Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 47 страниц)
– Вот и я спрашиваю о том же. Давай, рассказывай.
Она задумывается, закуривает сигарету, затягивается, разгоняет дым рукой и только тогда говорит:
– С какого конца начать?
– С левого, – подсказываю я.
– А именно?
– Почему ты вернулась из Франции?
– Не возвращалась я ниоткуда. И перестань об этом спрашивать! – резко заявляет она.
Понимаю, что тема «Франция» для меня табу. Не могу понять почему, но даже не пытаюсь гадать. Поэтому дружелюбно соглашаюсь:
– Хорошо, не надо, раз не хочешь об этом. Давай дальше.
– Дальше нет ничего, просто живу. Учу детей играть на фортепьяно в музыкальной школе – там, наверху, в Старом городе.
– Супруг? Дети?
Равнодушно пожимает плечами.
– Ничего особенного. Замужем, детей нет, так сложились обстоятельства. На этом твои вопросы исчерпаны?
– Еще нет. Твоя мама – великолепная, ослепительная Мари Вартанян? Отец?
– Их давно нет. Очень давно. Ты был влюблен в мою мать, правда?
– Глупости, я был совсем ребенком.
– Не совсем так.
– В таком случае я был влюблен в тебя.
– Так думаешь ты. Я просто была ее заместителем – более доступный и уменьшенный вариант матери. Ма.
– А ты запомнила мою лекцию.
– Не так уж трудно запомнить пять замысловатых туманных фраз.
– Спасибо, очень мило с твоей стороны.
– Ничего, не обижайся. У нас сейчас модно быть замысловатым и туманным. Звучит гордо. А теперь твоя очередь.
– Как тебе сказать… У меня не все так просто.
– А почему ты думаешь, что у меня именно так?
– Я так не думаю, но не знаю, откуда начать…
– Начинай и ты слева…
– Слева, да… В Израиле мы читаем справа налево, но все равно. У меня были жена и дочь. Шесть лет назад. Она была известным биохимиком, моя жена. Из венгерских переселенцев. Клаудия Якобович. Не захотела стать Коэн. Дочке Лее было шесть лет, когда на автостанции в Яффе взорвалась бомба. Ее просто положили в авоську. Я отлучился на минутку – купить газету. Всего лишь на минутку, тогда все и случилось. Вот так-то. Банальные будни Израиля.
Перед моим внутренним взором, как молния, мелькнула хаотическая картина террористического акта: дым, крики, разорванные тела, вой сирен. Может, это нелепо, но в памяти всплыло воспоминание о раненой собаке, которая крутилась на месте, словно пытаясь укусить себя за хвост.
Аракси растерянно смотрит на меня, словно в эту минуту на нас обрушился минарет, потом нерешительно кладет свою руку поверх моей. Ее ладонь неестественно холодная – вероятно, из-за кусочка льда в бокале.
– Извини, Берто. Я не знала, правда… Очень сожалею. Как вы там все это переносите? Эту бесконечную войну, интифаду, бомбы…
– Как в других широтах другие люди переносят свои беды. Привыкли. Маленькая, но бесконечная война превратилась в будни, быт.
Она задумчиво роняет:
– Все наши несчастья от того, что мы привыкаем и смиряемся с происходящим… С каждой бедой, когда она утверждается в качестве неизбежного, данного нам Богом спутника. Что-то вроде природного явления – тайфуна или наводнения, которые не зависят от нашей воли. Тогда зло становится привычным и удобным, как старые шлепанцы.
– Не знаю, но, может быть, именно из-за такого врожденного конформизма человечество и сохранилось. В отличие от бескомпромиссных динозавров, которые не захотели приспособиться и потому исчезли.
– Так им и надо. А сейчас?
– Сейчас я просто скитаюсь. Без определенного направления и амбиций. Живу преимущественно в самолетах, сегодняшним днем, между тремя университетами. Жизнь соткана из кратких дружеских встреч и долгих вечеров у телевизора. Очень редко бываю дома, если то жилище вообще можно назвать домом, чаще – в университетских однокомнатных номерах для приезжих преподавателей, из которых не выветривается стойкий запах вонючих английских сигар. Будь у меня склонности и таланты моего деда Гуляки, я, по крайней мере, стал бы добропорядочным алкоголиком.
– Еще не поздно.
– Разумеется. Опозориться никогда не поздно!
– Особенно в Болгарии, где именно это и происходит с каждым поколением…
– В каком смысле?
– В смысле позора.
Аракси произносит эти слова резко, не задумываясь, но словно в смущении, нервно смотрит на наручные часы и быстро встает. Я успеваю заметить часы у нее на запястье – мужские, марка выписана славянскими буквами, наверно, русского производства.
– Извини. Мне нужно идти, я не предупредила домашних. Кроме того, завтра у меня ранние уроки. Зайди после пяти в музыкальную школу, фортепианный класс…
Разочарованно говорю:
– Значит, мы не поужинаем вместе?
– Не сегодня. В другой раз.
– Другой раз может снова случиться через тысячу лет.
– Другой раз будет завтра, в понедельник.
12
Понедельник, незадолго до конца света
Обычно понедельники для деда были плохими днями, так как неделя начиналась с чистого листа, иначе говоря – без гроша в кармане. А деньги были нужны не только для пропитания, то есть для бабушкиных баклажанов или турецкого гороха – нута, los garbanzos – как воспоминания о мавританской Испании, но, главным образом, из-за необходимости безотлагательного приобретения того, что дед называл одним словом: «материал» – цинковой, железной и медной жести, олова, соляной кислоты и прочего, без чего нельзя было вершить его работу жестянщика. Гуляка всегда умел найти выход из такого отчаянного положения, но дверь, через которую нужно было протиснуться, зачастую бывала столь узкой, что приходилось пролезать боком, выставляя одно плечо вперед. А золотой ключик, который открывал эту дверь, назывался «задатком».
Скажем, получал он задаток от больницы на замену прохудившихся цинковых обшивок. На эти деньги покупал материал, чтобы закончить крышу налогового управления, задаток от которого уже был потрачен на незаконченный купол церкви в селе Цалапица. Его дед мог бы покрыть вовремя, получи он обещанный мэрией аванс на ремонт городской библиотеки…
Такая вот цепная реакция и переплетение задатков в один прекрасный день вдруг заканчивались и, к удивлению самого деда, все заказы оказывались выполненными честно и почти в срок.
Единственной неприятной подробностью, бросавшей мрачную тень на дедушкин триумф в подобные звездные мгновенья, было то, что, сдавая отлично сделанную работу, он не получал ни гроша, поскольку заранее съедал, а точнее – пропивал свое вознаграждение. Здесь мы не станем упоминать о древней библейской традиции, повелевающей при успешном завершении любой работы или сделки резать ритуальное животное и орошать его кровью песок пустыни. Как известно, только в экстремальных случаях в глубокой древности жертвенный агнец произвольно заменялся собственным сыном, Авраамовым или Божьим, в знак верности, искупления и благодарности всемогущему милостивому Творцу.
На балканских широтах такой жертвенный акт носит турецкое название «курбан», а в более прозаических обстоятельствах – это обычный выпивон. В случае же с моим дедом роль жертвенного ритуала играли всенародные гулянья в какой-нибудь корчме, во время которых вместо крови, как повелевает древняя каноническая традиция, пустые желудки орошались ведром анисовки и десятью библейскими батами[17]17
Бат – древнееврейская мера жидкости, равная 1,229 л.
[Закрыть] дешевого вина. Разумеется, все это происходило под зажигательную музыку неистового Мануша Алиева, который, не переставая играть, мог сам без особых затруднений выпить вина на два задатка.
Помнится, и тот понедельник начался драматически: дед настоятельно требовал нового задатка, чтобы закончить прохудившуюся крышу школы при синагоге Бейт-а-Мидраш, которая служила также местом встреч и сакральных толкований Торы, в большинстве случаев плавно перетекавших в пустую болтовню и старческие сплетни. А его вроде бы верный друг и спутник на тернистом жизненном пути, раввин Менаше Леви, категорически отказывался выдать ему даже грош, пока работа не будет окончательно закончена.
Это и стало поводом для утреннего скандала в понедельник, после того как накануне вечером они в обнимку пели в корчме, что напротив старой турецкой бани, арию «Помнишь ли ты…» из оперетты «Сильва».
В каких только грехах ни обвиняли они друг друга – от скаредности или, наоборот, транжирства до двуличия и предательства, причем следует признать, что право было на стороне раввина. Тем более что дед заранее подлил масла в огонь, опрокинув утром на скорую руку и на пустой желудок сто граммов анисовки, не закусывая.
Распря достигла своего апогея, когда ребе Менаше Леви, возмущенный до глубины души, рискуя получить апоплексический удар, швырнул свою ритуальную раввинскую шапочку из черного бархата на пыльную мостовую перед синагогой, что побудило и моего деда поступить так же с его замусоленной старой кепкой. Тогда раввин совершил непростительный в своем легкомыслии поступок: в ответ на вопрос Гуляки, выбивавшего о колено пыль из своей кепки, даст ли он в конце концов задаток или нет, прокричал во всеуслышание на «ладино»:
– Que me besas el culo!
Такие слова неприлично переводить в присутствии духовного лица, но, поскольку их произнес сам раввин, они означают, ни много ни мало, как «Поцелуй меня в задницу!»
Гуляка, который к тому времени уже был готов мирно ретироваться, остановился как вкопанный. Постояв так довольно долго, он вернулся, спокойно расстегнул ширинку на брюках и молча помочился на синагогальную стену. Этот кощунственный поступок можно сравнить только с поруганием еврейских храмов фанатичными оборванцами, приверженцами великого инквизитора Торквемады.
Раввин смотрел на него, оцепенев от ужаса, пока мой дед не кончил. Потом Гуляка застегнул штаны и, подхватив лестницу и сундучок с инструментами, исполненный достоинства удалился с поля боя.
Прошло немного времени, и перед синагогой собралась небольшая толпа возмущенных евреев из окрестных магазинчиков, мастерских и торговых лавок. Я издали наблюдал, как раввин то молитвенно простирал руки к небу, то указывал на темный мокрый треугольник на побеленной стене синагоги, призывая богобоязненное еврейство и мировую совесть поставить на место этого безбожника и пьяницу.
Дед, который беззвучно давился от смеха за углом, отмщенный и довольный, подтолкнул меня к собравшимся с поручением, о котором я до сих пор вспоминаю с гордостью.
С ранцем за спиной я пробился сквозь толпу и почтительно поцеловал десницу изумленному ребе Леви. Поцеловал ее еще раз, прежде чем изречь:
– Доброе утро, ребе! Меня послал дедушка Аврам. Он просил передать, что тебе не следовало строить синагогу на пути у дедушкиной…
Раввин наклонился ко мне, подставив ухо, поскольку не расслышал последнее слово, которое я смущенно проглотил.
– Чего?
Для наглядности я приложил ладонь к нужному месту между ног, набрался смелости и громко повторил:
– Тебе не следовало строить синагогу на пути у дедушкиной пиписьки!
Оплеуха, незамедлительно последовавшая за этим, на этот раз не была символической, отчего мои очки, как и в других подобных случаях, повисли на одном ухе. Но, признаться, я испытал удовлетворение и даже гордость от того, что моя самоотверженность, этот огненный меч дедушкиной мести, не была напрасной, ибо негодование добрых евреев в тот же миг испарилось, перейдя в смех, а если поточнее, – во всеобщий хохот. Это вынудило возмущенного до самых глубин своей покладистой души раввина Менаше Леви сердито удалиться в синагогу, захлопнув за собой двери Божьей всеблагости.
В это время началась перебранка у православной церкви Святого Георгия Победоносца, где вот уже третью неделю была снята вся жестяная обшивка над главным входом без особой надежды на то, что когда-то она будет заменена новой.
Сущая правда, что и поп Исай, впавший в бешенство подобно своему иудейскому коллеге, сердито поверг свою камилавку в пыль. История грозила повториться, но Гуляка, который уже стал расстегивать штаны, вдруг раздумал, махнул рукой и ушел восвояси. Батюшка Исай проводил его анафемой, подняв крест над головой, – страшный и богоподобный, как сам патриарх Евфимий.
Прошло еще немного времени, и жители нашего квартала смогли увидеть, как дед сердито плюет на этот раз в сторону минарета. Тем самым он выражал не столько свое презрение к Аллаху, поскольку вообще не верил ни в какого бога, сколько к его служителю, Ибрагиму-ходже, который отличался той же возмутительной скупостью, какая отравляла Гуляке жизнь каждый понедельник.
Здесь надо отметить, что обход с целью получения задатка всегда начинался с трех Божьих служителей. Это и понятно, ибо они как друзья были деду ближе всего по душе, кроме того, имели доступ к церковной, синагогальной и мечетской кассам. Такой была дедова теория дружбы и верности, которая нередко подвергалась тяжким испытаниям.
Гуляка и на этот раз собирался подхватить свою лестницу, но мулла, обладающий более практичным умом, чем его соратники, опередил его и дернул лестницу к себе, даже обхватил ее двумя руками. Столь тесная привязанность Ибрагима-ходжи к лестнице означала, что у деда отнимали важное средство производства и пропитания, когда дело касалось крыш и куполов. Таким образом, ему ничего не оставалось, кроме как дать согласие сначала заняться ремонтными проблемами ислама. Однако уже через минуту к борьбе за лестницу присоединились прибежавшие батюшка Исай и ребе Леви. Каждый встал на защиту своих прав и приоритетов. Такое противоборство закадычных прежде друзей и в самом прямом смысле коллег донельзя обострило обстановку.
Следует добавить, что Гуляка благоразумно сбежал с поля боя за лестницу, оставив заинтересованные стороны сводить счеты друг с другом. И трое Божьих служителей – символ этнического равновесия и вселенский пример религиозной терпимости в пловдивском квартале Орта-Мезар, невзирая на зевак, пинали друг друга ногами, плевались и каждый тянул лестницу к своему храму. А дед, прислонясь к ограде напротив, лишь посвистывал, накручивая на палец цепочку с ключом от замка на двери своей мастерской, – сначала крутил налево, потом направо и наоборот. Стоя рядом с ним, я испытывал истинное удовольствие от разразившейся религиозной войны, которая – я это хорошо знал! – закончится, как всегда, в кофейне Шукри-албанца близ Четвергового базара перемирием, которое будет подкреплено густым сладким кофе по-турецки и ложечкой варенья в запотевшем стакане холодной воды. Что касается меня, то я был уверен, что, без всякого сомнения, схлопочу замечание за то, что прогулял первый урок, за чем последует традиционная преисполненная уважения записка от деда моему классному руководителю Стойчеву, написанная на листке, вырванном из моей тетрадки, с витиеватой подписью, достойной самого лорда Дизраэли, о том, что я отсутствовал по уважительным семейным причинам.
Господин Стойчев, исполненный сочувствия к идеям и судьбе моих родителей, как всегда сочтет прогул уважительным.
Однако всякому удовольствию приходит конец, да и Божьи милость и терпение не безграничны, особенно когда речь идет об Иегове, значительно более нервном и мстительном, чем его сын.
Видимо, по той же самой причине, из-за которой я столь внезапно и подло спрятался под ветками церковной смоковницы во время нашей «свадьбы» с Аракси Вартанян, мой дед вдруг подхватил сундучок с инструментами и в мгновение ока испарился, бросив лестницу на произвол трех религиозных стихий. В данном случае Гуляка уносил ноги от моей бабушки Мазаль, которая – грозная и неудержимая, как гневное маккавеево воинство – направлялась к нам, дабы свершить правосудие.
С целью максимальной достоверности мы должны признать, что бессильны передать в их первозданном виде те слова, которые затем обрушились на всех героев этого случая. Ибо наречие, которым сеньора Мазаль пользовалась при подобных межэтнических контактах, являло собой неописуемую смесь из славянских эвфемизмов с испанскими окончаниями и наоборот, а также разного рода архаизмов на иврите с искусно имплантированными турецкими ругательствами. При этом женский род упорно смешивался с мужским, и все это языковое меню было обильно полито соусом «ладино».
Короче говоря, не стоит даже пытаться передать литературным подстрочником непостижимую лингвистическую пестроту, вообще столь характерную для старых женщин нашего квартала, не только евреек, но и турчанок, албанок, цыганок и, особенно, армянок. Поэтому мы упомянем лишь чаще всего звучавшие слова – борачонес и эскалера, с которыми перемежалось и турецкое женское имя Зульфия.
Итак, стоило моей бабушке приблизиться к троим не на шутку разъяренным духовным лицам, которых она тут же бестактно во всеуслышание объявила старыми пьяницами и развратниками, как кровопролитие мгновенно прекратилось. А поскольку «эскалера» означало лестница, дерущиеся молча малодушно положили ее к ногам моей бабушки – в знак перемирия или даже капитуляции.
А минутой позже бабушка схватила меня двумя пальцами за ухо и почти подняла в воздух.
– А ты, порке не есть в эскуеле, шалопай-олу-шалопай?
Речь шла о школе, и никакие уловки тут не годились, поскольку урок географии давно уже был в разгаре. Я виновато пробормотал:
– Гран папа сказал…
– Ай сектир – к чертям собачим и гран папа, и церкова, и синагога и мечит! Марш в эскуеле и поклон сеньору Стойчеву!
«Сеньор» Стойчев, как я уже пояснил, был нашим классным руководителем. Я шустро увернулся от бабушкиного подзатыльника и помчался в школу. На спине у меня подпрыгивал школьный ранец из картона, на котором красовалась назидательная во всех отношениях надпись: Кто учится, у того все получится.
13
Новая неделя часто начиналась для деда таким вот образом. Да, друзья мои, прямо скажем, плохо она начиналась – скандалами и религиозными междоусобицами, которые посторонний и непосвященный наблюдатель мог бы счесть чуть ли не предвестником этнического противостояния или даже грядущих кровопролитий. Но в той атмосфере добрососедства, которая властвовала над кварталом Среднее Кладбище, об этом не могло быть и речи: стоило раскаленному солнцу погрузиться в рисовые поля, а первому ветерку, напоенному летним ароматом сена и разогретой зноем земли, подуть с полей, как все трое духовных предводителей, отслужив каждый свою вечерню, важно ступая, отправлялись в трактир, что напротив турецкой бани. Там их уже поджидал мой дед, заранее заказав шкалики анисовой водки и закуску – коричневые запеченные яйца, как будто нынешним ранним утром ничего не случилось.
Что происходило далее, вам уже известно, так как все задокументировано господином Костасом Пападопулосом.
Если таким было начало недели, то ее конец выглядел совсем по-другому. Возьмем, к примеру, четверг – уже после того, как домохозяйки накупили всякой всячины на большом еженедельном базаре, а сам базар, усталый и пресытившийся разговорами, торгами и попытками надуть друг друга, лениво свертывал свои паруса до следующего четверга.
Тогда в старый хамам, то есть турецкую баню, первым делом отправлялись, постукивая туфлями на деревянной подошве без задников, стройные замужние турчанки. Потому как завтра наступала пятница, священный, как уже было сказано, день для мусульман, и турчанкам надлежало встретить его чистыми и благоухающими.
Под виноградной лозой во дворе трактира занимали позиции наиболее ревностные и авторитетные ценители, которые со знанием дела потягивали из шкаликов анисовку, причмокивая и обмениваясь тихими комментариями. Излишне говорить, что там восседали и трое духовных предводителей нашего квартала. Дед прибегал позднее – все еще в рабочей одежде, испачканный ржавчиной и сажей.
…В тот четверг он залез на крышу синагогального квартального парламента Бейт-а-Мидраша, Дома собраний, который можно сравнить по болтливости, но не по мудрости, с вавилонским синедрионом. Дед перекладывал там черепицу, постукивая деревянным молотком по новенькой обшивке. Он, прощенный, уже вернулся в лоно Израилево, после того, как заключил вечный и нерушимый мир с раввином, – возможно, уже сотый по счету вечный и нерушимый мир! И добрый ребе Менаше Леви дал ему задаток взамен контрибуций, полагающихся за нанесенные обиды и упущенную выгоду. Я сообщил деду, предварительно оглядевшись по сторонам, нет ли поблизости бабушки Мазаль:
– Выходят! Скорее, деда, турчанки выходят!
Мне поручалось наблюдать за маленькой площадью перед турецкой баней. Эта миссия была строго секретной, поэтому, когда Гуляка прибежал и, запыхавшись, подсел к духовным лицам, он повернулся к трактирщику Пешо и молча показал четыре пальца на правой руке и один на левой. Это означало четыре анисовки и один лимонад. Лимонад, конечно, предназначался мне в награду за усердие.
Турчанки выходили, постукивая туфлями на деревянной подошве, с узелками подмышкой, все в черных балахонах над пестрыми шароварами. Их лица были открыты или спрятаны под чадрой, более зажиточные держали в руках черные, огромные, как купол мечети, зонты.
Последней, всегда отдельно от всех, шла, бросая тайные взгляды в сторону трактира, вдова Зульфия-ханум, бело-розовая, с пышной грудью. В такой момент все четверо тяжело вздыхали, а Ибрагим-ходжа со стоном выдыхал ностальгическое «Машалла!», что было высшей степенью одобрения.
Пятница была днем евреек, чтобы они могли встретить чистыми и пречистыми святой шабатный вечер. Они тоже выходили из бани группами, зарумянившиеся и распаренные, как свежеиспеченные булки, а из трактира в этот момент обязательно неслось – порой на испанском, либо на турецком – что-то соленое и не совсем приличное, или, наоборот, одобрительное пощелкивание языком. Еврейки, вроде бы, не обращали ни на что внимания, но переглядывались и хохотали. Судя по всему, это доставляло им удовольствие. Так уж они устроены – им неведомы аскетизм и целомудрие.
Если уж быть предельно честным, то нужно сказать, что на боевом смотре еврейских подразделений дед всегда отсутствовал. Точная причина этого нам неизвестна, но все духовные пастыри и его вроде как верные друзья, в один голос утверждали, что он боялся ненароком встретиться глазами с собственной супругой и моей бабушкой Мазаль. И это выглядело весьма правдоподобно.
В субботу наступала очередь христианок, ибо, как известно, седьмой день недели, воскресенье, – их выходной день. Мы, ребятня, околачивались после уроков на площади и глазели на выходящих из бани женщин.
– О-го-го, какие титьки! – со знанием дела заметил Митко, сын нашего классного руководителя Стойчева.
В нашем классе Митко слыл наибольшим знатоком в этой специфической области, но на этот раз он тут же испуганно умолк, потому что, к несчастью, именно в этот момент над ним угрожающе нависла фигура его отца, учителя Стойчева.
Он был очень худым, наш классный наставник Стойчев, большеглазым, с нездоровым блеском в глазах, какой бывает у больных туберкулезом, с прямыми непокорными волосами, которые он постоянно отбрасывал со лба. Всем своим видом он напоминал средневекового еретика или экзальтированного анархиста. Последнее могло оказаться правдой – поговаривали, что он сидел в тюрьме из-за какой-то бомбы, которую в молодые годы собирался бросить в царя, когда тот проезжал через Пловдив на пути в свою деревенскую резиденцию. От смертного приговора его тогда спасло лишь то, что он был несовершеннолетним, а самодельная бомба, изготовленная из консервной банки, в лучшем случае могла распугать квартальных воробьев.
Увидев его, мы дружно поздоровались:
– Добрый день, господин Стойчев!
Хотя война уже осталась в прошлом, люди все еще обсуждали подвиги болгарской армии в битвах против фрицев в Югославии и Венгрии, гордясь ими. У нас была новая власть, но далеко не все легко привыкали к революционным переменам в гражданском церемониале. Стойчев мягко поправил нас, отбрасывая пятерней волосы:
– Товарищ Стойчев! Товарищ, а не господин… – А потом строго приказал сыну: – А ты, марш домой!
Митко скорчил было гримасу – очевидная, но безуспешная попытка с достоинством выйти из положения и обратить все в шутку, однако ему пришлось удалиться.
Учитель вежливо кивнул сидевшим под виноградной лозой духовным лицам, и те с уважением ответили на его приветствие:
– Ош гелдин, учитель.
– Ош булдук.
– Здравствуйте, учитель.
В это время из бани стали выходить христианки. Их мокрые волосы были покрыты специальными банными сеточками. Те, кто помоложе, были в белых широкополых шляпах, а некоторые даже с пестрыми зонтиками от жаркого пловдивского солнца.
Я радостно взмахнул рукой, увидев мою милую подружку Аракси вместе с ее мамой Мари Вартанян, но они меня не заметили. Мадам Вартанян остановилась и приветливо кивнула учителю Стойчеву. Он также ей ответил чуть заметным кивком. Как мне показалось, его бледное лицо экзальтированного проповедника слегка порозовело, и он смущенно отбросил волосы со лба.
Красивая армянка задержалась взглядом на учителе на долю секунды дольше, чем позволяли правила приличия, всего на одну маленькую, незаметную, но очень важную частицу секунды, потом взяла Аракси за руку и направилась к ожидавшей их пролетке, из которой вышел господин Вартанян в белом чесучовом костюме и широкополой панаме. Он подал руку жене, чтобы помочь ей взобраться, госпожа Вартанян поставила ногу на ступеньку, но, прежде чем подняться, обернулась и снова посмотрела на учителя.
Лошади гордо тронулись с места, копыта громко зацокали по булыжной мостовой, высекая искры. Пролетка проехала мимо, но седоки меня опять не заметили. Я почувствовал, что в груди екнуло и в животе стало холодно. Сердце словно перестало биться. Тогда я еще не знал, что это странное и довольно неприятное чувство называется ревностью.
…Это происходило в те допотопные времена, когда женщины квартала Среднее Кладбище раз в неделю ходили в старую турецкую баню – хамам, в сводах которой были проделаны застекленные круглые, как рыбий глаз, отверстия, сквозь которые струился тусклый, дрожащий из-за клубов пара свет.
Мужчины же ходили в баню в воскресенье. Это были самые сладостные воскресные дополуденные часы. Дед брал меня с собой, нанимал для нас банщика – громадного, толстого, как евнух, татарина. И за то, что тот разминал и растирал нас, давал ему щедрые чаевые, словно был не жестянщиком из мастерской у Деревянного моста, а владельцем караван-сарая и, по крайней мере, ста верблюдов.
После бани мы долго отдыхали в прохладном помещении, чистые и расслабленные до изнеможения. Завернувшись в простыни, мы сидели под стеклянными глазницами бани, которыми она умильно вглядывалась в бесконечные синие просторы Аллаха. Я грыз нанизанный на палочку рахат-локум, а дед рассказывал мне о своих жутких приключениях во время перехода на слонах через Альпы, когда его первым помощником и правой рукой был некий Ганнибал.
14
Иоганн Себастьян Бах. Токката и фуга
Музыкальное училище находится в районе Треххолмия – в том месте, где, словно гигантские гранитные волны, плавно вздымаются, переходя друг в друга, три холма, появившиеся в результате доисторического тектонического цунами. На этих холмах построена самая древняя часть города, названная римлянами Тримонциумом.
Стою наверху Античного амфитеатра, прямо под школой. Это огромная мраморная яма, обрамленная стертыми на протяжении веков сиденьями. Говорят, что в свое время археологи обнаружили здесь надпись, выбитую в камне, гласящую, что в III веке на этой сцене в последний раз была сыграна трагедия «Медея». Неизвестно, почему это был заключительный спектакль. Жалко. Всегда жалко, когда вынужден прекратить спектакли какой-то театр. Или цирк. Или когда какой-то живущий впроголодь актер должен оставить сцену, чтобы продавать попкорн. Может, труппа была распущена или же старейшины полиса пожелали смотреть спектакли повеселее. Или с северо-запада, со стороны непроглядных лесов и болот, сюда хлынули варварские славянские племена, которых мало волновала трагедия Медеи из Колхиды, погубившей из ревности соперницу и двух своих детей.
Наверно, мы никогда не узнаем истину. Но в любом случае, актеры – племя упрямое и тщеславное: прежде чем заняться торговлей античным попкорном, здешние оставили надпись на камне, чтобы потомки знали и помнили, что они были. И играли. И не какую-нибудь чушь, а «Медею».
Внизу неслышный и нескончаемый поток автомобилей ныряет в тоннель, пробитый в скалах под амфитеатром, а к югу, прямо за останками эллинской колоннады, синеет могучий массив Родопских гор. Часовая башня, построенная в древние османские времена на противоположном гранитном холме, стоит и поныне, а холм, хоть и носит по-прежнему турецкое название Сахат-тепе, сейчас утыкан уродливыми телевизионными ретрансляторами. К острым скалам под башней прилепилось красное здание театра, а дальше раскинулось море домов, церковных колоколен и бесконечных крыш, поверх которых виднеется вершина следующего холма с огромной каменной фигурой советского солдата на вечном посту. Все это придает необыкновенному и, вероятно, единственному в своем роде древнему городу почти театральную, надуманную декоративность.
Со стороны училища доносятся чуть слышные музыкальные этюды в исполнении скрипки и фортепиано, над которыми, время от времени, взмывают игривые трели флейты.
Тихонько открываю дверь зала и вижу Аракси, склонившуюся над черным блестящим роялем «Петрофф». Она внимательно следит за пальцами своей ученицы, прерывает ее, заставляет повторить пассаж, потом одной рукой наигрывает его сама – с легкостью опытного педагога, способного быстро набросать перед своим учеником примерный рисунок желанной картины.
Она рассеянно поворачивает голову в мою сторону, но проходит еще немного времени, прежде чем, встрепенувшись, осознает, кто этот человек в роговых очках, с небрежно переброшенным через руку плащом, прислонившийся к стене у двери.
– Хорошо, Надя. Очень хорошо… Ты свободна, но обязательно поупражняйся дома. Хочу, чтобы ты знала этюд назубок, ясно? И завтра снова в пять.
Ученица собирает ноты, послушно кивает и, прежде чем выйти, бросает на меня любопытный взгляд. Аракси молча протягивает мне руку, не выражая ни радости, ни досады. Словно мы каждый день совершаем этот банальный ритуал, повторяющийся уже сотню лет.
– Думала, ты придешь попозже. Ну что, пошли?
– Как скажешь.
Мы спускаемся по крутым ступеням Античного театра, словно предназначенным для великанов, и мне приходится поддерживать ее. Рука у нее снова холодная – даже без вчерашнего «кампари».
Садимся на отполированный, изъеденный временем мрамор и молчим.
Там, внизу, на сцене, где семнадцать веков назад Медея в бессильной ярости рвала на себе хитон, сейчас сценические работники устанавливают декорации к «Аиде». Звук молотка явно достигает до нас с опозданием – какой-то глухой и далекий автомобильный поток бесшумно вливается в тоннель – все звуки словно проходят сквозь вату.