Текст книги "Двадцатый век. Изгнанники"
Автор книги: Анжел Вагенштайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 47 страниц)
Простое дело, проще соевого зернышка!
48
Жизнь, как отметил ребе Левин, постепенно налаживалась, возобновились даже репетиции оркестра – хотя и ценой огромных усилий, и очень редко в полном составе. Музыканты – то есть грузчики, чернорабочие, ткачи, уборщики – приходили на них все в ту же пагоду-синагогу после тяжелого рабочего дня, смертельно усталыми. Держа под мышкой любимую скрипку, Теодор Вайсберг занимал свое место за дирижерским пультом напротив невиданного ансамбля: давно небритые, заросшие физиономии, драные брезентовые робы и ветхие, латанные-перелатанные костюмы, все еще сохранявшие запах Германии. Когда раздавались первые такты, все словно по волшебству менялось: лица светлели, лучились вдохновением, музыка возвращала этих людей – пусть ненадолго, пусть только в воображении – в ту давно канувшую в прошлое жизнь, которой они жили на концертном подиуме. Они самоотверженно служили любимой музе, но не чурались и некоторого тщеславия: трепетно внимающий им зал, приглушенный свет люстр, букеты от поклонников и корзины цветов от солидных сообществ и организаций – все это тоже доставляло им наслаждение. Ну, и глоток шампанского в фойе по окончании концерта… Сладостно-горькие воспоминания, от которых болью щемило грудь.
Да, жизнь налаживалась, спору нет, только это не касалось самой элементарной стороны человеческого бытия: удовлетворения голода. Потому что большинство обитателей Зоны буквально голодали, а бесплатной кухне аббатисы Антонии едва-едва удавалось обеспечить миску вареного риса в день только самым нуждающимся. Чуть лучше, но все равно за порогом нищеты, было положение тех, кому удалось найти хоть какую-то работу вне пределов гетто. Симон Циннер был не только несгибаемым организатором репетиций оркестра, но еще и душой всех социальных начинаний, и касса взаимопомощи стала его детищем. Взносы в размере 10–20 процентов делались в нее с любого, даже самого незначительного заработка, что позволяло затыкать кое-какие дыры, но не более. Насколько недостаточен был этот фонд, красноречиво свидетельствовал непрерывный рост вызванных недоеданием заболеваний, особенно среди детей.
И все же, и все же… дети стали возвращаться к своим играм. Самые маленькие делали куличики из грязи и, подражая взрослым, «торговали» ими, пользуясь камешками как монетами; те, что постарше, гоняли тряпичный мяч; ну, а подростки, как положено, начинали без памяти влюбляться друг в друга.
Профессор Мендель и его помощники-добровольцы денно и нощно всеми силами старались помочь страждущим, но крошечный лазарет и почти полное отсутствие медикаментов не позволяли справиться с огромным наплывом больных. В некоторых особо тяжелых случаях пациентов удавалось уложить в Центральную больницу Шанхая, но для этого требовалась протекция господина Го, «еврейского царя», и содействие городской администрации, а они сдирали такую мзду, что буквально опустошали бедняцкую кассу взаимопомощи.
Да еще во вселенской сумятице переселения кто-то украл докторский чемоданчик профессора Менделя с его хирургическими инструментами. Эта скандальная история не только еще более усугубила и без того отчаянное положение в лазарете, но и в очередной раз подвергла сомнению расхожее представление о еврейской солидарности. Утрата была невосполнима: Зигмунд Мендель с самого Берлина не расставался со своими инструментами марки «Золинген», дрожал над ними как виртуоз дрожал бы над скрипкой Страдивари; даже за деньги – которых так или иначе не было – достать подобное чудо немецкой технологии в Шанхае не было никакой возможности. Весть об этой возмутительной краже облетела Зону со скоростью лесного пожара и стала основной темой бесконечных пересудов для словоохотливых стариков, собиравшихся перед синагогой. Но толку от них не было никакого – пустое сотрясание воздуха.
Единственным подозреваемым доморощенные детективы объявили мелкого воришку Шломо Финкельштейна. Он, он это, рассудили старики, больше некому. Или сам спер чемоданчик, или знает, кто подлинный герой этой аферы, но покрывает преступника. Когда молва об этом докатилась до Шломо, он заплакал от обиды. Элизабет пыталась его утешить, уверяла, что в ее глазах он вне всякого подозрения, что он хороший, отзывчивый человек и что Зоне со всеми ее сплетниками совершенно не должно быть дела до его «собачьего» бизнеса. Напрасные усилия: беспочвенные подозрения глубоко ранили душу коротышки-толстяка.
Как-то утром Шломо выправил себе однодневный пропуск в город, за что вознаградил господина Го десятью шанхайскими долларами. Само по себе это было делом будничным, только на сей раз путь его лежал не на мясной рынок в Нантао, а в порт, к докам, где среди гор ящиков и тюков за рыбной биржей торговали краденым. Ни для кого, начиная с полиции, это секретом не было, однако блюстители порядка предпочитали не иметь дела с гангстерским синдикатом, который тут заправлял: так называемые «триады» слишком хорошо умели защищать своих людей и свои интересы. В ту, что хозяйничала на рынке краденого и славилась своей мощью и жестокостью, входило самое темное, самое преступное дно Шанхая. Поэтому полицейские считали за лучшее в это место нос не совать, удовлетворяясь скромной ежемесячной подачкой от «триады».
Шломо неспешно, ряд за рядом обходил воровскую барахолку, засунув руки глубоко в карманы своего неизменного, слишком длинного для него пальто. На продажу были выставлены самые разнообразные трофеи карманников: дамские шляпы и сумки, часы, военные бинокли, холодное и огнестрельное оружие, выпотрошенные бумажники, кошельки и портмоне дорогой кожи, золотые украшения, матросские паспорта и все, что только может себе представить самая разнузданная фантазия. А вот и чемоданчик профессора Менделя! Этот редкий экспонат водружен на старый ящик, все три его отделения открыты, выставляя напоказ дорогие хромированные инструменты. На утреннем солнце они блестели как новенькие!
С напускным равнодушием Шломо поинтересовался, почем товар, и продавец сходу запросил тысячу шанхайских: очевидно, он хорошо знал, что реальная цена этого набора по меньшей мере впятеро выше. Шломо начал было торговаться, но никакие азиатские номера не помогали – тот не уступал ни цента.
Тысяча шанхайских долларов! Целое состояние! Таких денег у Шломо не было, да что там – не было даже десятой их доли; тем не менее, он пожелал детально проинспектировать состояние всех скальпелей, щипчиков, пилочек, ножниц, крючьев и прочих приспособлений, чьего предназначения он вообще не мог себе вообразить. В заключение он проверил, не испорчены ли замки чемоданчика.
Вот тут-то в двух шагах от них вспыхнула какая-то совершенно посторонняя распря, продавец на секунду отвлекся – и Шломо, схватив тяжеленный чемоданчик, рванул со всех ног прочь.
На миг онемев, толпа взревела и пустилась в погоню, но нахальный коротышка словно растворился в лабиринте тюков и контейнеров. Обворованные воры шныряли по всем портовым закоулкам, пересвистывались и перекликивались, разыскивая умыкателя их честно украденного достояния даже в таких укромных уголках, где и мышь не спряталась бы, но напрасно – Шломо словно сквозь землю провалился!
Отдуваясь и хрипя от натуги, и все же сияя как полная луна, он дотащил свою добычу до Южного Хонкю и вручил ее профессору Зигмунду Менделю. Тот просто глазам своим не поверил – его бесценное сокровище нашлось! От волнения профессор даже забыл поблагодарить своего благодетеля: он спешил поделиться радостью со всеми сотрудниками лазарета вместе и с каждым из них по отдельности. Специалист по мелким кражам в берлинских магазинах и по киднепингу благородных барбосов из видных шанхайских семей, Шломо Финкельштейн на невнимание не обиделся: ему было достаточно сознания, что совершенный им подвиг полностью реабилитировал его в глазах евреев Зоны.
Вскоре, однако, он понял, как глубоко заблуждался.
Досужие болтуны истолковали его поступок по-своему: мы же говорили, что он причастен к краже! И инструменты он вернул, потому что испугался разоблачения… вор он вор и есть, горбатого могила исправит. Сказано же – кривому колесу нет прямой дороги!
Как изгой бродил Шломо по улочкам гетто. Его или сторонились как прокаженного, или бросали на него косые, издевательские взгляды. Все видели в нем только закоренелого жулика, человека без чести и совести. Недостойного – Господи, прости! – еврея, которого даже в синагогу пускать нельзя!
Общественное мнение, а?
…Элизабет не поняла, почему в тот день Шломо так церемонно с ней распрощался. По своим собачьим делам он бывал в городе самым регулярным образом, так почему он сегодня так торжественно-печален? Вот даже руку поцеловал изумленной Элизабет, попросил прощения за любые огорчения, которые сам того не желая мог доставить ей в прошлом. А потом он спустился к реке.
Наутро в илистом прибрежном мелководье Сучоу обнаружили тело Шломо Финкельштейна с шестнадцатью ножевыми ранениями в спину и перерезанным горлом.
49
Месяц спустя после этих печальных событий, надолго погрузивших в скорбь и без того мрачного профессора Менделя, наступила суббота, неожиданно принесшая с собой лучик надежды. Комиссар Го вызвал к себе членов правления общины, чтобы торжественно поведать важную новость: заводам каучуковых изделий, расположенным в тридцати километрах на юго-запад от Шанхая, в районе Циньпу, требовались рабочие. Причем – ни много, ни мало, тысяча человек!
Тысяча рабочих мест – это не просто новость, это сенсация!
Ребе Левин, стараясь не выказывать в открытую переполнявшую его радость, с притворным равнодушием спросил:
– Простите, господин Го, но что за работу могли бы там выполнять наши люди? Боюсь, что среди них вряд ли отыщутся специалисты в этой… как бы ее назвать… резиновой области. И еще: какая там оплата?
– К вашему сведению, я тоже не специалист по резине. Вы часом не забыли: я германист, а не производитель шлангов! – саркастически отозвался бывший преподаватель немецкого языка. – Меня, однако, проинформировали, что заводами в Циньпу руководят японские мастера высокой квалификации, что же касается работы у печей и на прессах, то не боги горшки обжигают. Научатся! Ну, а на погрузку-разгрузку у ваших людей, надеюсь, мозгов хватит? Или я ошибаюсь?
И Го выдержал паузу, переводя взгляд на каждого из своих собеседников по очереди, словно перед ним была группа нерадивых учеников, не сумевших наизусть отбарабанить заданное в прошлую среду. Затем он перешел к главному:
– Средний заработок – двенадцать шанхайских долларов в день. Работа без выходных, время военное. С каждого работника мне причитается два доллара в день: как говорится, заслуженное вознаграждение за мою о вас заботу. Ведь это благодаря мне вам будет что жрать… Ну-с, господа евреи?
«Господа евреи» попросили день на раздумье – надо было обсудить предложение с членами общины. Всесторонне: в том числе и вопрос «заслуженного вознаграждения» господину Го в размере двух шанхайских долларов.
Новость облетела Зону со скоростью света: постоянная работа, за 2 (американских) доллара в день, шестая часть которых пойдет в карман «еврейского царя» – не то, чтобы очень уж густо[44]44
2 американских доллара 1941 года имели покупательную способность, эквивалентную 32$ 2012 года.
[Закрыть], но и упускать нельзя! Оркестру пришлось прервать репетицию, потому что синагога трещала по швам от перевозбужденных глав семейств. Они требовали ответа на конкретные вопросы: когда ехать, кто обеспечит транспорт, в чем именно состоит работа… А женщин принимают? А что с детьми делать? Стоя под сенью позолоченного Будды, ребе Левин далеко не на все из них мог ответить. Начал он с оглашения принятого правлением общины решения: расчитывать на работу в Циньпу мог только один член данной семьи. Тысяча рабочих мест означала таким образом пропитание для тысячи семей. Не забывайте, добавил Левин, что два доллара господину Го не освобождают от обязательства вносить 20 % заработка в кассу взаимопомощи.
Это было встречено громким ропотом: а что же нам останется?! Раввин смалодушничал, уступил «трибуну» Симону Циннеру.
– Решение принято, и точка! Хитрить даже не пытайтесь, номер не пройдет. Двадцать процентов идут на больных, инвалидов и безработных, так что нечего и торговаться. Толку не будет. Сегодня же составьте список работников и вечером передайте ребе. В первую очередь работу должны получить главы многодетных семей; если им не позволяют силы и здоровье – их старшие сыновья. И смотрите не обойдите особо нуждающихся: этого ни я, ни сидящий у меня за спиной Будда вам не простим! Все ясно, братишки? Вот и ладно. Тогда в шесть утра в понедельник жду тех, кто будет в списке, здесь, на площади. В полном составе.
Раввин по-своему завершил эту небывалую вечернюю службу:
– Тысяча человек! Да будет благословен сей день субботы! Барух ата́ адонай элохейну… аминь!
…В понедельник, когда рассвет еще едва занимался, со всех концов Хонкю к маленькой площади перед пагодой-синагогой потянулись попавшие в список счастливцы. Поскольку в гетто уличного освещения не было, многие несли с собой китайские бумажные фонарики. Плотный мрак прорезал только истошный визг одичавших, все еще не пущенных на фарш котов. Но вот начал скудно розоветь восток, придавая особенно агрессивное выражение высунувшим красные языки драконам по углам здания. Добравшись до места сбора, люди кучковались, возбужденно обсуждали неожиданное развитие событий, вслух мечтали о наступлении лучших дней. У всех были с собой узелки и свертки с едой: кто знает, покормят ли на новом месте? Этот фундаментальный вопрос дебатировался всесторонне – в типичной для евреев манере – и в конце концов возобладало твердое убеждение, что «там» обязательно покормят. Особенно, если завод государственный.
Теодор Вайсберг тоже был там, но в дискуссиях участия не принимал, оставаясь по своему обыкновению молчаливым и замкнутым. Конечно, он понимал, что отправляясь в Циньпу, свою работу в «Империале» он потеряет: хозяин-голландец моментально найдет ему замену. Теодор, однако, был по горло сыт унылым, однообразным и бессмысленным существованием мальчика на побегушках. Да, в гостинице давали чаевые, и он был вынужден их брать, хотя и с омерзением. А здесь, на фабрике, у него будет настоящая работа – пусть тяжелая, зато вполне достойная! Так что «Империал», его владелец и его постояльцы могут катиться к дьяволу…
Теодор решился на этот шаг, не спрашивая мнения Элизабет, не ища ее одобрения. С тех пор, как им пришлось перебраться под лестницу административного здания бывшего завода металлоконструкций, его жена словно перешла в иную реальность, стала безучастна по отношению к окружающей действительности; телом она была там, но душой практически отсутствовала. Она отправлялась на работу в «Синюю гору», исполняла там свой немецкий репертуар, потом возвращалась домой. Но все это происходило по инерции, по привычке. Лишенная надежд и желаний, Элизабет все еще как-то влачила существование, потому что не знала, как не жить. Она даже не знала, что это называется выживанием.
…К пограничному рубежу Зоны – охранявшемуся японским патрулем мосту через Сучоу – разношерстную толпу повел господин Го Янг: невыспавшийся, сердитый на весь свет, а потому рыкавший по поводу и без повода, но как всегда облаченный в черный костюм и при галстуке. По ту сторону моста их ждали японские военные грузовики, чьи работавшие на холостых оборотах двигатели окутывали весь квартал голубоватым туманом дизельного выхлопа.
50
Под завязку набитые людьми вместительные грузовики неслись, подскакивая, по усеянной давно не латанными дырами дороге в Циньпу. По обеим ее сторонам тянулись расположенные террасами холмы, сплошь покрытые рисовыми полями. То здесь, то там среди них, как межевые камни, торчали маленькие пагоды – а может, посвященные предкам капища. Несмотря на ранний час, крестьяне, по колено в воде и с мокрыми от пота спинами, уже боронили тучный ил, покрикивая на рогатых черных буйволов. Сквозь рев двигателей пробивался перезвон плоских колокольцев на шеях этих послушных животных. Утреннее солнце – нет, множество солнц, у каждой делянки свое – любовалось собственным отражением в воде и весело неслось параллельно с грузовиками. Селения прятались где-то за холмами, но и оттуда до дороги долетало дыхание крестьянской жизни: петушиное кукареканье, детский плач, запах дыма от очагов. Даже серая пыль, которую вздымала автоколонна, не душила, а услаждала – ведь она тоже пахла деревней и сухими травами; совсем не то, что бензиновый и болотный смрад Шанхая. В этот необыкновенный день, среди свежей зелени рисовых полей с замершими на одной ноге цаплями, под просторным голубым небом с летящей вдали стаей журавлей на фоне подернутых голубой дымкой гор на горизонте, у беженцев становилось легче на сердце – пусть даже его щемила тоска по собственному, утраченному, как казалось, навеки, миру.
Ехать было не так уж далеко: вскоре затопленные рисовые поля кончились и впереди, на другом краю бесплодного кочковатого плато, замаячили дымящие фабричные трубы и высокие, явно индустриальные строения. Очевидно, это и были промышленные окраины Циньпу. Грузовики замедлили ход и наконец остановились посреди равнины.
Далеко впереди путь их колонне преграждала огромная толпа: сотни мужчин, женщин, детей. Из кабины головного грузовика выскочил японский офицер и поспешил туда, узнать, в чем дело. До ехавших в кузовах пассажиров долетал неясный на таком расстоянии гвалт. Кто-то кричал что-то по-китайски, японский офицер кричал в ответ, но на своем языке, а в результате происходящее никому не становилось понятнее.
Во всяком случае, грузовики долго не двигались с места и сидевшие в них плечом к плечу люди нетерпеливо вытягивали шеи, стараясь разглядеть поверх кабин, что там за заваруха. К своему удивлению они обнаружили, что толпа по большей части состояла не из азиатов, а из европейцев в синих рабочих робах.
Вот тут-то их поджидал настоящий сюрприз! Издали донесся усиленный рупором ясный мужской голос, прокричавший по-русски:
– Эй вы, там! На идише или иврите кто-нибудь из вас говорит? Понимаете, что я спрашиваю? Идиш! Иврит!
Обитатели Зоны недоуменно переглядывались. Идиш? Иврит? С какой стати и кому они понадобились здесь – в Циньпу?! Ну и страна этот Китай, все тут навыворот!
С одного из грузовиков спрыгнул ребе Лео Левин и зашагал к колыхавшейся метрах в ста толпе. Проходя мимо головной машины, он заметил за ветровым стеклом перепуганную физиономию комиссара Го. Очевидно, и «еврейского царя» происходящее застало врасплох.
– Я говорю на идише и иврите, – сказал раввин.
Вперед вышел крупный мужчина в синей спецовке с короткой бамбуковой дубинкой в руке, кинул на Левина мрачный взгляд и проговорил на идише:
– Мы так поняли, что вы – евреи из Германии и Австрии…
– Совершенно верно, по большей части мы оттуда, – все еще недоумевая ответил тот.
– Мы тоже евреи, только из России, и мы давно работаем на этих каучуковых заводах. А сейчас объявили забастовку, вот вас и привезли – как штрейкбрехеров. Так что ступайте с Богом, откуда пришли.
– Так вы бастуете? Никто нам ничего не сказал…
– Ну, вот я вам и говорю. Скатертью дорога.
Лео Левин растерянно оглянулся. Евреи из Зоны поняли, что происходит что-то недоброе, и, покинув грузовики, бросились на помощь своему раввину. Кто-то из них, перейдя на идиш, выкрикнул:
– Эй, а ну-ка убирайтесь с дороги! Нам нужна эта работа!
– Ищите работу в другом месте. Здесь работаем мы, – спокойно ответил великан в спецовке.
– Но наши дети голодают!
– Наши тоже.
…Напрасно пытались Симон Циннер, Теодор Вайсберг и Лео Левин удержать своих людей, когда те с криком ринулись на преграждавшую грузовикам путь толпу. «Русские» замахали своими бамбуковыми дубинками. Завизжали дети. Со всех сторон посыпались удары, и кровопролитие казалось неизбежным. В этот момент японский офицер выхватил пистолет и выпустил в воздух целую обойму.
Это несколько остудило горячие головы. И местные, и приезжие отступили на несколько шагов, между ними как фронтовая траншея пролегло ничейное пространство, пустота, непреодолимая пропасть. Однако разделенные ею люди не сводили друг с друга глаз, в которых читались ненависть и отчаяние.
Офицер обернулся в сторону грузовиков, визгливо и многословно прокричал что-то своим. Потом воцарилась тишина.
В атмосфере сторожкого выжидания раздались сказанные по-русски слова Симона Циннера:
– Извините. Мы не знали.
После чего он обернулся к своим и перешел на немецкий:
– Садитесь в машины, возвращаемся в Зону!
Офицер, поняв, что ситуация разрядилась, с облегчением сунул пистолет обратно в кобуру – очевидно, он был порядком раздосадован тем, что его лично и его подчиненных вовлекли в какую-то нечистую сделку.
«Вот тебе и автопокрышки, чуть маленькая война в большой войне из-за них не разгорелась!» – подумал (или мог подумать) он и направился к колонне грузовиков.
51
Кивнув, как старым знакомым, двум полицейским из охраны, Владек пересек тщательно подстриженный газон перед парадным входом в дипломатическую миссию Рейха. Мелкий белый гравий, которым была усыпана аллея, хрустел под не знающими износу подошвами его испанских ботинок военного образца. Впрочем, их нынешняя – вторая – молодость была, по всей вероятности, и последней. На миг остановившись, Владек с любопытством взглянул на флагшток с приспущенным наполовину в знак национального траура знаменем. Знамя не развевалось, а лишь слегка колыхалось под ленивым ветерком, и свастики не было видно, словно в знак скорби она пряталась в тяжелых складках. По обе стороны выступающего вперед парадного входа с колоннадой с крыши свешивались длинные черные полотнища – будто облизывающие фасад черные языки. Этот дизайн соответствовал инструкциям самого фюрера: мир должен был предаться всеобщей скорби по героям Сталинграда, павшим в титанической битве против большевизма. Красная Армия уничтожила сорок восемь немецких дивизий и три бригады, взяла в плен весь штаб Шестой армии вермахта во главе с фельдмаршалом Паулюсом – неудивительно, что столь тяжкий удар погрузил нацию в траур. Траур трауром, а гордость гордостью – вот так, не склонившись перед врагом, погибали и викинги. Что касается румынских, венгерских и итальянских дивизий, перемолотых в заволжских степях, о них скорбеть было некому. Во всяком случае, не в Германии: Гитлер во всеуслышание объявил их трусами и предателями.
Подождав, чтобы Владек вошел в здание, один из охранников лениво побрел к полосатой полицейской будке и позвонил кому-то по телефону.
Молодой человек и раньше бывал в немецком дипломатическом представительстве: он уже делал интервью с бароном фон Дамбахом, которое устроила ему Хильда. Дедуля ему, кстати, понравился тем, что щедро угощал французским коньяком, и вообще. Он тоже пришелся по душе барону: веселым, непосредственным нравом и тем, что избегал во время их беседы деликатных тем, словно догадываясь об особом, весьма отличавшимся от официального, мнении посла по определенным аспектам нынешней войны. К тому же, Жан-Лу Венсан говорил на академическом немецком, хотя и с несколько твердым баварским акцентом – не то, что большинство уроженцев немецких кантонов Швейцарии с их ужасным, невразумительным диалектом. Как-то раз Хильда представила его и Гертруде фон Дамбах, с которой они случайно столкнулись в приемной резиденции. Баронесса была в расстроенных чувствах, с красными, заплаканными глазами: она только что вернулась из порта, где провожала в Бомбей своего старого друга лорда Уошборна.
Но сегодня его превосходительство Оттомар фон Дамбах был весьма не в духе, так что, хотя ранее дал свое согласие на интервью, попросил своего секретаря, фройляйн Браун, принять посетителя, предложить ему кофе, чаю или чего она сама найдет нужным предложить, и попросить его заглянуть в другой раз: национальный траур, вы же понимаете… Впрочем, учить фройляйн Браун смысла не было; она прекрасно умела выручать своего босса в неловких ситуациях…
Барон закурил сигару, но после первой же затяжки с отвращением, даже сердито, загасил ее в пепельнице. Курить не хотелось. Да что там курить – жить не хотелось. Он попытался прочитать ежедневно составлявшийся его секретаршей обзор присланной из Берлина почты, но раздраженно захлопнул папку. День начинался отвратительно. Его бесили эти знамена из черного китайского крепа, мотавшиеся перед окнами его кабинета, назойливо напоминая, что сегодня он обязан предаваться глубокой – и гордой, обязательно гордой! – скорби. Но барона мучил геморрой, и он совершенно не чувствовал себя викингом или, не приведи господь, несокрушимым потомком гордых кельтов.
В действительности фон Дамбах был усталым, стареющим дипломатом, так что скорбь его была неподдельна. Но она не имела ничего общего с официальным поводом. Усталый барон прекрасно понимал, что сам он принадлежит давно ушедшему – от усталости – времени, которое кануло в темные густые воды Леты и унесло с собой воспоминания о Вердене, о национальном унижении в Компьене, о самой Веймарской республике. Но, какие бы политические ошибки и грехи тогда ни совершались, в те времена порядочность и человечность еще не были окончательно утрачены. Хм, а что если он заблуждается, причем намеренно? Что если Германия всегда была одна и та же, неизменная и неизменяемая? Возможно. Душа барона, однако, жаждала одного: чтобы лично его оставили в покое, а что касается Германии, то те, прежние ценности и заблуждения… кому они мешали? Что мог предложить взамен Гитлер, кроме своих маниакальных, гибельных идей о мировом господстве? В любом случае в его, фон Дамбаха, время коллективный разум не был так замутнен, коллективный мозг Фатерланда не разъедала раковая опухоль нацизма. А теперь Германия была обречена, обречена, обречена! Места для сомнений не оставалось. Пусть гитлеровский рейх все еще не теряет исконных территорий (Сталинград, в конце концов, это далекая чужбина), но нечто куда более важное неудержимо убывает: территория надежды. Сжимается, как шагреневая кожа… А что же национальные идеалы? О, они-то на верном пути к крушению. Их втаптывают в непроходимую грязь военных дорог, их пускают по ветру. Как скорпион, попавший в безвыходное положение, Германия сама наносит себе смертельный удар жалом. Но с Германией все же не будет покончено – в отличие от нас.
Барон отошел к панорамному – так называемому французскому – окну, начинавшемуся почти от пола, отсутствующим взглядом уставился на тщательно подстриженный газон. Словно напоминая, что время печалиться, траурное полотнище, перекрученное порывом ветра, на секунду перекрыло ему всякую видимость. Что ж, он и печалился.
…Задрав ноги на стол, Дитер покуривал и слушал радио. Сегодня, в день траура, немецкая радостанция безостановочно транслировала музыку Вагнера – ни тебе реклам ресторанов и других увеселительных заведений, ни тебе бодрых, сентиментальных рассказов о Германии. В последнее время оттуда, из Германии, шанхайский аэропорт ежедневно принимал один перегруженный пассажирами «юнкерс» за другим.
Радиорубка резиденции находилась под самой крышей, за железной дверью с надписью «Вход строго воспрещен». Ее изолированность от мира и от незваных посетителей дарила Дитеру редкое ощущение полной безопасности. Утром он доставил посла из дому на работу, и теперь мог сибаритствовать до самого обеда.
Дитер был не просто шофером, а личным шофером барона Оттомара фон Дамбаха. Поскольку в рейхе действовал режим строжайшей экономии, на него были возложены также обязанности радиста. Необременительные, надо сказать, обязанности, если иметь в виду сколь редки были сеансы связи барона с Берлином или с посольством в Токио. Риск радиоперехвата американцами, англичанами или русскими, чья агентура наводняла Дальний Восток, заставлял сводить шифрованные контакты в эфире к минимуму.
До педантизма старательный и добросовестный, Дитер никогда не позволял себе панибратства по отношению к послу или его супруге: он совершенно точно знал свое место, свои обязанности и границы допустимой близости с вышестоящими. Чуть свободнее он вел себя по отношению к фройляйн Хильде Браун, секретарю посла, да и то потому лишь, что на служебной лестнице этого дипломатического представительства Германии, заброшенного к черту на рога – в Китай! – она занимала более или менее ту же ступеньку, что и он.
Сталинградская катастрофа серьезно травмировала Дитера, ведь он искренне гордился героизмом и сверхчеловеческим стоицизмом германского воина. Даже стальные гусеницы танков не выдерживали ужасных русских морозов, а плохо обмундированные и непривычные к собачьему холоду солдаты вермахта доблестно выстояли в этой обреченной на поражение битве. Война, однако, застала Дитера на такой должности, которая освободила его от чести и обязанности лично принять участие в этом героическом испытании, за что он, надо сказать, благодарил судьбу. Разумеется, водить автомобиль по грязным и хаотическим, забитым толпой, бесчисленными рикшами и велосипедистами улицам Шанхая – дело весьма утомительное, но разве это идет хоть в какое-то сравнение с холодным и голодным существованием среди бескрайних снежных просторов России, да еще под огнем противника?!
Когда полицейский, охранявший вход в миссию, позвонил ему, как и договаривались, чтобы сообщить о приходе швейцарца, Дитер тут же снял ноги со стола, дабы приступить к выполнению еще одной лежавшей на нем обязанности, о которой, кстати, не имел представления даже сам господин барон. Шофер-радист, кроме всего прочего, надзирал за тем, какие контакты поддерживают служащие посольства. Его сугубого внимания удостаивались не принадлежавшие к германской нации знакомцы дипломатов. Что ж, коли этого требовала безопасность рейха… Впрочем, швейцарского журналиста Жана-Лу Венсана он ни в чем конкретно не подозревал: просто его близкие отношения с фройляйн Браун не были тайной. Что не запрещалось, но и не поощрялось, поскольку секретарь посла часто принимала участие в конфиденциальных переговорах, получая таким образом доступ к секретной информации. У Дитера не было оснований подозревать в чем-либо и саму фройляйн Браун: иметь кавалера дело естественное, если он, конечно, не еврей. К тому же, молодой журналист был приятным собеседником, веселым и непосредственным парнем. Он сразу перешел с Дитером на «ты» и считал его старым знакомым с того самого, теперь уже далекого дня, когда господин барон послал его подобрать с тротуара перед полицейским участком свою попавшую в переплет секретаршу.
Некоторым посетителям в представительстве рейха немедленно давали от ворот поворот; других приглашали в приемную – небольшую гостиную в форме полукруга, расположенную над колоннадой парадного входа. Приемная была обставлена дорогой мебелью в стиле династии Мин (дерево под красным лаком, тканая золотом парча), однако вместо соответствующей китайской графики стены украшали репродукции Лукаса Кранаха, который действительно творил более или менее в ту же эпоху, но на другом краю Евразийского континента. Сплавить таким образом в гармоничное единство два различных мира, две далеких друг от друга культуры было остроумной идеей немецкого декоратора двадцатых годов, когда строилась резиденция. В свое время именно здесь ожидала встречи с бароном делегация еврейской общины Хонкю, здесь бесшумный как тень слуга-китаец подавал гостям чай и кофе. Дитер наизусть знал раз и навсегда заведенный порядок. У себя в радиорубке он достал из спрятанного за портретом фюрера сейфа наушники и включил их в соответствующее гнездо. Сначала в них раздался треск и шипение, потом звук стабилизировался. Отсюда он мог прослушивать все наиболее важные помещения здания, в том числе и кабинет самого барона. Однако визуальное наблюдение оставалось делом будущего: телевидение все еще было в пеленках.