355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анжел Вагенштайн » Двадцатый век. Изгнанники » Текст книги (страница 4)
Двадцатый век. Изгнанники
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:42

Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"


Автор книги: Анжел Вагенштайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 47 страниц)

ВТОРАЯ КНИГА ИСААКОВА
Конец моей войны, или Как я стал поляком
1

Я думал, что окончание войны – это что-то вроде окончания школы: получаешь диплом, подбрасываешь шапку в воздух, напиваешься с одноклассниками в стельку и, отблевавшись в сортире, бодро бросаешься в волны жизни. Так я думал, но оказалось, что эти случаи схожи лишь отчасти: как правило, войну ты заканчиваешь с плохими отметками по истории и географии, которые тебе вменяют в долг повысить в следующей войне, а она уже не за горами. Долгожданное перемирие совсем не означает начала прочного мира, о, нет – оно лишь каникулы между двумя исполненными радостного волнения практическими упражнениями по уничтожению противника ударом штыка в живот, бомбометанию и подрыву людей и предметов, по рытью окопов, атакам и контратакам, сожжению чужих сел и повешенью шпионов и дезертиров – пока твой враг из параллельного класса делает то же самое, но в обратном направлении.

Напрасно мы ждали демобилизации, которая все не наступала и не наступала; наша жизнь в казарме отнюдь не менялась к лучшему, скорее наоборот. Зарядили дожди, казарменный плац превратился в грязную лужу, и наш фельдфебель Цукерл, окончательно озверев, поднимал нас по учебной газовой тревоге по ночам, заставлял бегать и плюхаться прямо в грязь в этих жутких ненужных противогазах, воняющих уроком химии, в которых мы были похожи на задыхающихся лягушек. При этом он кричал, что война еще не окончена и что евреи, большевики и макаронники-итальянцы просчитались. И произносил патриотические речи перед строем заляпанных грязью до корней волос солдат, у которых от недосыпа слипались глаза. Кроме того, на десерт нам сообщалось, что французы – полные говнюки, англичане – педерасты, а русские – тупые мужики, которых по пьянке тянет на революции. И поскольку мне, по уже известным тебе, читатель, причинам, не выпало счастья попасть на передовую, на линию огня, я все не мог взять в толк, как же так и почему мы и наши германские союзники – цивилизованные, дисциплинированные и отлично вооруженные, оснащенные противогазами и надраенными до блеска национальными доктринами, ведомые такими военными гениями, как Гинденбург и Гетцендорф, проиграли эту войну говнюкам, педерастам и тупым вечно пьяным мужикам. У Цукерла на этот счет было свое, может, спорное, но заслуживающее внимания объяснение: во всем виноваты евреи – подобное мне приходилось читать и в разных газетенках, причем эта мысль повторялась так часто, что уже сама собой подразумевалась, не нуждаясь ни в каких доказательствах.

Мне рассказывали об одном великом стратеге Генерального штаба, выступавшем в Берлине с докладом о причинах нашего катастрофического военного поражения, которые он четко сформулировал, лишь слегка отклонившись от общепринятой схемы: виноваты евреи и велосипедисты. Наступившую в зале тишину нарушил один-единственный смущенный голос: «А почему и велосипедисты, господин генерал?»

Но вернемся в нашу казарму – военные стратегии – не дело ума простого солдата. Рассказывая об озлоблении нашего фельдфебеля Цукерла и о полуночных учебных тревогах в условиях мнимой газовой атаки на местности с использованием иприта, следует добавить, что лично ко мне у фельдфебеля было особое отношение и, так сказать, индивидуальный подход – будто это я лично, притом на иврите, подписал акт о капитуляции в том идиотском вагоне в Компьенском лесу, к которому германцы вернутся как к переэкзаменовке спустя годы[7]7
  22 июня 1940 г. под Компьеном в том же железнодорожном вагоне, в котором в 1918 г. была подписана капитуляция Германии, состоялось подписание новой капитуляции – на этот раз Франции после ее поражения в войне с нацистской Германией.


[Закрыть]
. За малейший промах фельдфебель наказывал меня стоянием по стойке «смирно» под проливным дождем, и напрасны были все усилия моего цадика раввина бен Давида спасти меня от этих непосильных контрибуций за проигранную войну. С другой стороны, я с глубоким пониманием относился к страданиям бедного Цукерла: ведь рухнул смысл всей его жизни, исполненной бодрых звуков боевых труб и национальных стремлений, у него на глазах рухнул храм с одной-единственной иконой – светлым образом нашего в Бозе почившего императора Франца-Иосифа, с военным хором мобилизованных ангелов и колокольным звоном котлов солдатской кухни, щелканьем ружейных затворов и грохотом подкованных сапог. Великая некогда империя уходила в небытие; в черной или даже в красной неизвестности тонули и жизнерадостная легкомысленная Вена, и тот самый Дунай, который Цукерл, как и большинство австрийцев, по привычке считали голубым. И вся эта античная в своем мрачном величии трагедия, крах фельдфебельских идеалов, сводились к двум словам: «война окончилась», и слова эти, как ни стыдно мне об этом вспоминать, произнес именно я. В конечном итоге именно я оказался тем гонцом, тем вестеносцем, который сообщил ему о поражении, а ведь известно, что в былые времена милостивые и мудрые короли и султаны, не моргнув глазом, обезглавливали гонцов, принесших дурную весть. На фоне нравов кровавого средневековья мое стояние под дождем в полной боевой выкладке было просто улыбкой судьбы и проявлением щедрого великодушия со стороны Цукерла. Иными словами, я был полным дураком, который с легкомысленной и беспричинной радостью сообщил ему эту печальную весть без должной деликатности и осторожности, не постаравшись продемонстрировать глубокую сопричастность к обрушившейся на нас общей беде, как это пристало хорошо обученному и воспитанному в патриотическом духе верноподданному и солдату Его Величества. Совсем как тот дурак Мендель, которому доверили сообщить супруге, что ее муж Шломо Рубинштейн получил инфаркт за карточным столом.

– Я к вам прямо из кафе, – начал он издалека.

– Мой муженек, Шломо, наверно, все еще там.

– Там.

– И, наверно, играет в покер?

– Играет.

– И, наверно, как всегда, проигрывает?

– Да.

– Чтоб он сдох!

– Только что сдох. Господь услышал ваши молитвы.

Так что теперь я думаю, что мне следовало в подобный – переломный, как любят выражаться авторы, – момент трагической судьбы нашей империи проявить больше такта.

Но не только наш фельдфебель тяжело переживал это поражение – все чаще поручик Шауэр появлялся перед нашим победоносным строем мертвецки пьяным. Он пытался произносить речи – в смысле, что наше дело бессмертно как сама империя и что наступит день… и прочее – заплетающимся языком, но в его риторике уже не присутствовали наши головы, сложенные на поле боя за отечество, и лавровые венки победителей. Как говорится, история внесла свои небольшие авторские коррективы. А будучи трезвым, или, простите, за грубость, не в жопу пьяным, он о чем-то шушукался с фельдфебелем, а затем запускал во двор казармы двух сомнительного вида господ, приехавших на фуре, и они вчетвером запирались в канцелярии. После подобных закрытых пленарных заседаний от наших бдительных очей не ускользали ни загадочное исчезновение одеял, сапог и другого обозного скарба, ни тот факт, что солдатский суп становился все прозрачней, а ошметки мяса в гуляше – все мельче. Я поделился с ребе бен Давидом своими соображениями о метафизической связи между визитами господ на фуре и драматически устремившейся вниз кривой протеинов в нашем солдатском рационе, на что тот глубокомысленно ответил:

– Воруют, мой мальчик. Разворовывают. После каждого краха идеалов наступает всеобщий упадок нравов. После поджога Храма Господня и разрушения Иерусалима римлянами даже евреи занялись грабежами. Это обычное явление, в известном смысле – революционное перераспределение собственности. Ведь чьи они, эти одеяла? Не верь, что они принадлежали народу – это басни. Они были имперскими. А где она теперь, эта империя? Похоже, что ее уже не существует. В таком случае?.. Я был искренне возмущен.

– И ты так равнодушно об этом говоришь? Ты, раввин? Но ведь кража – нарушение одной из десяти Божьих заповедей!

– Ничего, остаются еще девять! – утешил меня бен Давид, очевидно витая где-то мыслями. Казалось, хоть сам он был здесь, дух его пребывал далеко отсюда.

Я давно заметил, что какая-то мысль засела в голове моего будущего (если благословит Господь) шурина. Он стал задумчив или, точнее, сосредоточен на чем-то, на какой-то недопустимо-запретной мысли, которая грызла его изнутри. Нечто вроде ситуации, когда полицейский пристав спросил однажды Саула Когана из Бердичева, есть ли у того мысли по поводу политической ситуации, а тот ему ответил: «Конечно, есть, но я с ними не согласен!» Явно бен Давид тоже был не согласен со своими. Я даже спросил ребе об одной его странной встрече, свидетелем которой стал, наблюдая из окна сортира. Тогда я по привычке привстал на поперечную балку, спустив, как водится, штаны, и выглянув в квадратный проем в поисках кого-то, кто сообщил бы последние сплетни, заметил краем глаза раввина и Эстер Кац. Они доверительно беседовали о чем-то, а затем направились в ближайшую корчму. Об этом я и спросил его – простодушно, без задней мысли.

– Поменьше вопросов, в наши дни это вредно для здоровья, – отрезал он.

И я больше не спрашивал, что нужно было на тротуаре напротив казарменных сортиров Эстер Кац. Я был бегло знаком с этой коротко стриженой, красивой хрупкой женщиной, курившей, казалось, даже, когда спит. Она изредка появлялась в наших галицийских краях. Поговаривали, что Эстер Кац была адвокатом или кем-то в этом роде. В кафе Давида Лейбовича она на идише судачила с нашими о жизни, с раввином беседовала на чистейшем немецком языке, а с моим учителем Элиезером Пинкусом, мир его праху, – на чистом русском. Следом за ней прозрачным шлейфом, подобным газовому шарфику, которым она обматывала свою нежную шейку, тянулась молва, называя ее то французской, то русской шпионкой. Шпионкой Эстер Кац не была, по прошествии лет, в ходе событий, свидетелем которых станешь и ты, мой читатель, окажется, что никакая она не Мата Хари, а просто активная большевичка из Варшавы – из самых преданных идее и самых бескомпромиссных, которых умеренные большевики рьяно расстреливали то как троцкистов, а то как японских шпионов. Но это произойдет позже, в свое время ты узнаешь и об этом.

Как я уже говорил, особо умным я себя не считал, но и дураком, не улавливающим связи между появлением Эстер Кац и напечатанными листовками, переходившими из одних солдатских рук в другие, я тоже не был. В них содержались, если честно признаться, довольно смущающие и обидные для нашей великой империи определения: священная война, под чьи знамена нас созвали, называлась империалистической, а мы – солдаты Его Величества – пушечным мясом; в них шла речь о народах, стонущих под сапогом жандарма всей Европы – Австро-Венгрии и ее кровавого императора (я тут же представил себе этого жандарма: нечто среднее между фельдфебелем Цукерлом и нашим приставом поляком паном Войтеком, разумеется, с бакенбардами Франца-Иосифа). А если серьезно, то содержание этих листочков показалось мне достаточно справедливым, но высокопарным и невразумительным, а некоторые утверждения – сильно преувеличенными. Не то, чтобы мы жили богато, и все у нас шло как по маслу, скорее наоборот, большинство из нас влачили довольно скромное существование на грани бедности, но такого, чтоб в наших краях кто-то стонал под чьим-то сапогом, я тоже не припомню, тем более – под сапогом Его Величества; это было уже чистой клеветой по той простой причине, что его нога никогда не ступала в Колодяч под Дрогобычем. По этому поводу дядя Хаймле сказал бы, что это образчик политической агитации как таковой.

Я попросил ребе бен Давида разъяснить мне происхождение и цель этих листков, а он снова мне ответил:

– Думай головой и задавай поменьше вопросов.

Я подумал головой и пришел к заключению, что мы стоим на пороге великих перемен, которые перевернут нашу жизнь так, как мой отец перелицовывал старые лапсердаки, чтобы они (если призвать на помощь воображение и добрую волю) выглядели как новые. До нас доходили и слухи о том, что происходило в России, и о том, что подобная каша, кажется, заваривается и у нас, и в Германии. Прежде этих слухов, как дальнее эхо грома, прогремевшего за гребнем гор, даже в наш Колодяч долетела молва о каком-то бунте матросов австро-венгерского флота в Которском заливе, или как он назывался там, в Черногории, у далеких берегов Адриатики, «Бока Которска». Однако, как я уже упоминал, я не слишком интересовался политикой, в то время как политика со своей стороны проявляла ко мне все более активный интерес. Может, именно по этой причине военная полиция, прибывшая для обыска казарм, шарившая под соломенными тюфяками, в деревянных солдатских сундучках и в карманах шинелей, поставила только меня перед шеренгой, вытянувшейся вдоль железных коек, и не сунула свой нос только в самое интимное место в моем теле. Я стоял голый и пристыженный – меня заставили снять даже пошитое мамой нижнее белье; кто-то из солдат попытался хихикнуть, но их смех тут же замерз сосулькой под леденящим взглядом фельдфебеля Цукерла.

– Что ты читал напоследок? – спросила какая-то военно-полицейская важная шишка в очках с толстыми линзами, в которых его глаза казались неестественно выкаченными.

Я одарил его чистым детским взглядом.

– Библию.

– Покажи ее.

Вот я и влип – ведь Библии у меня не было! Но ребе бен Давид, стоявший в глубине помещения вместе с другими полевыми духовниками, меня спас:

– Его Библия находится у меня на хранении, любезный господин. Я толкую ему отдельные главы, ведь он у нас туповат.

– Это хорошо. Очень даже хорошо, – благословило это начинание военно-полицейское начальство, не уточняя, что именно имеет в виду – то, что я туповат или тот факт, что мне объясняют Библию. – А что еще ты читал напоследок? Какие-нибудь листовки, воззвания, призывы?

Искусство строить из себя придурка, чтобы уцелеть – это древнее еврейское искусство, сравнимое разве что с эллинской архитектурой, точнее – с Парфеноном. Так что я сказал:

– Мы устраиваем групповые чтения, господин начальник, а читаем только полковую газету. Там есть все, в чем нуждается солдат и патриот!

Начальство ошарашенно смотрело на меня через свои толстые перископы.

– Ты что – еврей?

– Так точно!

Очевидно, он не поверил, потому что кончиком своей трости приподнял мое сокровенное местечко, свисавшее между ног, и прикипел к нему взглядом.

Его удивление перешло в нескрываемое изумление; он помолчал, повертел головой, еще подумал и, наконец, удовлетворенно шлепнул меня по голому плечу:

– Хорошо, одевайся!

Торжествующим взглядом я зашарил в пространстве, стараясь перехватить взгляд Цукерла, но его взгляд сулил мне тяжкое долгое стояние под дождем с оружием и полной выкладкой. Фельдфебель был явно разочарован тем, что у меня не нашли «Капитал» под мышкой или хотя бы фотографию Ленина с Лео Троцким на фоне развевающихся знамен.

Ребе Шмуэль бен Давид бросил на меня виноватый извиняющийся взгляд и еле заметно пожал плечами. Он богобоязненно и смиренно скрестил руки на груди, как и другие шаманы рядом с ним – люди Божии всегда вне подозрений.

2

На всякий случай Цукерл ужесточил режим еще больше и запретил какие бы то ни было увольнительные в город и другое баловство типа посещений военного лазарета, расположенного в конфискованном публичном доме этого городка, в котором и без того уже не было ни проституток, ни врачей – только один наш бедный фельдшер, который от всего – начиная с вывиха ноги и кончая язвой двенадцатиперстной кишки – назначал английскую соль и дезинфекцию постели карболкой. И именно в этот момент моей биографии, когда почти вся наша славная боевая часть продристалась по причине, так сказать, эпического поноса, вызванного, вероятно, тухлой кониной, довольно бездарно имитировавшей телятину, и половина нашего личного состава почти безвылазно торчала в сортире, так вот, именно в этот момент я получил письмо от Сары. Конверт был вскрыт, а затем грубо заклеен коричневым сапожным клеем. Стыдно признаться, но правда превыше всего: я читал и перечитывал это письмо, сидя в сортире, а по щекам моим текли слезы – вот оно, это пронзительное письмо, я не хочу ничего скрывать:

Кому: …фельду

….. полк; …… рота

Город ……….; область ……

Дорогой мой ………!

Спешу тебе сообщить, что к нам, в ………. прибыли …… …. из …… и до позавчерашнего дня …… …… …… ……, но, с другой стороны, …… …… ……!!! Как тебе кажется, …… …… …… ……? А так с продуктами у нас ………………… Хлеб уже продается за …… и то с ……… А мясо вообще …………… Поцелуй от меня моего брата, …… и скажи ему, что ………… ………… …………

Всегда твоя – ………… ………… …………

Я читал это письмо, как я уже уточнял, сидя орлом в сортире, под маленькими окошками, в которые уже давно нельзя было увидеть ни мужика с тельной коровой, ни знакомых Йожки, и плакал от умиления – не столько к написанным или вымаранным черными чернилами, сколько к ненаписанным строчкам, в которых – я в этом не сомневался – она сообщала мне, как сильно меня ждет, как тоскует обо мне, как хороша мягкая осень в Колодяче, и как она мечтает о том, чтобы мы вместе сидели на склоне оврага над рекой… и прочие нежности, которые никакой цензор не сможет прочесть, а тем более – вымарать.

Я показал письмо раввину бен Давиду. Он внимательно прочел его и сказал:

– Политическая ситуация развивается в правильном направлении – много текста вымарано. И чем больше цензоры будут вычеркивать, тем лучше!

– Не могу уловить твою мысль!

– Именно перед рассветом, брат мой, ночь совсем темна. Когда цензура настолько поглупеет от паники и страха, что будет вычеркивать даже песню соловья – конец будет не за горами! Теперь уловил?

Растроганный до глубины души, я обнял раввина, коснувшись губами его седеющей бороды.

– Прости – сказал он, – что я прилюдно назвал тебя «туповатым».

– Господи, Боже мой! Да я уже давно об этом забыл!

– А ты не забывай, это – чистая правда. О соловьях я выразился иносказательно, и не сестру свою я имел в виду, да и не тебя самого. Соловьи поют на рассвете, я это хотел сказать, и если кто-то вычеркивает подобные знамения, то это – верный признак, что конец близок. А теперь беги в сортир – я чувствую, что твой конец тоже близок.

И все же у меня осталось впечатление, что сказанное им о соловьях я понял верно, просто ребе не любил, чтоб его уличали в сентиментальности.

И снова был вечер шабата, тихий и – о, чудо! – без дождя. Не было уже того заросшего травой уголка у колючей проволоки, игравшего роль временного военного «Бейт-Тфила» – молитвенного дома. Вся твердь давно стала клейкой глиной, которая с наступлением холодов чавкала под сапогами. Поэтому мы, группа еврейских юношей нашей боевой единицы, сидели на дровах у кухни, а наш раввин держал на коленях раскрытую Тору, из которой он, согласно предписаниям, должен был прочесть избранный отрывок из Пятикнижия, но, похоже, бен Давид на этот раз не собирался толковать безусловно поучительные, но надоевшие всем до опупения истории о семи худых коровах, сожравших семь тучных, но оставшихся тощими – ребе перешел прямо к субботней проповеди.

– Есть новости, делайте вид, будто слушаете то, что я читаю вам из Торы, и не вскакивайте. Австро-Венгрии больше нет, если вы понимаете, что я имею в виду. Этой осенью учителям не придется гладко и напевно рассказывать о нашей великой империи, они наверняка будут заикаться, объясняя детям, где точно проходят границы Венгрии или Чехословакии, растолковывая им скрытый смысл (если в этом есть смысл) того, что Словения, Босния и Герцеговина, Хорватия и Черногория из-под власти распавшейся империи Габсбургов перешли под власть Карагеоргиевичей. Русским учителям географии придется отвыкать говорить о Польше как о «наших западных губерниях», в Прибалтике спустят с флагштоков знамя Российской империи – тем более, что сами русские еще долго и шумно будут спорить о том, каким должно быть это знамя: трехцветным или красным. Старые учителя будут почесываться, пытаясь ответить на вопрос, каким государствам теперь принадлежат Южный Тироль, Добруджа, Трансильвания или Галиция, и чьими подданными теперь являются молдаване и финны. История, друзья мои, как ловкий крупье, перетасовала карты и снова их раздала – все сначала, игра начинается заново, ставки сделаны, и теперь посмотрим, кто держал туза в рукаве, кому выпадет каре пик, а кому – одинокая семерка треф. Закон природы: сильные пожирают слабых, но у сильных слишком непомерный для их пищеварительной системы аппетит, обжорство приводит к поносу и изжоге, которые лечатся революциями. Революции создают хаос, из которого рождаются новые миры – и дай Бог, мир завтрашний будет не таким обгаженным как сегодняшний. Так что – до следующей сдачи карт, то есть – до следующей войны. А она не заставит себя долго ждать – драконьи зубы реванша уже посеяны в унавоженную землю Европы и дадут богатый урожай, поверьте. Шабат шалом, мальчики, разъезжайтесь с миром по домам!

Вся эта галиматья с разделом империи подобно разделке коровьей туши на бойне окончилась для нас 28 октября 1918 года созданием так называемой «ликвидационной комиссии» в Кракове, а 14 ноября того же года…

3

В этот день исполнилась моя следующая историческая мечта, так сказать, был нанесен еще один штрих к моей личной национальной доктрине, и я стал подданным Польши. Умереть – не встать: я ушел на войну как подданный Австро-Венгрии, а вернулся домой гражданином Польши. И не то, чтобы я эмигрировал в другую страну или, скажем, сбежал в дальние края – нет, я вернулся в мой милый старый Колодяч под Дрогобычем, с той же кокетливо извивавшейся речушкой в долине, с тем же католическим костелом по одну сторону реки и православным храмом по другую, с все той же маленькой белой синагогой, походившей на что угодно, но не на святилище Яхве, и даже с тем же кафе Давида Лейбовича, где раньше Лева Вайсман крутил захватывающие дух отрывки из фильмов. Но сейчас все это находилось в пределах единой и неделимой священной земли Польской, Исконной Части матери-родины, простите, что злоупотребляю заглавными буквами – знаю, что это равносильно тому, чтоб переборщить со жгучим перцем в борще, но у меня нет других средств, чтоб выразить историческую патетику момента, в который германцы бандеролью доставили нам нового руководителя Польши Юзефа Пилсудского – да приберет его Всевышний к своему правому колену.

И здесь, братцы, начнутся мои затруднения с повествованием, которое лишится присущих ему виньеток, пиццикато и тремоло и двинется дальше пыльными однообразными дорогами нашего Прикарпатья – чуть вверх, затем – чуть вниз, снова вверх и снова вниз – и так до горизонта, без пропастей и головокружительных вершин. Совсем как в истории о раввине Бенционе Цви, нанявшем дрожки, чтобы съездить в соседнее местечко. Они договорились с кучером о цене, ударили по рукам и поехали. На первом холме кучер попросил раввина сойти и подтолкнуть дрожки, а то его старый истощенный конь выбился из сил. Бенцион Цви толкал дрожки до самой вершины, а там кучер попросил его придерживать их сзади на спуске, пожалеть его конягу. И так – с одного холма на другой: раввин то толкал, то придерживал, пока они не прибыли к месту назначения. У тамошней синагоги раввин расплатился с кучером и сказал: «Я понимаю, мил человек, зачем я отправился в этот путь – я должен читать проповедь в синагоге. Понимаю и почему поехал ты – тебе ведь нужно зарабатывать на жизнь. Одного не понимаю – зачем мы потащили с собой и эту несчастную клячу?»

Этим я совсем не хочу сказать, что ты, любезный мой читатель, и есть та самая бедная кляча, которую я должен бессмысленно тащить за собой туда-сюда по холмистому однообразию жизни, но объективно глядя – я дико извиняюсь! – так оно и выходит. Тем более что я в начале повествования обещал ступить, в духе древних верований, на двух китов, и если ты помнишь, мой читатель, то одним из них была Первая мировая война, а вторым – естественно, Вторая. А что, ответь мне, находится между ними (не войнами, разумеется, а китами?). Вода. Это ясно как белый день.

С другой стороны, однако, если рассмотреть хоть каплю такой воды под микроскопом моего любимого учителя Элиезера Пинкуса, мир его праху, то ты увидишь, что это – мнимая пустота, что там, в этой капельке воды, кипит жизнь, до которой далеко даже жизни в центре Лемберга, который сейчас стал Львовом. Амебы и другие одноклеточные живут нормальной, даже напряженной жизнью, делятся и сливаются – т. е. размножаются, ищут что-нибудь или кого-нибудь себе в пищу; и там, вероятно, есть свои драматические расставания – особенно, если одна инфузория туфелька разделится надвое, и обеим ее половинкам уже будет не суждено встретиться. И еще ты сможешь невооруженным глазом увидеть в воде рыбок, удивленно, как при встрече со старым знакомым, пытающихся воскликнуть «О!», а в сущности, глотающих целую роту планктона во главе с фельдфебелем. Но не спеши ронять слезы умиления перед великим таинством Природы, это единственное, что я запомнил из уроков биологии и в данном конкретном случае пользуюсь им как метафорой.

По вышеупомянутой причине мне не хотелось бы утомлять тебя подробностями нашей амебьей или, в крайнем случае, рыбьей жизни – мы якобы желаем воскликнуть «О!», а на самом деле спешим проглотить тебя с потрохами (ну, ты понимаешь, что я имею в виду). Никого это не волнует и вряд ли увлажнит слезой сочувствия Око Господне. В этом смысле я понимаю и со скромностью разделяю взгляды наших великих учителей и пророков библейских времен, сочинявших строчку за строчкой целые свитки Книги книг – по нашему Закона или Торы; знавших, где повествование их должно течь медленно и вольготно, как полноводная река, а где события должны мчаться стремглав, как буйный речной поток через пороги, с головокружительной скоростью. В таких местах в Библии, которые не позволяют читателю хоть на миг остановиться и оглянуться, окинув взором окрестную местность, мои древние учителя в сочинении и описании событий откалывают такие коленца, что только держись. Вот, к примеру: «Адам снова познал жену свою (ты же понимаешь, что речь идет не о знакомстве), и она родила ему сына, и нарек Адам ему имя: Сиф. Дней Адама по рождении им Сифа было восемьсот лет, и родил он сынов и дочерей. Всех же дней Сифовых было девятьсот двенадцать лет; всех же дней Еноса было девятьсот пять лет; всех же дней Малелеила было восемьсот девяносто пять лет…» И так далее, дорогой мой читатель, не буду забивать тебе мозги другими примерами. Я веду речь о широком шаге моих предков и пророков, да пребудет память их до скончания века и во веки веков, ведь они оставили нам Писание, которое мы читаем и перечитываем, и каждый толкует его по-своему и снова перечитывает – и так тысячу, и две тысячи лет и уже которую тысячу лет; это тебе не газета: вчерашняя уже ни на что не годится, кроме как на оберточную бумагу для селедки. И не смей (а если отважишься, да простит тебя Бог) бросать даже тень сомнения на правдивость написанного, ибо в нем – премного мудрости, и она бьет из него, подобно источникам Давидовым в Иудейской пустыне, предлагая тебе примеры и поучения на все случаи жизни. И они совсем не привирают, пророки объятые Божественным вдохновением, или желанием потрясти тебя, когда говорят о людях, живших по восемьсот и даже по девятьсот лет. Если относиться к этому формально, с высоты роста холоднокровной лягушки, то – да, это без сомнений противоречит науке, но я думаю, что в те могучие времена Бытия, густые и крепкие, как тяжелое пасхальное вино, каждое полнолуние равнялось годовому кругу жизни дубов и людей, и что наше человеческое время соизмеряется с библейским, как речной камушек с бриллиантом или воробей с орлом.

Но я снова отвлекся, и теперь, с Божьей помощью, постараюсь одолеть этот крутой вираж и вернуться на столбовую дорогу, с которой сбился, как старик Ной, задремавший в Междуречье и проснувшийся на вершине Арарата.

Итак, давайте спустимся с ковчега на той дальней вершине и направимся в наш Колодяч под Дрогобычем, где я и стою, смущенный, с кривою улыбкой на лице и деревянным солдатским сундучком у ног.

Мама расплакалась и осыпала поцелуями мое возмужавшее лицо; отец вел себя строже и сдержанней – он грубовато потрепал меня по плечу, но я заметил, что глаза его увлажнились.

Мама сказала:

– Мой милый мальчик, представляю, что тебе пришлось пережить там, в окопах! О сенегальцах рассказывают сплошные ужасы!

– Каких сенегальцах?

– Да тех, французских, черных как ночь! Которые ели своих пленных живьем!..

– Ах, этих!.. Да, случалось!.. – заюлил я. Не то, чтоб пытаясь скрыть чистую сермяжную правду из суетных соображений – ведь кроме меня в нее был посвящен и наш раввин бен Давид – а просто не желая разрушать в глазах моих милых родителей тот незримый героический пьедестал, на который они меня вознесли.

Пока мама суетилась, готовя ужин – разумеется, праздничный, с нашей неизменной «гефилте фиш», фаршированной рыбой, которую я с детства ненавидел, но был вынужден разделять этот всеобщий или даже, как утверждают, всемирный престиж и триумф иудаизма – мы с дядей Хаймле заскочили в кафе Давида Лейбовича. Там дядюшка угостил всех, кто имел счастье сопереживать с нами этот исторический миг, великолепной пшеничной водкой, причем сделал это таким жестом, будто эту войну выиграли мы, и выиграли ее, благодаря, в первую очередь, моим боевым подвигам. Меня затормошили и засыпали вопросами, и я был готов отвечать на все – в том числе и о сенегальцах! – но в этот момент в кафе вошел наш ребе, и я моментально сдулся, как французский разведывательный воздушный шар, простреленный немецким «фоккевульфом». Все внимание колодячских военных аналитиков во главе с почтальоном Абрамчиком, который, если вы не забыли, участвовал связистом в русско-турецкой войне, моментально переключилось на раввина, и его буквально засыпали вопросами.

Не хочу сказать ничего плохого о евреях – боже упаси! – ты, мой читатель, ведь знаешь, что и я – один из них, но, наверно, ты и сам замечал, с какой необыкновенной страстью, я бы даже сказал – одержимостью, они задают вопросы, совершенно не интересуясь ответами, потому что знают их наперед (или так им кажется). И бог тебе в помощь, если твой ответ окажется не таким, какого они ожидали: тогда на тебя обрушивают лавину аргументов, буквально стирают тебя в порошок айсбергом доказательств и окончательно с тобой расправляются, пришлепнув к стене, как обои, цитатой из Библии или, на худой конец, из Карла Маркса. На этот случай могу дать тебе дельный совет: если евреи забросают тебя вопросами, спокойно выслушай их и удались покурить в соседнюю комнату – твоего отсутствия они даже не заметят, переругиваясь между собой; есть и еще один способ – немедленно, в ту же секунду соглашайся с ними во всем, ни в коем случае не ввязываясь в катастрофические и авантюрные возражения. Последний вариант мне кажется самым мудрым. Так же думал и один раввин, которого спросили: «Ребе, какой, по-твоему, формы наша Земля?» – «Круглая», – ответил раввин. – «А почему круглая? Ты можешь это доказать?» – «Да ладно, пусть будет квадратная. Разве ж я спорю?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю