Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 47 страниц)
– А почему вы считаете, что я могу знать больше? Я сам ничего не понимаю, не могу объяснить себе, какими мотивами они руководствовались… действительно, не понимаю…
– Очевидно, есть вещи, которые нам не дано понять. Они выходят за рамки нормальной человеческой логики.
– Но почему с вами так поступили? Именно с вами? Должно же быть какое-то объяснение.
– Может быть, такое объяснение есть, но мне оно неведомо. А вы не знаете?
Учитель не ответил.
Она долго молчала, прежде чем решилась сказать:
– Признаться, иногда мне кажется, что этой счастливой, здоровой сельской жизнью мы обязаны вам. Я имею в виду лично вас. Персонально. Пламенного коммуниста и народного учителя! Ведь для вас дело превыше всего, не так ли? Люди, отдельные личности, не имеют значения. Или я ошибаюсь? Чувства, связи, знакомства – все это предрассудки… Я запомнила наш разговор: вы точно знаете число заболевших туберкулезом девушек в табачных складах. И сколько хлеба можно было купить на дневной заработок. Но и их судьбы для вас ничего не значат. Я убеждена, что отдельные, конкретные судьбы вас вообще не интересуют. Для вас это всего-навсего статистика, цифры, призванные укреплять в обществе убеждение, что только вы правы. И если надо, вызывать у людей недовольство. Сейчас, когда вы меня увидели в этом Богом забытом селе, вы удовлетворены, господин Стойчев? Вы отомстили за тех туберкулезных девушек?
Он поднялся, губы его побелели, кровь отхлынула от лица и от этого глаза еще больше засветились лихорадочным блеском. Аракси показалось, что он сейчас поднимет руку и ударит мать. Но он лишь глухо проговорил:
– Мне очень жаль, что вы так обо мне думаете… Может, мне лучше уйти?
Она ответила будничным и спокойным тоном:
– Зачем же? Оставайтесь. Хотите травяного чая? Другого, к сожалению, нет.
Учитель Стойчев, словно принимая роковое решение убить царя, сказал с вызовом:
– Да! Я хочу травяного чая.
Она налила ему из алюминиевой кастрюльки, которая тихо булькала на плите.
– Не сердитесь на меня, просто я теряюсь в догадках…
Затем оживленно добавила:
– Просто не верится! Отыскать нас, приехать издалека!
Стойчев открыто посмотрел на нее и спокойно сказал:
Я постоянно думаю о вас… Мне вас не хватает. Хочу, чтобы вы меня правильно поняли… Мне не хватает именно вас, Мари Вартанян!
Их взгляды встретились, стало понятно, что слова больше не имеют никакого значения, ибо молчание было слишком красноречивым.
Она сделала бессильную попытку заполнить это зияющее пространство, похожее на пропасть, которая манит, и ты готов уже прыгнуть, но все еще боишься это сделать. Подчеркнуто весело она воскликнула:
– Как же я забыла! У меня же есть яблоки!
Она подошла к деревенскому комоду и взяла глиняную миску с яблоками. Тогда Стойчев встал и заключил Мари Вартанян в объятия. Она вдруг почувствовала, что ноги стали ватными, ее охватила сладкая истома. Из последних сил сопротивляясь вспыхнувшему желанию, она прошептала:
– Прошу вас, господин Стойчев… очень вас прошу… не надо!
– Не отказывайте мне, Мари! Иначе я сойду с ума. Вы ведь тоже этого хотите… Поэтому я и нашел вас, поэтому! Милая моя, милая… Для меня существуете только вы – в моих снах, в моей жизни…
– Прошу вас, не надо…
Ее рука бессильно опустилась, яблоки раскатились по всей комнате, глиняная миска выскользнула из бессильно разжавшихся пальцев, упала и разбилась на мелкие кусочки. Мари Вартанян внезапно решительно оттолкнула его, подошла к окну и захлопнула его. Потом наглухо задернула простую ситцевую занавеску.
Аракси, спрятавшаяся под окошком, бросилась в поле, еле сдерживая слезы. Она добежала до оврага, ничком упала на землю у маленького ручейка, который протекал через село, и дала волю слезам. Девочка не отдавала себе отчет, почему плачет, но чувствовала себя бесконечно несчастной и покинутой. Она считала, что мать предала отца, а светлый образ учителя Стойчева был навсегда опорочен.
Аракси не знала, сколько она просидела у ручейка. Наконец, озябшая и дрожащая, она решила вернуться домой. Неуверенно постучала в дверь, чего раньше никогда не делала, и несмело вошла.
Учитель сидел боком к столу, мать стояла у комода.
Стойчев встал и радостно воскликнул:
– Аракси!
– Здравствуйте, – холодно поздоровалась она.
Стойчев в растерянности спросил:
– Неужели не узнала?
– Почему же, узнала, товарищ Стойчев. Добрый день.
Наступило неловкое молчание. Мари Вартанян продолжала стоять у комода, глядя перед собой безжизненным, ничего не выражающим взглядом. В ее лице не осталось ни кровинки. Она не шелохнулась, не попыталась разрядить нависшую тяжелую, немую тишину, в которой отчетливо слышалось лишь бульканье травяного чая на плите.
45
Exodus
Вокруг меня танцевали наши добрые соседи-евреи, а еврейки в стороне хлопали в ладоши и пели свои старинные песни – ту странную сефардскую мешанину из испанских слов с отчетливыми турецкими напевами. Происходило это во дворе синагоги. В тот день была моя Бар-Мицва, то есть мне исполнялось 13 лет и, согласно традиции, с этого дня я был ответственным за свои поступки, став полноправным членом нашей общины.
По этому случаю мой дедушка Аврам был празднично одет. Я впервые видел его в галстуке – неизвестно, у кого он его занял. Галстук сидел криво, воротничок рубашки был ему тесен и не застегивался, но это ни на йоту не портило общей торжественной картины. Дед, разумеется, подвыпил и плясал, раскинув руки и топая тяжелыми подкованными ботинками. Я уже давно не видел его таким беззаботным и веселым, но до сих пор не могу с уверенностью утверждать, что его веселость не была наигранной, и что тем самым он не пытался скрыть от окружающих и от самого себя неизлечимые душевные раны. Время от времени на его лицо набегала тень, и тогда было видно, что мыслями он не здесь, с нами, а где-то далеко-далеко.
Бабушка Мазаль по такому случаю завила волосы и даже слегка накрасила губы – с помощью бумажек, которые, если на них поплевать, окрашиваются в красный цвет. Бабушка обносила гостей напитками и всевозможными угощениями. На подносе стояли стаканчики с анисовой водкой, пирожки и разрезанные пополам запеченные яйца – как полагается по обычаю, а детям раздавали «масапан» – тот миндальный пирог, которым до сих пор гордятся толедские кондитеры, считая себя единственными мастерами в мире, а Толедо – единственным городом, где его делают. Думаю, они так считают, потому, что не бывали на еврейском празднике в Пловдиве.
В стороне на небольшом столике лежали подарки, из-за которых каждый еврейский мальчик мечтает, чтобы ему исполнилось 13 лет, – скромные подарки от людей скромного достатка: новый школьный ранец, рубашки и свитера, пенал с карандашами, пара китайских резиновых тапочек и настоящий кожаный футбольный мяч.
Здесь же во всеоружии присутствовал и господин Костас Пападопулос, как всегда, постоянный участник каждого местного праздника. Он был в своем вечном красном галстуке-бабочке, с напомаженными волосами, расчесанными на прямой пробор. Костаки беспрерывно щелкал фотоаппаратом – на память, для грядущих поколений.
Вдруг бубны смолкли, и танец прекратился, потому что в синагогальном дворе появились учитель Стойчев и его сын Митко. Они прошли прямиком ко мне, а я, надо сказать, сидел на троне, как сам царь Давид.
– Мы тебя поздравляем, Берто! – произнес учитель в наступившей тишине. – Сегодня тебе исполнилось тринадцать лет. Значит, ты – уже большой мальчик. Заботься о своих бабушке и дедушке и будь достоин имени своих родителей, славных партизан Миши и Ренаты Коэн!
Митко, смущаясь, пробормотал «Поздравляю!», но было видно, что у него в программе есть еще кое-что. Он вытащил из кармана продолговатую золотистую коробочку, долго пытался ее открыть, но не смог. Напряжение любопытной публики росло. Наконец, отец нетерпеливо взял у него из рук коробочку и сразу открыл. У меня перед глазами блеснули новенькие советские наручные часы! Наш классный руководитель торжественно взял меня за руку, и через минуту мою кисть украсил неописуемый подарок, которому мог бы позавидовать сам великий еврейский царь Давид. Я приложил часы к уху и сосредоточенно прислушался. Весь простодушный еврейский квартал замер, напряженно глядя на меня: тс-с-с!
Я счастливо засмеялся: тикают! Все с облегчением выдохнули: тикают!
И снова вокруг меня закружился хоровод, женщины стали хлопать в ладоши и петь старинные песни, веселые и жизнерадостные, как оазис Эйлат в Иудейской пустыне.
И в этот самый счастливый для меня момент звякнул велосипедный звонок, и на желтом велосипеде появился почтальон. Признаюсь, сердце мое екнуло, я соскочил с престола и бросился ему навстречу. Он ласково взъерошил мне волосы.
– Из Парижа ничего нет, дружок!
Почтальон еще раз предупредительно звякнул и поехал к раввину, а Гуляка, заметив мой сокрушенный вид, попытался меня успокоить:
– Да получишь ты письмо, мой мальчик, имей терпение! Просто те бездельники на парижской почте только и знают, что волочиться за женскими юбками и ничего не делать. Придется мне сказать об этом моему другу, премьер-министру Франции… – он запнулся, потому что не смог вспомнить, кто в данный момент является премьером Франции.
– Совершенно верно, – неуверенно поддержал деда учитель Стойчев, хотя весь его вид говорил о другом. – Мне приходилось слышать, что почта находится очень далеко… Аж на Дунае!
– Париж не на Дунае, а на Сене… – самоуверенно поправил я учителя.
Он отвел взгляд, мысленно куда-то перенесся, и было ясно, что ему еще кое-что известно о парижской почте, но он почему-то не может сказать.
Разговор внезапно прервался, потому что во дворе появился раввин Менаше Леви. Его лицо было озарено каким-то неземным сиянием. Он размахивал над головой телеграммой.
– Эрманос и эрманас[20]20
Братья и сестры! (исп.).
[Закрыть]! – закричал он, – Братья и сестры! – Свершилось! Разрешили, хвала Богу! Уезжаем в Израиль! La Tierra Santa de Israel!
Раввин подбросил телеграмму ввысь, в лазурное фракийское небо, ветер подхватил ее, и она полетела, как голубь Ноя, как белый парус по Генисаретскому озеру, как Божье знамение.
Ребе Менаше простер вверх руки, обратив ладони к Богу вечности, Господу неба и земли Адонаю, и запел одну из своих песен, от которых веет безбрежной пустынной грустью, но также и радостью, которую испытало многострадальное племя, когда по ту сторону песков увидело Обетованную землю Ханаана.
46
Костас Пападопулос развязывает тесемку, которой обвязал старые фотографии, словно карточную колоду. Рассыпает их на столе и ищет ту, которая ему нужна.
– Это была большая радость, джан, но и муку люди испытывали немалую. Не знаю, помнишь ли ты, ведь тебе, пожалуй, не было еще и десяти, – неуверенно говорит грек.
– Тринадцать, – уточняю я.
– Ну, пусть тринадцать. Отправиться в далекую землю, которую тысячелетиями в молитвах называл своей, покинув землю, где родился. Думаешь, это легко? Как тут объяснишь? Человеческая душа, милый, заперта на очень сложный замок! А для сложных замков у Бога нет простых ключей.
Рассматриваю разбросанные на столе снимки.
– Может статься, одного ключа мало, дядя Костаки. И как знать, может быть, то долгое путешествие, в которое души отправляются намного раньше тел, началось не в день прибытия телеграммы, а намного раньше?
Старик призадумался: он понял, что я имею в виду.
– Ты прав, джан. Оно началось в другой день…
Фотограф лихорадочно роется в снимках, что-то ищет, известное ему одному.
С любопытством рассматриваю старые фотохроники византийца.
Евреи с желтыми звездами на груди – молодые и старые, мужчины, женщины и дети – испуганно пялятся в фотообъектив. Надписи, отпечатанные на литературном болгарском языке, – том самом языке, на котором писали Дебелянов и Яворов, но сейчас у них совсем не литературное содержание: «Еврейское жилье», «Евреям вход воспрещен!», «Хлеб евреям не продаем», «Еврейское производство», «Лицо еврейского происхождения», «Евреи не допускаются!»
Люди из моего квартала… некоторых я знаю, их, конечно, давно нет на свете. Я был еще маленьким, но хорошо их помню, как они сидели на своих узелках и картонных чемоданчиках во дворе еврейской школы, в те ледяные мартовские дни 1943 года. Тогда товарные поезда, которые должны были увезти их в Польшу, уже стояли у рампы на маслобойне. Все испуганно смотрят в объектив снизу вверх. В их глазах глубокая безнадежность, отчаяние и немой вопрос. Все, как один, – снизу вверх. Так обычно смотрят униженные, загнанные, зависимые…
Я повторяю:
– Сейчас я точно знаю, что именно тогда их души улетели отсюда далеко-далеко. Намного раньше их тел. Тела остались без душ в тот момент, когда ты делал эти фотографии…
– Так-то оно, милый, так…
Старик пристально смотрит на меня, как бы, раздумывая, стоит ли ему говорить, потому что не знает, как я восприму подобное откровение, но потом с неожиданной твердостью сообщает:
– Я тоже уже послал свою душу в дорогу.
Изумленно поднимаю голову. Пытаюсь увидеть лицо старого грека, сидящего в тени, окутанного клубами дыма от сигареты.
– Не понял. Что ты имеешь в виду?
– Что тут понимать? Все уже ушли, один за другим. Все друзья. И тот, мой Пловдив исчез. Нет уже квартала Орта-Мезар. И мое ателье уходит, для него у меня уже не осталось сил. Здесь когда-то было фотоателье «Вечность» Костаса Пападопулоса. Было. А что осталось? Больное тело. Так зачем, спрашиваю себя, оно мне нужно, ателье? Только чтобы влачить его на своем горбу? Ведь сам же сказал – душа уходит раньше тела. Остается пустая скорлупа. Пустой чемодан. Фотоаппарат без пленки. Так вот, милый, чтобы ты знал: я свою душу уже спровадил.
– Слушай, Костаки! Уж не задумал ли ты какую-нибудь глупость?
– Я не делаю глупостей, джан, в моей голове рождаются только умные мысли. Знаешь ведь, что я – умница, хотя ума у меня, как у курицы!
Старый Костаки беззвучно смеется, потом разламывает сигарету пополам, вставляет половинку в мундштук, почерневший от табачного дегтя, закуривает. Вдруг спохватывается, предлагает и мне. В сотый раз отрицательно качаю головой, мол, не курю.
А он смеется, будто снова рассказал невероятно оригинальный анекдот.
47
Будучи в сильном подпитии, дед твердо заявил, ударив кулаком по столу и расплескав полный стакан анисовки.
– Я отсюда ни ногой! Мои дети пали за эту землю, я остаюсь здесь! Все, я сказал!
Стоя в дверях, я испуганно смотрел на бабушку Мазаль, которая сидела в углу. Глаза ее вспухли от слез, она в отчаянии заламывала руки и, всхлипывая, говорила на том смешанном болгаро-испанском наречии, которое было принято в нашем квартале как официальный язык общения.
– Que todos se van? Все уедут? А мы одни останемся?
– Caminos de lechey miel! – отмахнулся дед.
В переводе на здешний язык это означало: «Скатертью дорожка из молока с медом». Нечего сказать, доброе пожелание моей бабушке Мазаль, его супруге с почти тысячелетним стажем!
Бабушка вдруг рассердилась и плюнула в сторону Гуляки.
– Тьфу, поганец-олу! Чтобы я оставила тебе Бертико? Как бы ни так! Говоришь «нет» – хорошо, «нет»! Israel va esperar, пусть подождет!
Она прижала меня к себе и стала гладить, покачивая, несмотря на то, что я, вымахавший ростом дылда, давно уже не был тем ребенком, за которого она меня принимала.
Гуляка не обратил никакого внимания на эту умилительную сцену, ибо он только что одержал победу. И во все горло запел свою любимую песню о своей любимой голубке:
Acerca te a la ventana, ay, ay, ay
Palomba de la alma mia…
Продолжаю рассматривать снимки из коллекции Костаки.
Играет гарнизонный духовой оркестр, тот самый, в присутствии которого закладывались основы новой кооперативной жизни на селе. Во всю ширину перрона натянут транспарант: В добрый путь! Счастья вам на вашей новой родине!
Из окон вагонов высунулись евреи – счастливые и заплаканные. Они размахивают болгарскими трехцветными флажками, красными флажками с серпом и молотом Всемирного братства и равенства и бело-голубыми со звездой Давида.
Соседки, роняя слезы, протягивают им в окна пироги и бутыли с вином и водой на дорогу, на всю долгую дорогу, которая началась в далеком Толедо, привела в Пловдив, а сейчас уводит отсюда – через море, к теплым берегам Иудеи.
Поцелуи и слезы.
Вот такие фотографии я увидел у старого грека.
Раввин Менаше Леви троекратно расцеловался с батюшкой Исаем и сказал:
– Прощай, батюшка Исай, прости, если что не так.
– И ты прости, сын Давида, если невольно согрешил супротив тебя!
Раввин засмеялся.
– Предадим все забвению, отец Исай! Сколько раз мы резались с тобой в нарды да в карты. На прощанье скажу тебе одно: ты часто мухлевал, да и вообще в этих играх ни бельмеса не разумеешь!
– Тогда и я тебе скажу, ребе, хитрый ты старый еврей! Сколько анисовки мы с тобой выпили у Зульфии-ханум, сколько миндаля сгрызли, только я нравился ей больше!
– Пусть будет так, и хвала тебе, Исай!
– И тебе хвала, Менаше! Пусть удача тебе сопутствует, будьте благословенны на святой Иерусалимской земле! Будь всегда здоров! Поцелуй от меня свою жену Сару, жемчужину в твоей короне!
Не знаю, разделял ли раввин это мнение, была у него и другая жемчужина, однако он промолчал. И снова они трижды, по православному, расцеловались.
48
Она пришла попрощаться.
Завтра у меня последняя возможность воспользоваться поездом из Софии в Лозанну и оттуда – в Мадрид. В понедельник мне предстоит начать цикл лекций о ранневизантийском христианстве, схизмах и взаимной нетерпимости между восточной ветвью православия и западной римско-католической церковью, а также о трагической судьбе друга болгар папы Формозы Портуенского.
Этот вопрос почему-то всегда меня волновал – странная дружба между Ватиканским послом для особых поручений Формозой Портуенским, тогда еще епископом, и Борисом-Михаилом, последним болгарским языческим ханом, первым христианским князем[21]21
Борис I, в крещении Михаил (852–889). В 865 г. принял христианство, чтобы повысить международный престиж Болгарии. Канонизирован Болгарской православной церковью как Борис Креститель.
[Закрыть]. Именно через эту дружбу проходит трудноуловимая граница соперничества между византийским православием и римско-католической церковью, которую болгары не раз переходили то в одном, то в другом направлении. Может быть, этим и объясняется их двойственная, колеблющаяся историческая судьба – телом быть обреченными Востоку, но душой стремиться к Западу.
Вряд ли можно придумать более глупое занятие, чем рассказывать Аракси о том, что я буду читать на лекциях, именно сейчас, когда мы должны расстаться – надолго, а, может быть, навсегда. Но отчасти она сама виновата, потому что слушает с искренним напряженным интересом полную мрачного мистицизма историю о том, как мертвого папу Формозу Портуенского решили извлечь из саркофага, чтобы посмертно судить за мнимые грехи. Имя его было вычеркнуто из святого списка пап, а полуразложившийся труп брошен в присутствии свидетелей в воды Тибра – ритуал, который применялся только в отношении преступников.
Политическая месть имеет давнюю историю, а высший духовный клир, как на Востоке, так и на Западе, может научить нас многим тонкостям в этой области.
Мы сидим в полутемном баре «Новотеля», очень уютном и престижном местечке. На этот раз Аракси отказывается от своего любимого кампари, мы пьем Реми Мартин – один из лучших старых шампанских коньяков. Ощущение такое, что находимся не на левом берегу Марицы, а на левом берегу Сены. Пока мы разговариваем, замечаю, что она становится все более напряженной, и сама не отдает себе отчета в том, что осушила уже несколько рюмок. Мне кажется, что моя спутница не заметит, если заменить коньяк самой низкопробной ракией. Несмотря на это, я все рассказываю и рассказываю, увлекшись, как гимназист во время первого свидания, решивший эрудицией сразить свою симпатию из девического пансиона. Знаю за собой эту нехорошую черту – скрывать за болтливостью внутреннее напряжение.
Сын учителя Стойчева – Митко – так и не появился, скорее всего, ему ничего не удалось сделать с теми бумагами. Впрочем, это уже не имеет значения – завтра я уеду, и пусть ищут ветра в поле. Будущий отель тех типов из загадочной брокерской фирмы «Меркурий» рискует остаться без звезд.
Погрузившись в историю Формозы, я увлеченно рассказываю, как его труп облачили в церемониальную мантию, нахлобучили ему на голову папскую тиару и надели прямо на голую кость папский перстень. Когда я дошел до того места, где несчастного предупреждают о том, что, если он не станет отвечать на вопросы, конклав сочтет его молчание добровольным признанием вины, Аракси прерывает меня. Увлекшись рассказом, я не заметил, что она перестала меня слушать. Прервав меня прямо посередине предложения, она самым будничным тоном говорит:
– Нам пора подняться наверх, к тебе в номер.
– Что? – изумляюсь я, поскольку как раз собирался сбросить бывшего папу в Тибр.
– Давай поднимемся к тебе в номер. Я хочу заняться с тобой любовью. И ты этого хочешь.
– Да, но… как-то так, вдруг…
– А что? Нужно было постепенно?
– Я хочу сказать, что до сих пор ты вела себя иначе.
– Наоборот. Это сейчас я веду себя иначе. Или ты тоже поддался моде и предпочитаешь собственный, а не противоположный пол? Как вон тот парень в джинсах, из обслуги, с узкой попкой. Пожалуй, этим местом он и зарабатывает себе на хлеб.
Я от всей души смеюсь.
– Сознаюсь, ты меня ошеломила. Какая неожиданная страница истории Тристана и Изольды.
Это только предисловие. Первая глава будет наверху. Пошли, Тристан.
Мой номер на пятом этаже. На ресепшене мне сказали, что это не совсем апартаменты, но я так и не понял разницы. Наверно, она в цене. Номер уютный, с плотными оранжевыми портьерами из какой-то тяжелой искусственной материи, которые в состоянии превратить оранжевый день в черную ночь.
– Можно принять душ? – спрашивает Аракси, пока я зажигаю ночник. – А ты в это время, как говорил один литературный герой, наполни свое сердце ожиданием. Это, разумеется, не должно помешать тебе раздеться.
Со стороны ванной вскоре послышался звук льющейся воды. Я опускаюсь прямо в одежде на кровать, закидываю руки за голову и задумываюсь.
Что это с ней? Она ведет себя так, словно наши отношения начались давно и теперь переросли в обыденную, спокойную связь – без волнения, без дрожи в коленках, когда не знаешь, как начать и как себя вести.
Потом мою глупую голову словно пронзает молния: ну, конечно же, это все началось давным-давно и все эти годы существовало в латентном состоянии, словно зерно в почве, которое ждет подходящих условий, чтобы взойти. Тогда на поверхности появляется зеленый росток, и это не начало, а развитие давно начавшегося процесса.
Я все еще размышляю, когда она появляется, завернувшись в мой гостиничный халат.
– Но ты еще не готов! – притворно укоряет она меня. – Придется тобой заняться!
Уже голый, я крепко прижимаю ее к себе. Она шепчет мне на ухо:
– Мне бы хотелось… Боже, как мне хочется, чтобы все было легко и просто…
– А разве это не так?
– Нет… Ты все еще там, на остановке в Яффе, ждешь автобуса. А я в Дубне, где сейчас люди в белых одеждах и прозрачных защитных шлемах выносят на носилках других людей с почерневшими лицами… Один из них ждет меня дома. Впрочем, есть сотня изощренных способов это забыть.
– Подскажи мне, как…
– Просто поцелуй меня тихо-тихо, нежно-нежно, как тогда, когда мы убежали из школы и грелись на солнышке у Марицы.
Нежно, как тогда, я прикасаюсь губами к ее груди, но сейчас зерно крупное, зрелое и напряженное. Упругость ее бюста не соответствует предательски седеющему локону в волосах. Я не раз отмечал, что разные части человеческого тела подвержены собственным циклам старения.
Снова и снова целую их – эти груди, те же самые, но совсем другие, из-за которых ребе Менаше Леви влепил мне добрую педагогическую оплеуху.
Все так же осторожно и медленно вхожу в Аракси – она встречает меня стоном и шепчет осипшим голосом:
– Добро пожаловать и… прощай, Берто! Прощай навсегда!
Потом мы отдыхаем. Кондиционер тихонько шипит – непонятно, то ли греет, то ли охлаждает.
Она курит.
Ее тело светлого оттенка слоновой кости – удивительно молодое и все еще упругое – лоснится от пота.
– И все же, – говорит она, когда ей удается успокоить сердцебиение, – меня не покидает чувство, что ты только что занимался любовью не со мной, а с моей мамой, твоей учительницей. Нет такого подростка, который не пожелал бы в своих снах хоть раз обладать своей учительницей.
– Глупости! Что за вздор ты несешь!
– Почему ты сердишься? Разве я сказала что-то плохое? Это намного более естественно и более нравственно, чем Эдипов комплекс. Поскольку направлено не к собственной, а к чужой матери.
– В таком случае, ты – педофил! Или точнее, педофилка. Потому что когда тебе становилось хорошо, и ты забывала, где мы находимся и сколько нам лет, ты называла меня Бертико – как тогда, когда мы были двенадцатилетними.
Она смеется, быстро целует меня в плечо.
– Хорошо, хорошо, мы квиты. Милый мой Тристан…
– Милая моя Изольда… Теперь ответь мне – я спрашиваю тебя совсем серьезно. Очень серьезно: ты готова пойти со мной моей дорогой?
– Нет.
– Хочешь, чтобы я навсегда переехал в Пловдив?
– Нет.
– Останешься с ним?
– Да. Это показала и кофейная гуща, когда старый Костаки гадал тебе. Не знаю, что там увидел он, но в области гаданий мы, армянки, опытные ворожеи.
– Да, помню, – вздыхаю я. – Камера-обскура. И что в ней было предсказано?
– Я увидела тебя и меня в двух концах долгого светлого пути. Идем навстречу друг другу, но дорога прерывается в двух местах. И невозможно идти дальше.
– Первый раз, когда нам было по двенадцать лет?
– Да. Второй, когда нам уже не двенадцать, – и она снова ласкает губами мое голое плечо.
В это мгновение звонит телефон.
Аракси вздрагивает и отстраняется от меня.
– Это муж. Он знает, что я с тобой.
Телефон снова звонит – громко, настойчиво. Я, как испуганный ребенок, которого поймали за кражей шоколадных конфет, малодушно спрашиваю:
– И что мне делать?
– Просто сними трубку.
– А если это твой муж?
– Все равно сними трубку.
С опаской тянусь к телефону, будто он из раскаленного железа. Снимаю трубку:
– Да, – говорю сухо и деловито, словно по моему голосу на том конце провода могут догадаться, что рядом со мной лежит голая женщина.
Облегченно перевожу дух: это Димитр, сын учителя Стойчева, тот самый – с тремя детьми, больной супругой и прочими прелестями.
– Нет, – говорю в трубку, – не надо подниматься, я сам к тебе спущусь. Сядь в баре, закажи что-нибудь. Я сейчас приду.
49
Митко стремительно встает мне навстречу, лицо его выражает тревогу. Неизвестно почему, он все время оглядывается по сторонам и испуганно шепчет, вместо того, чтобы говорить нормально. В баре шумно, как в большинстве подобных заведений в этих балканских местах, где почти невозможно найти тихое укромное местечко.
– Ты уже знаешь?
– Что я должен знать? – спрашиваю в полном неведении. – Сначала сядь, успокойся. Коньяк или виски?
– Оставь, потом. Я ведь все приготовил. Адвокату нужна была только доверенность, но вот…
– Что?
Он снова оглядывается, набирает в грудь воздуха – в груди при этом, как и в прошлый раз, свистит.
– Ваш дом сгорел.
– То есть… Как сгорел? Ведь я же позавчера…
– Ну да, позавчера. Он сгорел нынче ночью. Дотла. Хорошо, что обошлось без жертв, цыгане вовремя выбрались.
Задумчиво почесываю кончик носа, долго молчу. Как говорит старый грек, моя душа еще наверху, на пятом этаже, в оранжевой комнате. Рядом с ней, с Аракси.
Подходит официант – они всегда появляются не тогда, когда нужно тебе, а когда хочется им.
– Тот же самый коньяк?
– Два коньяка. – Потом, когда он уже удаляется, кричу ему вслед: – И содовой.
Во рту у меня пересохло – то ли от новости, а может, от чего-то более приятного, которое произошло совсем недавно.
Наконец спрашиваю:
– И как же это произошло?
– Согласно полицейскому протоколу, обитатели разожгли огонь в какой-то прохудившейся буржуйке. Они же утверждают, что никакого огня не разжигали, что дом загорелся снаружи, на крыше. Одновременно со всех сторон.
– Готов побиться об заклад, что так оно и было.
– И я не сомневаюсь. Это те бандиты. Я там побывал, люди из окрестных домов говорят, что когда стемнело, наверху видели черный джип, а вокруг шныряли какие-то люди.
– Полиция, конечно же, не может установить, кто такие, и что на самом деле случилось?
Митко горько усмехнулся:
– У нас так. Иногда полиция хочет установить истину, но не может. Очень часто может, но не хочет.
– И в чем проблема?
– В цвете купюр. Предпочтение отдается зеленому. Вычеркни дом из своих планов, Берто. То, что ты задумал, к сожалению, не получится.
– Видимо, так. Шах и мат. Они победили…
– Они всегда выигрывают. Всегда бьют в десятку.
– Но все же остался какой-то участок «А» тире 4. Если хочешь, могу его тебе подарить при условии, что ты его им не продашь.
– Это означает, что меня найдут повешенным на чердаке. В полицейском протоколе будет отмечено, что смерть наступила от неосторожного обращения с прохудившейся буржуйкой.
– А не спутает ли их планы мой отъезд? Знаешь, хотя бы в качестве утешительной награды.
– Раз нет двух кирпичей и крыши поверх них, значит, найдется сто один законный способ слить участки, а ты получишь в качестве компенсации два лева и сорок стотинок.
– С паршивой овцы хоть шерсти клок… Хватит на полрюмки коньяка. Мне очень жаль, Митко, что мы не сможем даже напиться как следует. Я уезжаю. Мы – уже старые мальчики, вряд ли снова увидимся на этом свете. А насчет существования того, что на небе, я крепко сомневаюсь. Виноват и твой отец, он учил нас верить только этому, осязаемому и доказуемому. Всегда вспоминаю его с умилением…
Снова погружаюсь в раздумья. Затем отливаю немного коньяка в пепельницу. В память о товарище Стойчеве, классном руководителе второго «А» класса прогимназии, и его уроках природоведения.
На пятом этаже меня ждет еще один удар: я надеялся застать Аракси в постели, а она уже оделась и курит, глядя через большое оконное стекло на лениво несущую свои воды Марицу. Внизу – теннисные корты и гостиничный бассейн, пустые и унылые в этот поздний осенний сезон.
– Почему ты меня предаешь? Я надеялся, что мы еще полистаем кельтскую сагу о Тристане и Изольде.
– Мы ведь договаривались только насчет первой главы. Сейчас мне пора уходить. Завтра я не стану тебя провожать, давай пожалеем себя. К тому же, мы уже все сказали друг другу.
– Да ничего мы не сказали. Пока я тебя ласкал, ты молчала.
– Разве этого мало? Самым красноречивым бывает именно молчание. Что ты собираешься делать сейчас? У меня нет сил, чтобы пригласить тебя домой, понимаешь?
– Понимаю. Но не могу поверить, что мы расстаемся. Вот так, сейчас, сию минуту… Разве так можно – прощай навсегда!
– Если ты очень настаиваешь, можем позвать духовой оркестр.