдаме.
– Невероятно! Встретить на другом конце света человека, который слушал тебя в Потсдаме…
– Вы были великолепны! – искренне сказала она. – Особенно в сольных каприччио Паганини!
– Благодарю, мне приятно это слышать…
Он помолчал, прежде чем добавить с тихой грустью:
– Потсдам, да… Парки Сан-Суси, цветущие яблоневые сады. Как бесконечные белые облака вдоль берегов Хафеля… Сейчас у меня такое чувство, будто ничего этого никогда не было. Что это мне приснилось… М-да… сольные каприччио!
– Вам это не приснилось, господин Вайсберг! Все это есть, и я готова свидетельствовать… Как жаль, что обстоятельства сложились для вас так неблагоприятно, но будем надеяться…
– На что? На что надеяться? – несколько агрессивно спросил профессор Мендель. – Разве еще есть что-то, на что мы можем надеяться?
Его резкий тон, казалось, задел молодую женщину, и она добавила уже суше:
– Будем надеяться, что война скоро кончится. Это все, что я хотела сказать. Из Европы приходят чудесные новости. Весьма обнадеживающие. Наши танковые колонны молниеносно прорвали оборону французов с тыла, и теперь пехотные дивизии перешли в мощное наступление. Согласно вчерашнему коммюнике Верховного командования вермахта, противник панически отступает и в ближайшие несколько дней Париж будет взят.
– Adoshem[34]34
Набожные евреи никогда не произносят священное имя Бога всуе, а только во время молитвы. В ходе обычного разговора употребляется Adoshem (идиш) или Ха-Шем (иврит) – оба слова означают «Имя».
[Закрыть]… – вырвалось у раввина.
– Вы не знали? – бесстрастно спросила она.
– Нет, конечно… ведь у нас в Хонкю нет радио…
Почему-то у Теодора Вайсберга сложилось впечатление, что секретарша не случайно сообщила эту новость. Ее пристальный, направленный прямо на него взгляд не вязался с бесстрастным тоном ее речи – очевидно, она вполне сознательно решила поделиться с ними информацией о ходе войны. Было и еще что-то особенное в выражении ее лица… что? Не пыталась ли она предупредить их о какой-то опасности или новых тяготах, нависших над их головами? Светловолосая секретарша была далеко не глупа и наверняка отдавала себе отчет в том, что для евреев-изгнанников новости, которые она преподнесла, никак не могли быть «чудесными» и «обнадеживающими». А вдруг он принимал желаемое за действительное, и ее бесстрастный тон просто-напросто умело прикрывал торжество победителя, валькирии, ступившей на грудь поверженного врага?
В приемной воцарилось напряженное молчание, которое раввин первым решился нарушить:
– Извините, если это прозвучит дерзостью… но к нам в Хонкю совершенно не доходят новости о событиях в Европе. Что касается продающихся в Концессии иностранных газет, немногие из нас могут позволить себе роскошь покупать их. Нам стало известно, что с началом войны представительство Германии приступило к изданию информационного бюллетеня. Не могли бы мы получить к нему доступ?
– Разумеется! Он же не секретный – да и представительство Рейха заинтересовано в том, чтобы здешняя публика была хорошо информирована. Особенно сейчас, когда предстоит подписание трехстороннего пакта между Римом, Берлином и Токио, который многое изменит здесь, в Шанхае. Я бы даже сказала, что перемены, по всей вероятности, будут весьма радикальными.
И она снова пристально посмотрела на Теодора Вайсберга, и снова у него возникло ощущение, что его предупреждают о чем-то тревожном, о надвигающейся беде…
Трое посланцев Хонкю молча переглянулись. Трехсторонний пакт! До сих пор можно было воображать, будто у войны в Европе и войны здесь, на Дальнем Востоке, совершенно различные цели, и они не имеют друг к другу никакого отношения. Теперь же они как бы сливались воедино, и такая война грозила пожаром планетарного масштаба.
Не дожидаясь их реакции, секретарша фон Дамбаха с напускной небрежностью добавила:
– Но это, так сказать, планы на будущее, прогнозы. Если появится новая информация, я готова поделиться ею с вами. И вообще, звоните в случае необходимости. На телефонной станции мой номер знают.
– Благодарю, вы очень милы… Откровенно говоря, мы отвыкли от такого… как бы это сказать… отношения.
Она дружелюбно улыбнулась:
– Меня не за что благодарить. Такое отношение само собой разумеется. В конце концов, мы же соотечественники!
– В конце концов… может быть. Хотя бы отчасти, – вставил мрачным тоном профессор Мендель. Он явно не был склонен к диалогу, в котором обе стороны идут на компромиссы.
Ребе Лео, наоборот, принадлежал к добросердечным и уступчивым представителям рода человеческого.
– Когда будем звонить, кого спрашивать? Ваше имя, если позволите? – осведомился он.
– Браун. Просите, чтобы вас связали с фройляйн Хильдой Браун.
29
Когда Франция и Англия одновременно объявили войну Германии, Хильда и Мадьяр были на пути в Тулон.
В этом крупном портовом городе царила всеобщая патриотическая эйфория, люди вывешивали из окон сине-бело-красные национальные флаги, словно в канун 14 июля, дня взятия Бастилии. Никто и вообразить себе не мог, что на день рождения Республики в этом году Эйфелеву башню украсит не французский триколор, а нацистский флаг со свастикой. Вместо конных гвардейцев в парадных мундирах и блестящих шлемах с плюмажами по Елисейским полям пройдет немецкая бронетанковая колонна: будничная, запыленная и забрызганная грязью, зато по-настоящему победоносная. Кому могло прийти в голову, что ровно за месяц до праздника – то есть 14 июня 1940 года – Париж окажется в руках нацистов, и что неделю спустя после падения столицы Франция подпишет унизительную капитуляцию. Германское командование постаралось придать этому подписанию символический характер: оно состоялось в Компьене, в том самом железнодорожном вагоне, в котором кайзеровская Германия подписала свою капитуляцию чуть более двух десятилетий назад!
Но все это было в будущем, и провидеть его было дано немногим. Пока же люди во все горло распевали Le jour de gloire est arrivé[35]35
«Наступил день славы…» (франц.) – строка из «Марсельезы».
[Закрыть]…
Человечество без оглядки ступило на новый виток восходящей военной спирали: невиданные успехи в создании новых видов вооружения были достигнуты при полном отсутствии новых идей, которые предотвратили бы их применение.
По улицам бодро маршировали призванные под знамена резервисты, толпы с восхищением взирали на колонны танков – гордость нации, неопровержимое свидетельство военного превосходства над тевтонами. По всем другим видам вооружений, от тяжелой артиллерии до военной авиации, Франция также превосходила Германию, так что неувядаемый оптимизм, казалось, был вполне обоснован. Патриотически настроенные содержатели бистро и кафе выставляли солдатам выпивку за счет заведения, из радиорупоров на площадях безостановочно гремели бодрые марши. Никому и в голову не могло прийти, что инертные и недальновидные штабы еще только приступают к разработке стратегии и тактики войны, словно она все еще была в отдаленном будущем. Будущее, между тем, уже наступило, захватив неподготовленную к нему Францию врасплох.
В порту Тулона царил полный хаос: стоял под погрузкой военный транспорт, направлявшийся в Северную Африку, куда следовало доставить войсковые части, технику и тягловых животных для усиления французских гарнизонов; разгружались пришедшие с Ближнего Востока британские суда; польские добровольцы и амстердамские евреи пытались попасть на любую отправлявшуюся в Англию посудину – чего бы это ни стоило. В этом светопреставлении невозможно было понять, кто, куда и почему рвется, а отыскать и заполучить свободное местечко на перегруженных пароходах было надеждой более чем наивной. Возможно, именно понимание абсурдности ситуации подсказало Хильде и Мадьяру выигрышный ход: искать решение проблемы не там, где ее искала толпа конкурентов. Покинув первозданный хаос центральных причалов, где швартовались океанские суда, они отправились на рыбацкую пристань. Невероятный французский Иштвана Келети и очаровательная, многообещающая улыбка Хильды, подкрепленные определенным количеством американских долларов, сразу же находили отклик, пробуждая чувство солидарности. А в результате рыбацкий траулер переправил их на ту сторону Средиземного моря – в Бизерту, самый северный город Туниса, да и вообще всей Африки. Обошлось и без проверки их паспортов с давно истекшими визами. Впрочем, к тому времени французскую пограничную полицию тоже больше интересовали доллары, чем какие-то визы.
Путешествие из Туниса в Египет оказалось не сложнее поездки в парижском метро в часы пик: вдоль северного побережья Африки сновало бесчисленное множество рыбацких шаланд, ловивших сардины, а также перевозивших контрабанду парусных лодок. За умеренную плату и те, и другие охотно принимали на борт пару пассажиров, опять же, не проявляя ни малейшего интереса к таким скучным подробностям, как документы и национальность. Как английские, так и французские колониальные власти были по горло заняты совершенно другими проблемами, не имевшими ничего общего с перемещенными лицами, дезертирами и беспошлинным трафиком алжирских сигарет и крепчайшей марокканской анисовки «арак».
В ночных заведениях Александрии их принимали за богатую супружескую пару. Завсегдатаи этих заведений – английские офицеры со своими пассиями – бросали на них недоуменные взгляды. Что могло связывать костлявого и вечно подшофе кавалера с его прелестной спутницей?
«Живая Нефертити с мумией Эхнатона!» – подытожил светское общественное мнение капитан пассажирского лайнера под панамским флагом «Асунсьон II» Хавьер да Сильва. Бонвиван весьма зрелого возраста, капитан подошел к их столику, представился по всем правилам этикета и, заказав бытылку джина, попросил разрешения присоединиться к ним. Уже после первого дружеского тоста стало ясно, что на небо в очередной раз выкатилась счастливая звезда Хильды: через два дня «Асунсьон II» снимался с якоря и через Суэцкий канал, Красное море и Персидский залив направлялся на Дальний Восток, где, зайдя в порты Макао, Сингапура и Манилы, должен был завершить свое плавание в открытом городе их мечты – Шанхае!
На сегодняшний день Хильда и Мадьяр были если не богатыми, то, во всяком случае, хорошо обеспеченными путешественниками: подаренное доктором Хироси Окура ожерелье из розового жемчуга удалось выгодно продать солидному ювелирному магазину на рю де Риволи, и это позволило им занять две каюты в первом классе, достойные живой Нефертити и ожившей мумии фараона Эхнатона. Конечно, впереди их ждала черная дыра неизвестности, так что подобная трата выглядела весьма легкомысленно. Они, однако, рассудили, что их новому знакомцу капитану да Сильве ни к чему знать их подлинное положение неимущих беженцев.