Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 47 страниц)
Пока Алипи щедро брызгал из пульверизатора, дед двумя пальцами пытался выудить из кармашка жилета деньги. Но стоило цирюльнику прекратить манипуляцию с одеколоном, как дед, очевидно раздумав, небрежно бросил:
– Знаешь что, Алипи, запиши-ка их на мой счет. На той неделе я с тобой рассчитаюсь за все разом.
– Как скажешь, Аврам.
Не думаю, чтобы Алипи был в восторге от внезапной идеи Гуляки отложить оплату, но не стал сердиться, ведь у нас каждый старался войти в положение другого, и услуга в кредит входила в неписаный кодекс добрососедства в квартале Среднее Кладбище. Цирюльник, несмотря на разочарование, даже почистил щеткой дедов пиджак, за что дед дал несколько стотинок чаевых, но не ему, а подмастерью. Может быть, за старание, с которым тот осваивал игру на мандолине, тонкое искусство венецианских гондольеров и подручных в пловдивских цирюльнях.
– Ну, бывайте здоровы!
Гуляка раздвинул камышовую шторку и… наткнулся на меня.
– А ты что тут делаешь?
– Да вот, смотрю на пиявок.
– Марш домой. Нашел на что смотреть!
– А ты куда?
– Не твоего ума дело!
– Ах, так? – не без желчи в голосе сказал я и вызывающе добавил: – А что мне сказать гран мама?
Дед сердито ответил:
– Если «этой» очень уж хочется знать, скажи, что я у Далай-ламы!
– Это еще кто?
– Коллега. Жестянщик из верхнего квартала. Давай, быстро домой!
Я покорно поплелся восвояси. Но как только завернул за угол, осторожно выглянул на площадь и увидел, что дед входит в бакалейную лавку.
Спустя какое-то время он вышел оттуда, придерживая рукой оттопыренный на груди пиджак, – явно, там было что-то, не предназначенное для чужих глаз – и куда-то направился. Шел крадучись, стараясь ни с кем не встретиться.
К тому времени уже стемнело, и притихшие улочки освещались лишь светом, струившимся из вечерних окон. Уличные фонари не горели, что часто случалось в нашем квартале, и я спокойно мог следить за дедом издалека, плотно прижимаясь к стенам домов.
Дед снова юркнул в уже непроглядную щель между домами и остановился у каменной ограды вдовьего сада. Сквозь ветви смоковниц и гранатов процеживался теплый оранжевый свет одинокого окошка, словно это была дверь, ведущая к неизведанным райским наслаждениям.
Затем хлопнула калитка, ведущая в задний двор, и спустя мгновение дедова тень мелькнула в густой листве возле колодца. Я подождал, пока он не растворится в темноте, спрыгнул с ограды и тихонько стал подкрадываться к белому дому Зульфии.
Вот он снова вынырнул из кромешной тьмы и медленно стал подниматься по крутой деревянной лестнице, ступеньки которой предательски скрипели под ногами. Шаг за шагом, ступенька за ступенькой по скрипучей небесной лестнице, ведущей прямо в рай!
Я же остался внизу, спрятавшись в тени деревьев. Гуляка остановился перед дверью, из-под которой пробивалась полоска света. Прислушался: внутри слышалось тихое, нежное бренчанье саза – что-то вроде восточной лютни, а Зульфия грудным голосом напевала турецкую песню. Дед постучался и тихо позвал:
– Зульфия! Зульфия-ханум!
Подождав немного, снова тихонько постучал, саз смолк и до меня долетел голос вдовы:
– Буюрун, Аврам! Заходи! – наверно, это означало «Добро пожаловать, Аврам!»
Стоило Гуляке открыть дверь, как на него выплеснулся оранжевый поток света. Тогда он и вправду показался мне красивым, мой дедушка, – с величественной осанкой библейского патриарха.
Я увидел, как он двинулся вперед кокетливой, танцующей походкой старого ловеласа, с бутылкой анисовки в одной руке и кульком с засахаренным миндалем – в другой. На пороге немного замешкался – я хорошо видел его лицо, озаренное улыбкой, излучавшей вселенское нетерпение любви.
Затем улыбка медленно погасла.
Ибо внутри, как раз напротив двери, на узком диване у стены, покрытом пестрой накидкой, сидели батюшка Исай, ребе Менаше Леви и Ибрагим-ходжа. На низеньком турецком круглом столике из кованой меди перед каждым стояла бутылка анисовой водки. И нетрудно было догадаться, что в трех кулечках рядом с анисовкой не могло быть ничего иного, кроме засахаренного миндаля.
Дед замер от неожиданности, не решаясь переступить порог и закрыть дверь, все еще не осознавая в полной мере крушения своих самых сокровенных надежд.
Первым засмеялся раввин Менаше, за ним захохотали поп и ходжа, а над всеми вспорхнул, как голубь, веселый звонкий смех вдовушки Зульфии.
И только тогда рассмеялся и Гуляка, сначала неохотно, но потом все искреннее, и смех его нарастал, переходя в мощное крещендо, пока не превратился в гомерический хохот, который, наверно, мог бы разбудить квартал Среднее Кладбище вместе с его мертвецами. Зульфия быстро втянула в комнату за лацканы пиджака заливающегося смехом Гуляку и, вскользь оглядев окрестности, захлопнула за ним дверь.
Во дворе снова стало темно.
Тут я мог бы прекратить свою недостойную деятельность соглядатая, побежать и рассказать бабушке Мазаль всю горькую правду о вечернем свидании ее супруга с Далай-ламой.
Мог бы, но не сделал этого. И вовсе не из моральных соображений, а из любопытства, которое пересилило чувства долга. Уж не знаю, какой дьявол нашептал мне эту идею, но я вскарабкался по одной из толстых подпор, поддерживающих виноградную лозу, и пополз по ненадежной сетке – переплетению горизонтальных прутьев с проволокой. Я пробирался среди листьев и гроздьев винограда в темноте, вися в пространстве между землей и звездным небом, причем то рука, то нога проваливалась в пустоты этого пространства. Так продолжалось до тех пор, пока я не прижался лицом к небольшому полуоткрытому окошку.
Внутри святые отцы и мой дед Гуляка, удобно расположившись на диванчике, блаженно прикладывались к белой анисовке, а Зульфия пела теплым грудным голосом, аккомпанируя себе на сазе.
Я увидел, как Ибрагим-ходжа мечтательно погладил бороду, прежде чем сказать:
– Ах, Мариам! Ты и вправду – избранница Аллаха. Он очистил и выбрал тебя из всех мирских женщин. Так сказано в третьей суре!
Он привстал, чтобы погладить бедро той, которую, согласно третьей суре, назвал Мариам, но отец Исай ревниво шлепнул его по руке.
– Не замай!
Очевидно, между четырьмя поклонниками Зульфии существовала какая-то негласная конвенция, поскольку ходжа тут же сконфуженно отдернул руку. Турчанка одарила его лукавой и дерзкой улыбкой и продолжила петь.
Настала очередь доброго раввина, известной и уважаемой личности в квартале не только в качестве иудейского духовного пастыря, но примерного отца и заботливого супруга.
– Ах, Зульфия, Зульфия, в какие грехи ты нас ввергаешь! Но сказано: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Обернись, Суламифь, чтобы я на тебя посмотрел! Округление бедер твоих, как ожерелье, живот твой – как круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино…» Так написано в «Песне Песней» и писал ее сам царь Соломон! Ну же, песнь моя, Зульфия-ханум, золотце ты мое ненаглядное, ах, мое сердце больше не выдерживает!
Вдова кивнула, исполненная понимания и уважения к служителю самого древнего из представленных здесь богов, отложила саз и взяла маленький бубен. Распрямившись, она одним движением плеч сбросила с себя пеструю бухарскую шаль, развела в стороны полные руки, словно они были белыми лебедями, ударила в бубен пальцами, проворными, как серебряные рыбы-усачи в Марице, и заколыхалась в танце – медленно, сладострастно.
Мужчины тихо хлопали в ладоши в такт ее изгибам, а Гуляка не выдержал и глухим голосом простонал:
– Ah querida, dolor dulce de mi corazón! Ah, palomba de la alma mía!
Здесь не требуется перевода, важна интонация, но ее можно передать только нотной партитурой.
И батюшка Исай басовито возопил православным церковным речитативом:
– Ох, помилуй нас, Господи, помилуй и спаси нас грешных…
Это еще больше раззадорило Зульфию. Она стянула и отбросила в сторону вышитую бархатную безрукавку, затем быстро сняла шелковую блузку, обнажив голый круглый, вибрирующий от скрытой страсти живот.
Тут уж и ходжа не выдержал и с пламенеющим взором простонал уже знакомое читателю, страдальческое, но страстное «Машалла!»
А спустя совсем немного времени уже все четверо – бородатые и солидные, имеющие сыновей и внуков, верно служащие вездесущим и всевидящим богам, окружили вдову, хлопая в ладоши и извиваясь в танце, забыв обо всем на свете, одержимые великой сладостью греха.
Но за все рано или поздно приходится платить, и Гуляка знал это лучше всех благодаря своему трактирному бытию. А Небесный Трактирщик, да святится имя Его, следит, чтобы по всем счетам было уплачено. В этот поздний и грешный шабатный вечер все же кто-то должен был искупить вину, и перст Иеговы, неизвестно почему, указал на меня, постороннего наблюдателя, меньше всего причастного к происходящему. Я вдруг ощутил, что происходит что-то неладное, – небо опрокинулось и звезды в одно мгновение оказались подо мной, послышался зловещий звук ломающихся веток. Я попытался ухватиться хоть за что-нибудь, но ловил лишь пустое пространство, прежде чем понял, что вся конструкция, на которой держалась виноградная лоза, напрочь развалилась, и я оказался на земле, заваленный листьями, прутьями и сочными гроздьями.
Первой, наскоро набросив на плечи шаль, прибежала Зульфия с керосиновой лампой в руке, за ней спешили мой дед и трое святых отцов. Вдова наклонилась надо мной, испуганная и ничего не понимающая, а я жалобно простонал:
– Нога!
В подобных обстоятельствах лучше всего, чтобы с тобой приключилось несчастье, – тогда, вместо того, чтобы наказать, о тебе начинают нежно заботиться!
В соседних домах тут и там стали зажигаться желтые квадраты окон, сокровенная тайна четырех любящих сердец грозила стать всеобщим достоянием. К тому же еще вначале было сказано: молва – как ветерок со стороны Марицы, несущий запах лошадиных табунов и рисовых полей, который проникает во все щели. Назавтра эта молва медленно, но упорно будет передаваться из уст в уста, и весь квартал, незаслуженно носящий мрачное название Среднее Кладбище, будет заливаться добродушным хохотом, за которым нет-нет, да и проглянет мужская зависть.
22
Верный сын партии
Я лежал дома с исцарапанным лицом. На слегка приподнятой подушке покоилась нога в гипсе. Над кроватью в овальной рамке висела фотография моих отца и матери, склонивших друг к другу головы – как когда-то усадил их великий мастер Костас Пападопулос. Немного в стороне от фотографии, белели две грамоты, пришпиленные к стене кнопками, которыми я очень гордился, – однотипные, со скрещенными красными флажками и красной пятиконечной звездой над ними. Одна была папина, другая – мамина. Мои родители геройски погибли – так было написано – в борьбе с фашизмом.
Левое стекло очков треснуло, и теперь сквозь него мир выглядел раздробленным на мелкие кусочки и пересеченным фронтовыми линиями.
Что касается фронтовых линий, то следует сказать, что дед стоял у открытой двери и настороженно молчал, словно на очной ставке, а бабушка Мазаль, бросив на него убийственный взгляд, наклонилась ко мне, погладила по голове и с подкупающей нежностью легавого, но из хороших, сказала:
– Будь послушным мальчиком, мой ангелочек. Скажи правду, где ты сломал ногу?
– Ведь сказал же – упал с дерева.
– А где в это время был этот проходимец – твой дед?
Я посмотрел на Гуляку, он показался мне сокрушенным и каким-то потерянным, от прежнего величия библейского патриарха не осталось и следа. Мне стало жаль его.
– Ну? – настаивала бабушка, но уже с угрозой в голосе. – Будешь говорить?
Сжав губы, я упорно молчал, представляя себе, что я – это мой отец-коммунист на допросе в фашистской полиции.
– Я тебя спрашиваю! Только не ври!
Вздохнув, я промямлил:
– Ну ладно…
– Так где ж был твой дед? Только правду!
Я набрал в грудь воздуха, потом сглотнул и, наконец, вымолвил:
– У партийного секретаря.
– Лжете! Оба вы лжете!
Глядя на нее широко открытыми, невинными глазами сквозь треснувшее стекло, я гордо ответил как достойный сын своего отца и рыцарь Ордена Святого Яго:
– Партия никогда не лжет!
Произнеся эту тираду, я устало смежил веки и притворился спящим.
Бабушка и дедушка о чем-то шептались по-еврейски, наверно, ругались, но в этом не было ничего нового и тревожного – такое происходило каждый день. Потом я услышал, как бабушка вышла, тихо притворив за собой дверь.
Дед подошел поближе и присел на край кровати. Осторожно снял с меня очки и положил на тумбочку. Потом наклонился и нежно поцеловал меня в лоб.
Я продолжал делать вид, что сплю.
23
Я всегда чувствую себя беспомощным в серой зоне административных окошек, усталых чиновников, остановившихся лифтов, приемных часов, указующих стрелок и наклеенных на дощатые стенды образцов всевозможных документов, которые, вместо того, чтобы помочь, еще больше запутывают. Короче, я с трудом ориентируюсь в бюрократической галактике, гигантской черной дыре административных, налоговых и прочих учреждений – этого демонического и абсурдного торнадо, которое всасывает в себя человеческое время и нервы. В отличие от банков или страховых компаний, где тебе как клиенту порой даже готовы предложить кофе, чиновники в этих проклятых богом местах сердиты на тебя со дня твоего рождения, смертельно обижены и враждебны, словно ты совершил святотатство, посягнув на их жреческую недосягаемость. Мне известно об этом из собственного опыта, и я всегда со страхом вхожу в эти сакральные места, неважно, в какой части света они находятся.
С трудом проталкиваюсь сквозь очередь на каменной витой лестнице в мэрии. Она и сейчас выглядит почти такой же, какой была во времена моего отрочества, когда дед чинил здесь жестяную крышу, а я ему помогал, разогревая паяльник в жаровне и мигая слезящимися от дыма глазами.
Насколько я понимаю, сегодня раздают какие-то пособия «социально незащищенным» – это новое изящное и более нейтральное определение бедности. Вероятно, моя одежда является четким разделительным классовым признаком, потому что никто из этих унылых людей, парами стоящих на лестнице солидарности имущих с неимущими, не протестует, что я их обхожу. Большинство из них – люди пожилые, в поношенной одежде из тех, давно ушедших времен.
С трудом переводя дух, иду по длинному глухому коридору на третьем этаже, пытаясь сориентироваться в надписях. Перед каждой дверью по обе стороны коридора также стоят люди – удивительно терпеливые, смирившиеся со своей судьбой. В холодном свете неона их лица выглядят мертвенно-бледными. У меня нет другого выхода, кроме как присоединиться к этой штрафной роте, заняв место в очереди перед Отделом недвижимости.
Мое намерение узаконить в качестве наследника пребывание той цыганской семьи в доме моего детства может показаться странным и не лишенным комплексов. В прежние времена я уже был свидетелем их изгнания из рая, когда пловдивские трактиры и их жрец Гуляка навсегда лишились неистового, великого музыканта, каким был Мануш Алиев, а я потерял своего дружка Салли, цыганенка, который даже поздней осенью, в грязь, приходил в школу босиком. Этого мне хватило на две жизни, как тогда выразился мой дед.
Я согласен, что эта идея не лишена сентиментальности. Если бы я был политиком, средства массовой информации, тяготеющие к лагерю противника, наверно, обвинили бы меня в примитивном популизме, а те, которые настроены более радикально, заметили бы, что нищету не побороть сопливой буржуазной благотворительностью, а нужна революция. Но и тем, и другим невдомек, что это мое желание просто основано на интуитивной антипатии к строителям стозвездных отелей из «Меркурия». Я хорошо сознаю свое бессилие перед непреодолимой динамикой жизни, знаю, что те запущенные участки, заваленные старыми автопокрышками и разбитыми унитазами, насквозь пропитанные человеческим несчастьем, не могут вечно оставаться такими, но побороть могучего, уже празднующего победу оппонента – это и есть тот сладостный миг реванша, знакомый каждому картежнику!
Итак, я стою и жду.
В душе еще свежо воспоминание о вчерашнем дождливом вечере, и я никак не могу избавиться от терпкого, трепетного ощущения, что случилось что-то запретно-волнующее, но ему, быть может, не следовало случаться. Тот беглый, почти братский поцелуй у ночного подъезда Аракси! Братский? Да нет, не совсем, что себя обманывать. Я вдруг почувствовал, что желаю эту, уже немолодую, но все еще красивую, женщину, которая не пытается прикрыть косметическими уловками неумолимые признаки надвигающегося возраста. Одинокий светофор с пульсирующим светом, мокрый асфальт и легкое прикосновение ее холодных губ… Кого я, в сущности, поцеловал – сегодняшнюю Аракси, мою прежнюю маленькую подругу, или воспоминание о нашей восхитительной учительнице французского мадам Мари Вартанян, которой тогда было столько лет, сколько сейчас ее дочери? И откуда взялся этот неожиданный порыв после стольких лет, которые изменили и нас, и все вокруг! Нет ли в нем чего-то глубоко скрытого, закодированного еще в детстве, неосознанного и неосуществленного, спрятанного в самых потаенных извилинах души и возникающего всегда внезапно – подобно тому, как в волшебной ванночке с проявителем господина Костаса Пападопулоса на фотобумаге постепенно проступают скрытые в ней образы; возвращаются и обретают реальность затаившиеся в эмульсии мгновения?
Наконец попадаю в заветный отдел. Обширное помещение за стеклянной перегородкой заполнено столами и служащими, но я предусмотрительно подхожу к окошку с надписью «Информация». При взгляде на чиновницу в голове у меня возникает вопрос: какую же зарплату она получает, чтобы одеваться столь богато и элегантно? Мысль, прямо скажем, дурацкая, поскольку не только в этих краях красивые девушки одеваются не по зарплате!
Девушка пьет кофе из пластикового стаканчика, курит и не обращает на меня никакого внимания, хотя, как мне кажется, она занята чем-то не столь уж серьезным. Вежливо стучу по стеклу, в результате чего она бросает на меня взгляд, полный досады:
– В чем дело?
– Я по поводу недвижимости…
– Городская собственность, земельный участок, реституция?
– Дом… если его можно так назвать…
– Адрес?
– Улица Красной звезды, номер три.
– В нашем районе нет такой улицы.
Снисходительно улыбаюсь:
– Как же нет, я на ней родился!
– Каждый где-то родился. Может, когда-то она так и называлась, но сейчас носит имя, скажем, Княгини Клементины. А до вашего рождения была улицей Святой Параскевы, а еще раньше – Мидхата-паши. Это к примеру. Все течет, господин хороший, все меняется. У нас каждый новый мэр меняет названия улиц в соответствии с цветом своего галстука.
Девушка не лишена чувства юмора, хотя это меня не особенно веселит.
– Сходите в кадастровый отдел, – милостиво советует мне она. – Там вам дадут справку: о какой недвижимости и на какой улице идет речь, получите схему ее расположения.
Боже мой, Господи, я – профессор в области… да ладно, не все ли равно, в какой области, но я начисто не понимаю значения произнесенных ею слов!
Смущенно переспрашиваю:
– Извините, а что это значит?
– Что? Кадастр?
– Понимаете, мне до сих пор не приходилось… Впрочем, не важно. Может, вы поможете мне сориентироваться? Дом находится в районе Орта-Мезар…
– У вас хорошая память. Но этот район давно уже называется Центральным.
– Да, да, понимаю – галстук мэра. Так вот, дом принадлежал моим бабушке с дедушкой, ныне покойным. По наследству он перешел ко мне. Моя фамилия Коэн. Альберт Коэн. Дедушку по линии матери звали Аврам Алкалай. Может быть, где-нибудь в архивах…
В этот момент в глубине зала полный и плешивый мужчина уже не первой молодости поднимает голову от компьютера, поворачивается на крутящемся стуле и пристально смотрит на меня. Мне он незнаком, наверно, я для него – просто странная птица, которая не знает, что такое «кадастр».
– У вас есть с собой заверенные нотариусом документы о недвижимости, акты о смерти собственников и удостоверение суда, что вы являетесь единственным наследником?
Однако она не глупа, эта девушка. Увидев мое идиотское отчаянное выражение лица, тут же соображает, что имеет дело с полным невеждой в имущественных вопросах.
– Что, в сущности, вас интересует? – спрашивает она со снисходительным терпением. – Вступить во владение недвижимостью, обменять ее?
– Видите ли… я застал там многолюдную цыганскую семью…
– Ясно, незаконное вселение. Ничего нового. Напишите жалобу в райсовет и сообщите адрес. Полиция их выселит.
– Но дело в том, что я не хочу их прогонять. Пусть остаются там с моего разрешения. На законном основании, как… ну, скажем, как квартиросъемщики или что-то в этом роде. Простая формальность, понимаете?
Брови чиновницы изумленно ползут наверх:
– И вы рассчитываете получать с них плату? С цыган?! В каком мире вы живете, господин?
Приходится признать правду. Отвечаю с отчаянием утопленника:
– В другом, барышня. Я – гражданин Израиля….
– Ах, вот оно как! Снова эта еврейская недвижимость!
С нескрываемой досадой добавляет:
– С этой недвижимостью полная неразбериха. Абсолютно невозможно установить, когда и как получено право пользования. Вас не было целую вечность, а тут, нате, пожалуйста, верните мне мой дом! Послушайтесь моего совета, наймите себе адвоката. Не знаю, как там у вас, но тут вам одному не справиться. Тем более с цыганами, хотя… это ваша проблема. Идите в кадастровый отдел.
Девушка отворачивается и снова принимается за свой кофе, тем самым давая понять, что аудиенция окончена.
В полном замешательстве я спускаюсь по лестнице, где люди все еще ждут своих по-европейски щедрых пособий в десяток евро, и вдруг вспоминаю того адвоката из «Меркурия» – Караламбова. Неужели он – единственный вариант, предопределенный мне судьбой?
Сверху кто-то кричит:
– Альберт Коэн! Берто!
Останавливаюсь и задираю голову – ко мне неуклюже спешит тот плешивый толстяк из Отдела недвижимости. Откуда он взялся, ведь я его не знаю!
То же самое говорит и он:
– Ты не узнал меня!
– Нет, признаться.
– Митко, из второго «А», помнишь? Димитр Стойчев, сын учителя. Нашего классного.
Черт побери, как может измениться человек! Значит, этот полный, плешивый и дряблый человек – тот самый Митко, который посвящал нашу квартальную ватагу невежд в столь волнующие тайны сексуальной жизни!
Я по-настоящему обрадован этой неожиданной встречей, хотя, как в зеркальном отображении, вижу бесспорные нелицеприятные признаки собственного старения. Равно как и далекие теплые отблески ушедшей юности. Я еще не успеваю членораздельно выразить радость, как Митко быстро прерывает меня:
– Нас не должны видеть вместе. Я тебе все объясню. За углом есть маленькое бистро. Посиди там, я сейчас приду.
И, не дожидаясь ответа, он бежит, задыхаясь, наверх, унося по лестнице свое тучное тело.
Я уже выпил свой кофе, когда он вошел в бар и подсел к маленькому круглому столику. Его учащенное, с присвистом дыхание выдает в нем астматика.
За окнами бара кипят пловдивские будни – по-южному шумные и многолюдные. Я никогда не понимал, да и не пойму, наверно, почему на улицах этого города в любое время дня и ночи столько людей. Откуда они приходят и куда направляются? Может, у них вообще нет цели, кроме как просто фланировать, теряя время? Чем не способ существования? Сугубо южный способ, к тому же его трудно назвать неприятным!
– Что будем пить? – спрашиваю.
Он явно колеблется, разглядывая ряды бутылок, умноженных зеркалами, освещаемых разноцветным пульсирующим светом – жалкое стремление к показушному великолепию. «Как в Европе!» – фраза, которую то и дело слышишь в этих местах.
– Я на работе, так что мне нельзя… – но затем с решительностью самоубийцы бросает:
– Ай, ладно! Немного коньячку. Но совсем чуть-чуть, граммов пятьдесят.
Выпиваем по коньячку, потом еще по одному. Каждый раз по пятьдесят граммов.
– Как ты поживаешь? – спрашиваю между делом.
– Ничего особенного. Трое детей и жена с диабетом, гипертонией и ишемией. Лучше не рассказывать. А у тебя?
– Пожалуй… тоже лучше не рассказывать. Но без ишемии.
Ведь и вправду, какой толк подробно описывать проблемы автобусных остановок в Израиле!
Снова молча пригубливаем коньяк.
– Мой отец? – отвечает он на мой вопрос об учителе Стойчеве. – Что тебе сказать? Он давно умер. Что-то у него не заладилось с его вожделенным миром всеобщего братства и социальной справедливости, явно, мы с ним разминулись. Отец со всеми переругался, его исключили из партии, уволили из школы. Потом он спился и умер, одинокий и непонятый. Помнишь нашу учительницу французского, товарищ Вартанян?
– А ты как думаешь? Такие учительницы не забываются.
– Он был в нее влюблен.
– Пожалуй, я тоже, – мимоходом отмечаю я.
Он не обращает внимания на мои слова, все-таки тогда мы были юнцами, охваченными неясными порывами, которые вряд ли кто воспринимал всерьез.
– Эта его несостоявшаяся любовь окончательно его доконала. Она разрушила и нашу семью, отдалила его от матери, неплохой женщины, но не понимавшей его депрессии как следствия творившихся безобразий, которые он болезненно воспринимал как свою личную вину.
– От судьбы не уйдешь… – философски замечаю я. – Давай еще по коньячку! В память о нашем учителе Стойчеве!
Мы отлили из рюмок на пол по капле коньяку за помин души учителя с лицом средневекового еретика или экзальтированного анархиста, который безуспешно хотел убить царя во имя мировой справедливости, но в конечном итоге убил себя алкоголем.
Наконец затрагиваем тему недвижимости:
– Послушай, Берто, что я тебе скажу. На тот район, что у реки, положила глаз мафия. А раз она что-то задумала, порядочным людям лучше отойти на безопасное расстояние и не болтаться у них под ногами. Здесь что ни день – убийства, машины взрывают. Группировки воюют, все никак друг с другом не договорятся. Читал, наверно, наши газеты. Что-то вроде Чикаго во времена сухого закона. Да какого там сухого, когда стольких мочат, что голова идет кругом. Не советую тебе встревать, обожжешься!
– У вас и вправду бандиты настолько всесильны?
– А у вас? Или у вас они по головке гладят?
Пристально вглядываюсь в его нездоровое, опухшее лицо и только теперь замечаю, какие умные и грустные у него глаза.
– И все-таки, – говорю, – я решил не отдавать им дом. Пока смогу!
Он вздыхает, делает глоток и смотрит на меня сквозь рюмку.
– Хорошо, но я тебя предупредил. Ты стой в стороне, я заберу документы. Это незаконно, но кто сейчас считается с законом! Есть у меня на примете адвокат. Порядочный человек, сейчас это большая редкость. Дальше постарайтесь действовать бесшумно. Где ты остановился?
– В «Новотеле».
– Не ищи меня, я сам тебя разыщу. Рад, что мы увиделись, Берто. Дай бог, у тебя найдется свободный вечерок и для меня – напьемся до чертиков!
– Буду только рад! И не шарь по карманам. Я уже расплатился.
Он охотно верит моему маленькому обману.
Потом я увидел его сквозь витринное стекло – полный, плешивый человек, в давно ставшем ему тесным стареньком костюме. Он махнул мне рукой и растворился в толпе, мой одноклассник из второго «А». Мне он показался чуть-чуть выпившим.
24
Концерт для флейты и супруга
Нынешний день выдался не по сезону удивительно теплым. Холодные ветры с дождями и туманами все еще ждали своего часа, притаившись на севере в складках Балканских гор. Уставшее за день солнце клонилось к закату, в его мягких золотистых лучах Марица блестела, словно завернутая в фольгу.
Мы с Аракси медленно обходим дворы Старого города, где сейчас проводится традиционный осенний пленэр. Удивительно, как на столь небольшом пространстве могло собраться так много художников – приверженцев разных школ и стилей, все еще не переругавшихся и не возненавидевших друг друга, неизменно дружелюбных и доброжелательных.
По старой традиции в чистых дворах, вымощенных большими плитами, развернулась масштабная художественная экспозиция. На белых стенах размещены полотна, многие из которых могли бы украсить престижные галереи парижского Сен-Жермена. Впрочем, некоторые из них и занимали там достойное место, но потом уже никогда не возвращались в родные стены. Художник в балканских краях готов продать свое произведение за любую цену, лишь бы она не была унизительной. Он просто не может не сделать это. Впрочем, не знаю, где в мире дела обстоят иначе. Разница только в цене. На некоторых широтах она должна обеспечить художнику хотя бы приличное существование, здесь же достаточно, если ее хватит, чтобы провести с девушкой несколько вечеров в трактире за бутылкой вина.
Старые и новые школы, старые и молодые творцы, апологеты и хулители того искусства, которое искусствоведы называют «реализмом».
Вот они, единственно непродаваемые, уже музейные полотна коренных жителей города Цанко Лавренова и Златю Бояджиева, запечатлевшие их Пловдив. Город из ярких красок, света и истории, излучающий тепло и сочный колорит юга, вроде будничный, но осененный божественным ощущением непреходящей праздничности, полифонический и неповторимый.
Задумчиво говорю:
– Интересно, был ли Пловдив таким хоть когда-нибудь?
– Почему когда-нибудь? Он и сейчас такой, вон на полотнах, – отвечает Аракси.
– Я хочу сказать, что, может быть, художники все придумали, и в действительности таким город никогда и не был.
– Но ведь воображение – это агрегатное состояние действительности. «Ад» Данте, «Тангейзер», «Тайная вечеря». Все это перевоплощение реальной жизни. И Матерь Божья с грузинской иконы. Не далее, как позавчера ты ее созерцал… Она ведь непостижима в своей реальности и осязаемости, не так ли? Или, возьмем сказки, даже самые фантастические. Маленький принц, Алиса, волшебная лампа Алладина. И тот чудак Карлсон, который живет на крыше. Все – реально, раз существует в какой-то форме, будь-то в нашем, или параллельном, виртуальном пространстве. Это тоже часть бытия. Может быть, даже более реальная, чем его человеческая часть.
Идея приобщить к реальному миру всю необозримую вселенную человеческой фантазии мне кажется забавной.
– Я понимаю, ты – человек искусства. Для вас действительность и воображение абсолютно совместимы и взаимно дополняют друг друга, без пограничных линий…
Она отвечает не сразу и смотрит на меня особенным взглядом, в котором я читаю тихую грусть.
– Да они есть, есть пограничные линии, милый мой, старый друг. К примеру, между нами. И сейчас мы их нарушаем, заходя на запретную территорию. Именно запретную. В особый антимир недостижимого. Мы напрасно стараемся коснуться того, что было нами упущено во времена нашего реального детства, давно уже ставшего величиной иррациональной, и наверстать упущенное. Корень квадратный из минус единицы. В подобном пространстве существует и наш милый Костас Пападопулос, Вечный Костаки. Живет в единоборстве со своими воспоминаниями из серебряного … как там было?